Текст книги "Моя жизнь и мои успехи"
Автор книги: Марио Дель Монако
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Они бродили по темным коридорам своей квартиры и принимали лишь нескольких уче¬ников. Среднего возраста, молчаливые и вежли¬вые, они любили отыскивать среди немногих ев¬ропейских юношей в Триполи оперные голоса. Помню, когда и увидел их в самый первый раз, то чуть не выскочил опрометью назад на улицу. Меня перепугали их донельзя обожженные, без¬носые лица. Тогда еще не существовало пласти¬ческой хирургии. Впрочем, слепой был хорошим преподавателем пения. Он внимательно слушал учеников, сидн на диване под картиной с изображением леса, по стилю напоминавшей Шилтяна. Видеть картину он не мог, но, наверное, хорошо ее помнил.
Сам того не замечая, я стал понемногу увле¬каться оперой. К тому же опера была, можно сказать, болезнью нашей семьи. В тот год театр “Мирамаре” в Триполи ставил “Аиду” и “Джо¬конду”, Помню тенора Аттилио Барбьери из Пармы (давшего мне впоследствии множество прекрасных советов) в. партии Радамеса. Он обладал щедрым, легким’голосом и превосход¬ной вокальной техникой. Барбьери вел свое происхождение из скромной семьи и во время учебы пользовался финансовой поддержкой господина Бариллы, владельца кондитерских предприятий. Именно там, в Триполи, я впервые по-настоящему вкусил оперы, получив наслаж¬дение от качества сценической игры и вокала.
Несколько проведенных в Африке лет меня совершенно преобразили. Я уезжал туда ребен¬ком, ни разу не видевшим моря, а возвращался в Италию подростком, умевшим так рассказы¬вать о своих приключениях, что у сверстников раскрывались рты. В Триполи мне открылись и горестные стороны жизни. Я видел болезни и догадывался о значении смерти. Я узнал также, сколь глубокими могут быть угрызения совести. Девочку из бедной еврейской семьи звали Мария, и возраст ее приблизительно совпадал с моим. В то время как я не имел иных забот, кроме школы и игр с друзьями, Мария зарабатывала скудные деньги для своего дома, помогая нам по хозяйству. Я видел иногда, как, сидя на земляном полу, она ела хлеб с фильфилем – обжигающе острым перцем.
Мама воспринимала близко к сердцу то, что такая маленькая девочка вынуждена работать, и потому была с нею ласкова. Я же ревновал. Вдобавок мама знала грустную тайну; Марин страдала трахомой, и ей неотвратимо грозила слепота. Мои родители показывали ее итальян¬скому врачу, однако тот сделал неутешительное заключение; никакой надежды. Понятно, что мать ругала меня за козни в адрес Марии. Упреки же лишь распаляли мою злобу.
И как-то вечером я познакомился со своим первым маленьким Яго —сыном одного из служащих колониального правительства, образцо¬вым учеником с отличными манерами, бойко и грамотно владевшим французским и арабским языками. Я поведал ему о своей ненависти к этой девчонке, и он подсказал мне то, что я, наверное, желал услышать. Так родилась “вен¬детта” – месть. Я соорудил жестяную пулю и из обыкновенной рогатки угодил ею прямо в ногу Марии. Та вскрикнула, а по ноге потекла тонкая струйка крови. Потом девочка обернулась и взглянула на нас удивленно, но без тени укора.
Тут-то меня и настигли сильнейшие угрызе¬ния совести. До сих пор, вспоминая тот, казалось бы, незначительный эпизод, простое детское коварство, я испытываю чувство вины. Вновь я вижу перед собой ее глаза, словно вопрошающие, за что эта мелочная расправа, которая наверняка показалась ей чудовищной.
Спустя несколько месяцев отец, заметив, что Мария непрерывно кашляет, показал ее врачу. Ответ был удручающим: туберкулез. Так исчезла из моей жизни маленькая еврейская девочка, оставив после себя горькое напоминание о чем-то хорошем и добром, на что н оказался неспосо¬бен.
В Триполи я испытал первые любовные смя¬тения и догадался, что моей истинной страстью станет бельканто. В Триполи же произошло и другое знакомство. Это случилось в один из первых дней в Шара-эль-Сейди. Отец дружил с неким капитаном Филиппики, почетным инва¬лидом войны, имевшим немало боевых наград, который уже довольно долго жил в Ливии. Вдвоем они часами напролет могли беседовать о радиотехнике и возиться с простейшими радио¬приемниками тех лет. У капитана Филиппики была дочь, милая девочка лет восьми, постоянно игравшая с газелью. Так вот, судьба, сочтя за благо потешиться надо мной, уготовила мне в дальнейшем еще одну встречу с этой девочкой.
Мы, наконец-то, возвращались к “ци¬вилизации”. И пока старенький “Солунто” отва¬ливал от причала, я в последний раз видел, как муэдзин с высокого минарета мечети на улице Азиэа призывал верующих к вечерней молитве. Африка удалялась к горизонту. На город стре¬мительно спускалась ночь, и я представил себе арабов, совершающих омовение ног перед молит¬вой, Я увозил с собой нечто невыразимое, что стало частью меня самого и уживалось в моей душе с радостью возвращения. Было несказанно жаль покидать эти места, но с не меньшей силой хотелось очутиться на родине.
