Текст книги "Моя жизнь и мои успехи"
Автор книги: Марио Дель Монако
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
С ощущением полной обреченности я вышел петь перед экзаменаторами. Но понемногу “Имп¬ровизация” из “Андре Шенье” зазвучала у меня чисто и полновесно. Затем я очень удачно спел “Горели звезды” из “Тоски”. Маэстро Серафин, возглавлявший прослушивание, подозвал меня к себе и спросил, сколько мне лет. Я выглядел гораздо моложе своего возраста, и никому из экзаменаторов не верилось, что мне на самом де-
ле двадцать один год. Пришлось достать из кар¬мана удостоверение личности. Меня пропустили на второе прослушивание. Две арии для легкого тенора из “Любовного напитка” и “Арлезианки” члены комиссии прослушали с равнодушными лицами.
Их столь холодная реакция после, казалось бы, многообещающего начала вновь повергла ме¬ня в уныние. Я возвращался в Пезаро с тяжким ощущением того, что не оправдал надежд отца. И когда повстречался с ним дома, то, упреждая его разочарование, стал что-то говорить о своей незре¬лости в подобных делах. Мы говорили с ним об этом и в последующие дни. Но вдруг однажды, ког¬да мы с друзьями стоили на площади, я издалека заметил его. Мне никогда не приходилось видеть отца в таком волнении. Еще не расслышав его слов, я понял, что произошло. Он кричал мне через голо¬ву сидящих в кафе: ‘Ты победил! Ты победил!”
Остаток лета прошел замечательно. Мы разъезжали с выступлениями по всей округе, по всем приморским городам, погрузив на повоз¬ки фортепиано, виолончели, контрабасы и духо¬вые инструменты. Эти выступления были для ме¬ня радостным прощанием с любительством.Я уже чувствовал себя знаменитым, а наша публика – в основном отдыхающие – уже представлялась мне большой публикой прославленных театров. Я милостиво одаривал старых друзей своим присут¬ствием, твердо уверенный, что начинается само¬стоятельный полет.
Перед моим отъездом в Рим маэстро Мелокки пожелал увидеться со мной. Сидя в своем лю¬бимом кресле под картиной Фаттори, он предуп¬редил меня об опасностях, таившихся в методах, которые применялись на курсах усовершенство¬вания. Маэстро посоветовал не поддаваться уго¬ворам будущего преподавателя изменить техни¬ку пения и главным образом рекомендовал из¬бегать легкого репертуара. Ведь еще когда я за¬нимался с Мелаи-Палаццини, своей первой пре¬подавательницей вокала, мой голос потерял и наполненность, и часть диапазона.
Я заверил Мелокки, что последую его со¬ветам, и на прощание он сказал: “Запомните, Дель Монако, что вы уезжаете отсюда с полно¬ценным голосом от нижнего “си-бемоль” до верх¬него “ре-бемоль”, то есть более двух октав, Не за¬бывайте об этом”.
В Риме я рьяно взялся эа учебу, Нас было пя¬теро “новичков” – три тенора и два сопрано, среди которых та самая девушка, что, не смущаясь, преодолела экзамены. Именно здесь мы и обнару¬жили, что еще в детстве познакомились в Трипо¬ли. Мы много шутили, и Рина Филиппини стала для меня единственной радостной ноткой в ту нелегкую римскую осень. Вскоре, как и предпо¬лагал Мелокки, мой голос начал сдавать.
Руково¬дитель курса был преподавателем кларнета и не особенно разбирался в физиологических пробле¬мах гортани. Свое место он занимал по непонят¬ным причинам, придя туда какими-то загадочны¬ми путями, и всячески навязывал мне ошибочны и репертуар. Мои голосовые связки были толстыми и длинными, почти баритональными. Он же тре¬бовал, чтобы я брался за репертуар типа “Риголетто” или “Севильского цирюльника”. Он так стре¬мился умерить мой голос и добиться филирова¬ния, а также совершенства в mezza voce1, что поло¬жение мое сделалось поистине критическим.
Разумеется, наш руководитель курса умел играть на фортепиано, хорошо знал оперный ре¬пертуар и даже выпустил с дебютом на профессио¬нальную сцену нескольких певцов. Но ведь этого недостаточно. Профессия преподавателя вокала – ремесло в высшей степени тонкое и трудное. Слиш¬ком часто в нее уходят бывшие певцы, бывшие пианисты, критики или концертмейстеры. Именно таким и был преподаватель, к которому я попал в Риме.