Возвратившись, наше семейство решило обосноваться в Пезаро. На выбор отца повлияла именно любовь к музыке. В Пезаро находился прекрасный музыкальный лицей, и история города тесно переплеталась с историей музыки. Кроме того, отец мечтал отдохнуть здесь от своих бывших коллег.
Италия произвела на меня огромное впечатле¬ние в первую очередь благодаря своей зелени. Поля и леса с их красками выглядели сказочно. И когда на пути через Умбрию (по железной дороге) над нами разразилась гроза, мы, словно опьяненные, высунувшись из окон, подставляли лица под хлесткие струи дождя. Попутчики, наверное, принимали нас за ненормальных, но им ведь никогда не приходилось по три года гнить в пустыне Три по литании или тащиться пешком к далекому форту, который вполне мог оказаться всего лишь миражем.
В конце двадцатых годов Пезаро являл собой тихий провинциальный город с сорокатысячным населением. Провинциальным здесь было все: и нравы, и людское добродушие, и припрятанная жестокость, и чудачества. Меня тут же подвергли испытаниям. Невзирая на все африканские приключения, я отличался изрядной робостью и не стремился особенно следовать правилам, соблюдение которых требовалось ради при¬надлежности к “клану”. И все же в один прекрас¬ный день мне волей-неволей пришлось выдер¬жать своего рода посвящение. Во время игры в футбол я сцепился с мальчишкой, который до этого долго обзывал меня обидными словами. В драке мне повезло, и я угодил кулаком ему прямо в нос. Это случилось нечаянно, но он рухнул как мешок, а “клан” принял меня в свои ряды.
Вспоминая своих тогдашних друзей по Пеза¬ро и все наши занятия, развлечения, симпатии и антипатии, мне хочется восстановить в памяти и всю атмосферу нашей жизни. Мой лучший друг Пальмерио, символ совершенства и мужества для всех нас, учеников лицея Кардуччи, награжден¬ный двумя бронзовыми медалями за отвагу при спасении утопающих, умер от эмболии после операции на мениске. Это событие было самым трагическим и главным для меня в первые несколько лет, проведенных в Пеэаро. Я увлекал¬ся спортом, особенно футболом. Мы надували мячи велосипедным насосом, а бывало, довольст¬вовались вместо мяча связкой тряпья или даже пустой консервной банкой.
Наша жизнь протекала вполне архаично. В школе на пятнадцатиминутных переменках мы тайком от сторожа обменивались с девочками записками. Это был, скорее, “феллиниевский” мир, населенный эксцентричными персонажами, такими, как, например, наш Растепли-“разбой¬ник”. В одежде испанского танцовщика, дела¬вшей его похожим на Зорро, он распевал серена¬ды под балконами воспитанниц. Или дон Сгар-цини, убежденный, что папа римский обязан отречься от престола в его пользу. Всем возвра¬щавшимся из Рима студентам консерватории Сгарцини досаждал вопросом: “Не решился ли Его Святейшество?..” По вечерам на площади Кардуччи выступал “Изрыгатель огня”. Еще он умел носиться на своем мощном по тем временам мотоцикле “Ариэль”, стоя ногами на седле, и был превосходным автомобильным трюкачом. “Изрыгатель” безвозвратно потерял авторитет среди нас, когда неосмотрительно решил сразиться на кулаках с силачом, выступавшим в открытом театре. Или еще один, которого почему-то назы¬вали “Груген” – он мог, растянувшись между железнодорожными рельсами, лежать там до тех пор, пока над ним не промчится курьерский поезд, чтобы потом вскочить и, потирая еще не остывшую от паровозного пара спину, требовать вознаграждения – пару сигарет. Тот же “Груген” бросался с моста в реку Фолья, балансируя на парапете перед прыжком в стойке на руках. “Груген” снискал себе спортивную славу после того, как прошел на руках от Пезаро до Вано по Фламиниевой дороге, где движение тогда было еще незначительным. Двенадцать километров вниз головой преодолел он на руках. Никто, конечно, не шел за ним шаг за шагом, проверяя, но зато на всех углах воспевали эту эпопею и разговоры о ней велись во всех кафе, где собира¬лись тогдашние лоботрясы.
Таким был этот город Пезаро, провинциаль¬но-умиротворенный и вместе с тем звучный, с песнями и сплетнями, со всеобщей страстью к опере, город, оказавший значительное влияние на меня и на мою решимость петь. О Пезаро можно вспоминать много и подробно, как о несчастном Пальмерио, погибшем в шестнадцать лет. Там существовал свой собственный старин¬ный мир, полный впечатлений и надежд. После экзотической Африки я окунулся в маленькую провинциальную Италию, которая вступала на порог тридцатых годов.