Мои личные дела тоже не ладились. В этом чу¬жом Риме мне было одиноко. Я жил у дальней родственницы, и та познакомила меня с дочерью одного своего приятеля, заведующего отделом в министерстве финансов. Девушка была темново¬лосой, с большими черными глазами и занима¬лась переводом романов с французского и англий-ского. Она была старше меня года на два, отлича¬лась добрым характером. Только я не испытывал к ней никакого чувства. Она же обращалась со мной, как мамочка с сыночком. “Делай то, де¬лай это”. В результате я испытывал постоянное угнетение и порой вставал на дыбы, поступая вопреки ее указаниям, даже если они были совер¬шенно справедливыми. В конце концов мы при¬шли к обоюдному согласию о том, что не созда-ны друг для друга.
Один-одинешенек, в меблированной комнате, не зная, как спасти исчезающий голос, я провел довольно тоскливую зиму. Незадолго до этого к Италии были применены санкции за войну в Эфиопии. По ту сторону границы сгущались события, суть которых мы понимали с трудом. В Испании шла кровопролитная гражданская вой¬на с участием итальянских солдат. Мне же каза¬лось, что всего в двух шагах от вершины я сор¬вался и стремительно проваливаюсь в бездну.
На счастье, поблизости находилась Рина Филиппини. Встречаясь с ней в оперном театре, я всегда ощущал ее поддержку, готовность вселить в меня надежду, показать мне жизнь и отдельные ее моменты в более розовом свете. Рина верила и в жизнь и в музыку с присущим ей пылом, одна¬ко без наивности. Она первая предупредила ме¬ня об опасностях, подстерегавших мой голос, бы¬ла моей первой поклонницей и великолепной со¬ветчицей. Наконец, именно она в один прекра¬сный день предложила мне уйти из школы, с этих курсов усовершенствования.
Я был ошарашен такой смелостью, Тем не менее Рина уговорила меня пойти побеседовать с художественным руководителем Оперы Туллио Серафином. Но, честно говоря, несмотря на всю искренность и аргументацию Рины, нам так и не удалось убедить его в нашей правоте. Да упорство ни к чему бы и не привело. Серафим был “до кон¬чиков ногтей” театральным человеком, давно уже властвуя на оперной сцене, и в его компетент¬ности никто не мог усомниться. Кроме того, в общем-то хороший и добрый человек, он порой впадал в неожиданную ярость. Было решено по¬дождать.
Я стал все чаще заходить в гости к Рине. Ее отец разрешал мне по воскресеньнм слушать у них пластинки. Сама Рина отметила, что это у не¬го особый признак расположенности ко мне. Отец был очень строг и не желал ее встреч со сверстниками. Однако для сына своего старин¬ного друга он сделал исключение. Меня же только радовало, что Рина не упускала случая напомнить об этой стороне нашего знакомства, поскольку тем самым подтверждалось и ее желание встре¬чаться со мной. Это было ясно, хотя я по своей природе и был склонен сомневаться в очевидном, когда очевидное не совпадало с моими пессими¬стическими настроениями.
Все же я был слишком робок для того, что¬бы “поведать о сокровенном”, как тогда гово¬рили. Шел, божьей милостью, ноябрь 1936 года. Я вопрошал себя, уж не влюбился ли я в эту радо¬стную девушку, и день за днем асе больше заме¬чал, что не могу обойтись без нее. Однажды вече¬ром, шагая домой, к площади Санта-Мария-Маджоре, я увидел ее в тем но-синем плаще на трам¬вайной остановке. Накрапывал дождь. Я прово¬дил ее до площади Индипенденца, и, пока мы шли, разговаривая, мне вдруг стало отчетливо ясно, что она и есть та самая единственная жен¬щина, с которой я хотел бы провести всю свою
жизнь.
Разговаривали мы с Риной в основном об уче¬бе, о музыке, о пении или же подолгу молчали. И случилось так, что она заболела гриппом. Я за¬шел к ней, отец проводил меня в ее комнату. Она была очень бледна, сильно мучилась. Неожидан¬но для себя я вдруг обнял ее, и мы оба разрыда¬лись. Мы плакали от счастья, от того, что впервые друг у друга в объятиях, и, видимо, чувствуя, что эта болезнь – символ всех тех трудностей, ко¬торые нам уготованы в будущем. Но никто из нас тогда и не думал, что последующие годы ока-жутся столь жестокими.
С того вечера мы стали неразлучны. Каждая ночь была для меня мучительным ожиданием но¬вого дня и занятий, куда я ходил уже не ради уче¬бы, а единственно ради встречи с Риной.
Ученики школы при оперном театре были обязаны присутствовать на спевках, на ор¬кестровых и сценических репетициях, поскольку при необходимости нас срочно вводили в теку¬щие спектакли на небольшие роли. В этот период я познакомился с некоторыми из известнейших музыкантов своего времени.
Отчетливо помню маэстро Чилеа, которого многие принимали за близнеца Пиранделло, столь велико было внешнее сходство между ними. Больше всего на свете он боялся ненароком обронить какое-либо обидное для певцов слово. Он был убежден, что певцы – самые ранимые лю¬ди на свете, и это, мне кажется, вряд ли можно оспаривать. Его вежливость стала поистине нари¬цательной, даже по отношению к нам, простым студентам. Вместе с тем он тщательно следил за техническими деталями. Как-то в 1937 году спел ему “U’animo stanca, la meta ё lontana” из его “Адриенны Лекуврер”. Он слушал меня очень, очень внимательно, с непроницаемым лицом. Затем послушал других учеников и нако¬нец произнес, чуть ли не извиняясь за необходи¬мость вынести суждение: “Наиболее пригодным на роль Маурицио, в том числе по внешности, мне представляется Дель Монако”. Он изъяснялся суховатым, скорее бюрократическим языком, но, видимо, это был всего лишь избранный им стиль. Потом он долго разговаривал со мной о своей опере и дал несколько указаний относи¬тельно трактовки главной арии.
С Масканьи мне повезло меньше. Еще в 1936 году мне собирались дать роль пастуха в его “Не¬роне”. Однако на первом же прослушивании по его поведению стало ясно (и по реакции его же¬ны, имевшей огромное влияние на решения маэ¬стро) , что я для него не гожусь. Зато моими боль¬шими поклонниками стали тогда же Альфано и Пиццетти. Альфано питал неподдельную страсть к моему голосу и лично разъяснял мне свою оперу “Воскресение”. Что же касается Пиццетти, то мне запомнился его бархатный пиджак и седые воло¬сы, хотя он был относительно молод. Запомнился его сдержанный стиль общения, полностью соот¬ветствовавший телосложению композитора. От его худобы веяло здоровьем. Он тоже сразу вы¬сказался весьма положительно о моих вокальных возможностях. Как-то раз, позднее, он прислал мне такое письмо: “Дорогой Дель Монако) Свой “Серебряный башмачок” я сочинил специально на Ваш голос. И это самое длинное письмо в моей жизни”. К сожалению, мне так и не довелось петь ни в его “Башмачке”, ни в “Сирано” и “Воскре¬сении” Альфано.
В ту зиму, на рубеже 1936 и 1937 годов, лег¬кий репертуар, навязанный мне преподавателем вокала, казалось, вот-вот окончательно погубит мой голос. Мы с Риной получили приглашение в Пезаро от маэстро Дзанеллы на юбилей Россини, где я спел малоизвестную арию, “Esule”. Полу¬чилось неважно. На лицах слушателей написано было явное разочарование. Один из друзей подо¬шел ко мне сразу же после выступления. “Марио, что с тобой? – спросил он. – Где твой голос?” Ответить было нечего. Я и сам знал, что мне не давалась поддержка срединных звуков, так же как и звуков верхнего регистра. Но что я мог поделать? Вернувшись в Рим, я через силу продолжил работу по разрушению своих голосо¬вых связок.
И в один прекрасный день произошел эпизод, оставшийся в памяти на всю жизнь. Я репетиро¬вал “Севильского цирюльника”, и Рина пришла меня послушать. Маэстро Маркантони требовал, чтобы я умерил голос, и чем больше он требовал, тем больше Рина выказывала молчаливые приз¬наки несогласия. Вдруг она подбежала к дирижер¬скому пульту и сорвала с него партитуру с кри¬ком: “Маэстро, вы что, оглохли? Неужели вы не слышите, что этот репертуар и эта манера пения непригодны для голоса Марио?!”
Последовала небольшая паника. Маэстро вполне мог бы подать на меня докладную в ху-дожественное руководство театра, но он не стал этого делать, а лишь продолжил свои экспери¬менты со мной. Однако Рина явно ошеломила его, и он позволил мне взять в качестве отчетном работы ‘Травиату” вместо “Севильского”.
Но и “Травиата” не помогла. Рима слушала меня из партера и по окончании поднялась на сце¬ну совершенно убитая. “Марио, – сказала она, – тебя не слышно”.
Как бы то ни было, меня перевели на сле¬дующий курс со стипендией – тысяча лир в ме-сяц (это были деньги 1937 года). Рину же за ее бунтарство лишили стипендии на целый год. Я вернулся в Пезаро обессиленный, убежденный, что моему будущему оперного певца нанесен не¬поправимый ущерб, и целое лето напролет зани¬мался самостоятельно, не имея духу зайти к маэ¬стро Мелокки. Случилось в точности все, о чем он меня предупреждал и от чего напрасно пытал¬ся уберечь. Я ограничился упражнениями и даже поверил, что мои возможности восстанавливают¬ся. Но в конце следующей зимы слег с сильней¬шим бронхитом, который окончательно добил мои связки. По возвращении на курс меня как певца больше не существовало, и я потерял пра¬во посещать занятия. В академию Санта-Чечилия я записался лишь для того, чтобы отсрочить воен¬ную службу до двадцатипятилетнего возраста, но без всяких перспектив и в полном смятении духа.
И вновь Рина поспешила мне на помощь, К тому времени она вернулась домой в Тревиэо и возобновила занятия в Милане со своей препода¬вательницей Джаннииой Русс, примадонной нача¬ла века, выступавшей некогда с репертуаром (главным образом “Норма”), который впослед¬ствии стал репертуаром Каллас. Вместе с моим отцом Рина отправилась в Рим и была рядом с ним, когда тот в дирекции театра заявил: “Сегод-
ня вы не верите в моего сына. Но я вам обещаю, что он еще появится в этом театре, и через глав¬ную дверь!”
Рина с моим отцом верили в меня больше, нежели я сам. Они были убеждены в том, что подтвердил однажды ларинголог Беллусси: у ме¬ня чуть ли не басовые связки. Как мог я петь те¬нором, остается до сих пор загадкой, которая ждет своего разрешения. Видимо, сыграли свою роль и воля, и повышенное внимание к вокаль¬ной технике. Теперь, по прошествии многих лет, ошибка директора наших курсов усовершенство¬вания Маркантони уже не представляется мне слишком большой. Мое миниатюрное телосложе-ние – я весил тогда пятьдесят девять килограм¬мов – заставляло его думать, что я не справлюсь со своим большим голосом.
В начале 1938 года я возвратился в Пезаро. С чего начать – не знал. Казалось, все неожиданно рухнуло после того, как впереди едва забрезжил успех. Голоса оставалось так немного, что его не хватало даже на “Любовный напиток”, э упраж¬нения ни к чему не приводили. Рина часто приезжа¬ла ко мне в Пезаро. Мужества и энергии в преодо¬лении трудностей ей было не занимать. Она ста¬ла уговаривать меня вновь обратиться к Мелок-ки. Это казалось совершенно невозможным. Однако, победив нерешительность, я упросил его взять меня к себе. А упросить его оказалось не¬легко. Мелокки в каком-то смысле чувствовал себя обманутым. Он всегда выражал большой скептицизм по поводу моих римских приключе¬ний, и поворот событий доказал его правоту. Но в конце концов он согласился и на протяжении нескольких месяцев терпеливо проходил со мной особые вокализы и технику их исполнения. За¬тем меня призвали в армию. Мелокки снабдил меня всевозможными советами о том, как под¬держивать себя в приемлемой форме, но предо¬стерег: в третий раз почти наверняка мое горло будет навсегда потеряно для бельканто.
Меня направили в Милан, в третью ав¬томобильную часть. На мою удачу, ею командо¬вал полковник Джино Нинки, брат Аннибале и Карло, двух актеров театра и кино, в то время находившихся на вершине славы. Да и сам пол¬ковник обладал артистическим темпераментом. Он весьма радушно встретил меня и предоставил свободное время для занятий. А у Рины с отцом произошел из-за меня конфликт. Капитану Филип¬пики ни с того ни с сего показалось, что молодой человек с неопределенным будущим – не лучшая партия для его дочери, В их доме разыгралась ссора. Филиппики прислал мне в Милан заказное письмо с уведомлением о вручении. В письме бы¬ло категорическое требование положить конец нашим встречам с Риной. Он и от дочери потре¬бовал клятвы перед церковным алтарем, что ее отношения со мной будут прерваны. Рина ответи¬ла, что и не подумает делать это, собрала чемо¬дан и ушла из дома. Капитан Филиппики, продол¬жая разыгрывать из себя сурового настоящего мужчину, умеющего терпеть поражение, лично проводил дочь на вокзал и дождался, когда та ся¬дет в миланский поезд.
Рина обосновалась в Милане на улице Аркимеде. Пройдут три года, прежде чем ее отец ре¬шит “простить” свою дочь. А пока что ради за¬работка она занималась шитьем и пела. Труди¬лась она молодцом и зарабатывала достаточно, чтобы помогать и мне, получавшему в тот пери¬од лишь скудные армейские гроши. Мы пережи¬ли чудесные мгновения счастья на ее чердаке, где Рина готовила фантастические закуски. Словом, тянули кое-как. Помню, за двадцать пять лир в месяц мы пользовались фортепиано в гостиной одной еврейской семьи. Там тоже было нелегко с ресурсами. Чтобы как-то прожить, они не толь¬ко предоставляли в аренду свой инструмент, но и торговали статуэтками, а также склеивали ты¬сячи пакетиков для карамели. Классическая сдельная работа: каждая тысяча пакетиков при¬носила им восемь лир, более чем скромную сум¬му даже по деньгам 1938 года. Бывало, мы тоже садились вместе с ними клеить пакетики, когда заказов у Рины оказывалось недостаточно.
Все это время я не прекращал заниматься упражнениями, которые назначил мне маэстро Мелокки. И как-то раз у меня возникло ощуще¬ние, что я близок к хорошему результату. Я ре¬петировал “Импровизацию” из “Андре Шенье”, когда, взяв чистое “фа” во фразе “Вам незна¬кома любовь”, почувствовал, как податлива моя гортань и как послушно она опускается перед “си-бемоль”. Мне удалось-таки переучить мышцы голосовых связок. Горло приобрело прежнюю эластичность и вновь готово было вы¬держивать без видимых усилий те самые сложные фразы, которые принесут мне столько успеха как тенору в профессиональной жизни.
Вновь я приобрел свой героический голос, но он по-прежнему настолько контрастировал с моим телосложением, что импресарио, к кото¬рым я обращался с просьбой о прослушивании, выражали крайний скептицизм. К тому же мой эмоционально насыщенный способ пения отли¬чался от того, какой нравился публике, в стиле Беньямино Джильи. Все же нам с Риной уда¬лось получить работу в местном клубе на не¬больших субботних и воскресных концертах. В этой не слишком вдохновляющей среде я снискал, однако, большой успех. Спустя несколь¬ко недель на афишах клуба стала появляться надпись: “Известный тенор”. Чепуха, конечно, но у меня прибавилось уверенности в себе. Добран судьба дала мне способность прислушиваться не только к печалям, но и к радостям жизни.
Какими теплыми были эти холодные миланские зимы! Теплыми и полными человеческой щедрости и симпатии. Зал клуба неизменно ломился от рабочих и служащих. Там на невысоких подмостках стояло фортепиано и мог высту¬пать каждый желающий. На столы подавали ви¬но, сосиски, хлеб. Этот клуб подарил мне курс “восстановительного лечения”. Я пел в своей военной форме, и по окончании выступления мой голос тонул в шквале аплодисментов. “Давай к нам, солдат!” – кричали отовсюду и спорили, ко¬му угостить меня стаканчиком “Барберы”. Ну и, конечно, были еще пятьдесят лир, которые вы¬плачивались за каждое такое выступление. И ког¬да после концерта мы с Риной шли по мокрым зимним улицам, нам казалось, что у нас есть свой маленький оазис счастья.
Во время отпуска, находясь в Пезаро, я на¬нес визит маэстро Мелокки, и тот остался дово¬лен моим возрождением. Все, казалось бы, воз¬вращалось на свою стезю, и я уже прикидывал, чем заняться по окончании службы, когда однаж¬ды перед очередным вечерним увольнением Рина не зашла за мной в казарму, Я позвонил ей домой, и хозяйка, у которой она квартировала, сообщила, что у Рины температура больше соро¬ка. Я немедленно примчался туда; она была в жа¬ру и бредила. Врача найти не удалось, я же был обязан вернуться в казарму. Ночь прошла в тре¬воге, а на следующее утро я принялся считать ми¬нуты и часы до нового увольнения, когда смогу навестить ее. Случайно наш врач-лейтенант, делав¬ший прививки новобранцам, заметил мое вол¬нение и спросил, что стряслось. Услышав ответ, он мгновение подумал и сказал: “Не будем те¬рять времени”. Выписал наряд на одну из машин авточасти, и мы помчались к Риме.
Та обычно спала за занавеской, но хозяйка квартиры поместила ее на время болезни в свою комнату. Врач-лейтенант осмотрел Рину и поста¬вил диагноз: воспаление легких. Заболевание бы¬ло достаточно серьезным, если учесть, что в то время еще не существовало пенициллина. Врач выписал су л ьфа препарат, название которого кошмаром запечатлелось в моей памяти. Лекарство называлось “омнадин”, стоило очень доро¬го – целых пятьдесят лир – и продавалось лишь в нескольких аптеках города. Денег в тот мо-мент у нас с Риной не оказалось. Я возвращался в казарму в полном отчаянии, но у входа один из резервистов по фамилии Канту подошел ко мне с просьбой отдежурить за него.
Секунду я глядел на него, словно не видя, словно тот был прозрачным. Потом вдруг до меня дошло, что у этого человека десятки кос¬тюмов и галстуков. Канту был состоятельным промышленником. Машинально я спросил, чем, собственно, таким важным он намерен заняться вечером. Тот подмигнул. Оказывается, у него было назначено галантное свидание со знамени¬той эстрадной певицей, которую можно было услышать даже по радио. Канту любил похва¬ляться своими успехами по дамской части. Приш¬лось его выслушать, после чего я предложил договоренность: я отдежурю за него, а он в свою очередь одолжит мне пятьдесят лир. Канту не возражал, и уже на следующее утро я сам сделал Рине первую инъекцию.
Это была самая драматическая страница всей моей службы в Милане. В остальном же много всего случалось, и смешного, и трогательного. В армейской жизни, как в капле воды, отража¬лась Италия “добропорядочных людей”, смотрев¬ших на все события сквозь призму древнего и мудрого искусства приспосабливаться к обстоя¬тельствам. Мелкий промышленник мечтал пока¬заться на людях со знаменитой певицей; полков¬ник обожал покровительствовать артистам; стар¬ший сержант, которому я пришил на место почти оторванное ухо, наградил меня за это какой-то особо редкой колбасой; и, наконец, солдат Дель Монако наслаждался своей популярностью в на¬родном клубе, где исполнял арии.
Были там и неприятные типы, например фельдфебель. Однажды ему не понравилось, как я что-то спел в гараже, и он заявил с ненавистью: “Тебе только по сортирам выть, гаденыш! Услы¬шу еще раз твои, вопли – посажу на гауптвахту!” Но были и приятные люди. Едва я вышел из дежурки фельдфебеля, как меня хлопнули по плечу. Оказалось, это капитан, большой люби¬тель оперы, который сказал: “Мой милый те¬нор, я вижу, ты невесел. А ну-ка, зайди ко мне да спой что-нибудь”.
1939 год, Марио третий слева
Я мгновенно сообразил, в чем дело. Каби¬нет капитана сообщался с дежуркой фельдфебеля. И я что было голоса запел “Прощай, мирный мой приют” из “Баттерфляй”. В следующую секунду в комнату, словно фурия из катапульты, вор¬вался фельдфебель, готовый растерзать меня. Но, увидев капитана, с восторгом слушавшего мое пение, окаменел. Не удостоив его даже взгля¬дом, капитан промолвил: “Как прекрасно!” До сих пор помню бессильную злобу моего нена¬вистника и кислую гримасу на его физиономии, когда он был вынужден кивнуть в знак согласия.
На концерте, посвященном армейскому празднику “День шофера”, мне пришлось по просьбе полковника Нинки исполнить “Гимн шоферов”. Потом солдаты шумно требовали оперных арий одну за другой, и результатом стал триумф. Отныне я был самым популярным солдатом во всей авточасти, а несколько дней спустя сделался самым популярным капралом.
В те времена люди довольствовались малым. Всего-то сорок лет назад, а уже – давняя эпоха. Нищие тоже радовались крохам. Помню их толпу за оградой казармы в обеденное время. Они про¬тягивали свои грязные рваные шляпы, прося, что¬бы им бросили туда хлеба или огрызок еще че¬го-нибудь. Потом с остервенением дрались за брошенный кусок пищи.
Сегодня подобные сцены показались бы, по¬жалуй, атрибутом третьего мира. Но мы находи¬лись в Милане, и в Европе уже началась мировая война. Однажды я решился подать кусок мяса одному хромому, который всегда последним добирался до пищи и успевал подобрать лишь какой-нибудь сухарь. Но мне не удалось попасть точно в его шляпу, и кусок мяса упал на землю. Тогда хромой бросился на землю вслед за мясом и, схватив кусок, целиком, не очищая от грязи, запихнул его в рот. До выхода на экраны кино¬фильма “Чудо в Милане” оставалось несколько лет, а я уже насмотрелся таких картинок, кото¬рые вполне могли бы лечь в его основу.
Когда срок моей военной службы под¬ходил к концу и я с нетерпением ожидал демоби¬лизации, вся Европа оказалась вдруг вовлеченной в войну. Я только-только под конец зимы 1940 года успел дебютировать в составе разъездной труппы, как пришлось вернуться в свою авточасть. Моей службе суждено было продлиться на солид¬ный срок. А всего я прослужил в армии семь с половиной лет.
Единственным, кто, несмотря на происходя¬щее вокруг, сохранил веру в меня и в мое буду¬щее, был отец. Чтобы развеялись всякие сомне¬ния импресарио разъездной труппы, он из собст¬венного кармана выложил ему для театра “вспо¬моществование” в размере двух тысяч лир, что по тем временам соответствовало приличному жалованью. Однако блестящего турне у нас не вышло. В программе была объявлена “Сельская честь”, а дебютировали мы 20 марта 1940 года в театре города Кальи области Марке. Триумфа не получилось. Но мой отец, неизбывный оптимист, дабы оказать мне моральную поддержку, по¬мог и Рине. В обмен на благотворительную сум¬му, переданную им одной из тех трупп, что вечно сидят без денег, она получила возможность петь Недду в “Паяцах”.
Завоевав некоторый успех, Рина тут же доби¬лась контракта с Театром Пуччини в Милане и стала уговаривать своего импресарио Фа у сто Де Туру устроить мне прослушивание. Но Де Тура держался скептически, мол, знаем мы этих “воен¬ных женихов”. Рина не отступала, уверяя импре¬сарио, что, когда тот послушает меня, ему уже не придется так думать. Она была столь непреклон¬на в стремлении помочь мне, что Дв Тура сдался. Для меня же это значило очень много. Театр Пуч¬чини был в то время как бы испытательной пло¬щадкой для молодежи, и я понял это, когда в день прослушивания увидел длинную очередь претендентов, ожидавших за сценой.
Начало прослушивания не очень-то меня обрадовало. Расстегивая свой воинский формен¬ный воротник, я заметил, что импресарио и дру¬гие члены комиссии болтают друг с другом, не обращая на меня ни малейшего внимания. Я пеп с мучительным старанием “Горели звезды” из “Тоски”, а они все разговаривали. Тем не ме¬нее путь к отступлению был отрезан. Я начал вто¬рую вещь —”Прощай, мирный мой приют” из “Баттерфляй” – и на словах “Как стыдно, горько мне!” продержал “ля-бемоль” даже больше, чем нужно. По моим расчетам, это не должно было ускользнуть от внимания членов комиссии, но я не мог как следует разглядеть их со сцены. Не переводя дыхания, я вышел на “си-бемоль”, вло¬жив в него всю мощь своего голоса.
Наступила тишина. Мои судьи прекратили разговоры. Один из них, Амедео Поли, он же вла¬делец театра, приблизившись к рампе, смотрел на меня в упор каким-то ужасным и одновременно восторженным взглядом, будто гурман, обнару¬живший лакомство там, где меньше всего этого ожидал. Он не произнес, а почти выкрикнул: “Тот, кто до сих пор не давал тебе петь, – настоя¬щий осел!”
Мне тут же предложили роль Пинкертона в одной из самых любимых публикой опер. Дебют был назначен на 29 декабря 1940 года. Я прекра¬сно владел партией и потому репетировал только один раз с фортепиано. Единственное сомнение высказал дирижер, маэстро Паоло Ло Монако. По его мнению, я недостаточно долго держал зна¬менитое “до” в конце дуэта, отчего впечатление проигрывало. Мы принялись обсуждать это, и маэстро Манрико Де Тура, брата импресарио, ко¬торый бесплатно разучивал со мной партию, вдруг осенило. Он предложил Ло Монако чуть загодя дать fortissimo в оркестре. Таким образом, даже если мне не хватит дыхания и голоса, зритель
ничего не заметит. Это было единственное уязви¬мое место в партии, которую я готовил с чрезвы¬чайной тщательностью и энтузиазмом. Однако на спектакле я ощутил такую электризующую под¬держку со стороны публики, что предложенная Де Турой уловка вовсе не понадобилась. Маэстро Ло Монако, как условились, чуть раньше взял fortissimo, но совершенно неожиданно мой голос прорезался настолько, что перекрыл оркестр. Успех был грандиозным. Один из критиков написал в газете, что п превзошел тенора, кото¬рый пел партию Пинкертона в “Ла Скала”. Осталь¬ные спектакли также закончились триумфом. Меня немедленно ангажировали на ‘Травиату” с американской певицей Эддой Эрколи. Затем пригласили на гастроли в Сицилию. Я исполнял “Сельскую честь” и “Тоску” в палермском театре “Бьондо”, а также “Богему” в Театре Беллини в Катании.
1941-13 & 14 June BOHEMA – Teatro Bellini, Catania, with Di Giulio, De Acutis, Venturini,
cond. V. Marini
Командующий вооруженными силами Сицилии попросил меня выступить перед войска-ми, В качестве награды мне выписали увольни¬тельную на месяц.
Тот месяц был для меня невероятно важным. Я поехал в Венецию, где Рина пела по контракту “Енуфу” в театре “Ла Фениче”, и мы наконец ре¬шили пожениться. Проблемой оставалась суровая непримиримость ее отца. Удастся ли нам как-ни¬будь выйти из положения? Стали прощупывать почву. Один из наших друзей отправился к ка-питану Филиппики на переговоры. Мог ли отец Рины по-прежнему утверждать, что впереди у меня не было определенного будущего? Он и не стал так утверждать. Перед лицом кашей взаим¬ной преданности друг другу в течение четырех долгих лет ожидания колючий капитан растрогался и даже пожелал, чтобы венчание состоялось в частной капелле его виллы.
Июньским днем 1941 года мы приехали на маленькую станцию Ланчениго всем семейством – родители и братья. Высунувшись из вагонного окна, я сразу же разглядел фигурку Рины на фо¬не тревизанской зелени. Оранжевое платье в бе¬лый горошек, вьющиеся волосы с медным отли¬вом, в которых рассыпалось солнце,– это была Рина. Это было счастье.
21.06.1941
С того далекого африкан¬ского дня, когда я увидел ее впервые играющей со своей газелью, прошло более пятнадцати лет. За это время мы успели познакомиться, расстать-ся, разлетевшись в разные стороны, снова по¬встречаться, при этом не узнав друг друга, затем вместе заниматься вокалом и, наконец, стать неразлучными и в жизни, и в своей любви к опе¬ре. Мы поженились в последний день весны. А вскоре радио передало сообщение, потрясшее весь мир. Столь сладостной для меня с Риной ночью вермахт совершил нападение на Россию. Война, эхо которой доносилось до нас как нечто второстепенное, очень скоро нависла и над нашей жизнью.