Мне не было еще тринадцати лет, когда отец, верный увлечениям семьи, записал меня в музыкальный лицей Россини по классу скрипки. Однако особой расположенности к этому инструменту у меня не было. Почти одно¬временно я стал замечать, что обладаю “другим” голосом, не как у всех. Первое подобное откры¬тие я сделал еще в Триполи у слепого маэстро. Теперь же, стоя по утрам перед зеркалом, я обнаруживал, что мой голос приобретает все большую звучность. Пел я перед зеркалом в родительской спальне и брался за арии типа “Будет она считать меня свободным” из “Девуш¬ки с Запада”, безбожно спотыкаясь в верхнем регистре, или же “Вспомни, что твой народ ждет избавленья” из “Аиды”, Пролог из “Паяцев”. Понемногу и домашние стали проявлять ин¬терес к моему голосу с таким чистым кристаль¬ным тембром и столь богатому обертонами, что однажды, когда я взял какую-то высокую ноту, с кухонной полки свалилось чайное ситечко. Неу¬жели мои голосовые вибрации до того сильны? Я был ошеломлен. Прежде все вокруг полага¬ли, что, повзрослев, я буду обладателем барито¬на. Однако после этого случая начали сомневаться. Кроме того, мать усомнилась, стоит ли мне углу¬бляться в религию. Дело в том, что четырнадцати лет от роду я решил поступать в духовную семи¬нарию. Но когда дон Пьетро, священник, взявшийся направлять мое призвание, принес маме спи¬сок вещей, необходимых для “экипировки” семи¬нариста, он услышал в ответ, что по причине мое¬го зазвучавшего голоса мне придется позабыть о религиозной стезе.
Дон Пьетро проявил достаточно здравого смысла и не настаивал. Он ведь тоже слышал, как я пою майские литании Мадонне в церкви Мадон-на-делле-Грацие, и понимал, что в этом детском голосе есть нечто необычное. То же заметил и мой отец, когдэ, оказавшись как-то в церкви, услы¬шал, как я пою. В тот же вечер он отвел меня в сторону и сказал; “Марио, у тебя в горле брил¬лиант вот такой величины. Только сумей сберечь его…”
Для моего отца это походило на осуществле¬ние заветных мечтаний. Еще бы, ведь один из его сыновей может выйти на оперную сцену. С тех пор он возлагал на мое будущее больше надежд, чем я сам. Убедить меня в чем-либо не составля¬ло труда. Притом отец по своему складу был жизнерадостным оптимистом, пусть немного су¬масшедшим, но искренне щедрым, готовым в любой момент прийти на помощь.
С того дня мое музыкальное образование шло без перерывов, хотя в семье решили, что обучение в художественном лицее мне все же не помешает, дабы иметь в запасе еще одно ремесло. И я взял уроков десять по скрипке у госпожи Ме-лаи-Палаццини, супруги заместителя префекта го¬рода Урбино. А в нашем городе было вовсе нетруд¬но встретиться с известными персонажами из ми¬ра музыки. После обеда в баре Капобьянки на площади собирались пианисты, скрипачи, компо¬зиторы и преподаватели. Уже в 1933 году мой
репертуарный багаж насчитывал десятка три пар¬тий. Несколько опер Дзандонаи я разучил под руководством самого автора. Помню и уроки в течение трех месяцев у Аттилио Барбьери, того самого тенора, которого я слушал еще в Трипо¬ли. Теперь в Пезаро он готовил новую оперу “Суламифь”. На вопрос моего отца, правда ли, что я стану баритоном, Барбьери метнул на него свой молниеносный взгляд. “Нет, господин Дель Монако, – сказал он. – Ваш сын будет те¬нором”.
Последующие месяцы и годы явились для меня временем великого посвящения в мир бельканто. После отъезда Барбьери отец отвел меня к маэстро Раффаэлли. Тот выслушал в моем исполнении несколько отрывков и вынес заклю¬чение: “Ваш юноша уже миновал период разви¬тия. Он больше не поет открытым звуком”. Все это время я не переставая выступал как люби¬тель. Мой дебют перед публикой состоялся в Теат¬ре Беньямино Джильи в Мондольфо, небольшом местечке на побережье Адриатики. Я участвовал тогда в исполнении “Нарцисса” Массив. Затем в шестнадцатилетнем возрасте я выступал в неболь¬шом театре города Анконы в “Дон Паскуале”, а позднее – в театре “Сан т-Анджел о” в Лиццоле. Я исполняя партии Нормана и Артура в “Лючии ди Ламмермур”. Это стало первым настоящим теат¬ральным приключением моей жизни. Афиши спектакля висели во всех кафе Пезаро, но труп¬па состояла из любителей. Оркестранты были вос¬питанниками лицея Россини. Дирижировал моло¬дой человек, изучавший одновременно композицию и вокал по классу баритона. Обладавший чрезвычайно легким голосом тенор работал груз¬чиком в порту, бас – служащим в банке, баритон владел рейсовым автобусом (на котором он, естественно, возил всю труппу), а сопрано была пианисткой. Парадоксальным образом я ока¬зался единственным среди них, кто мог бы назы¬ваться “профессионалом”.
Спектакль шея своим чередом и уже приб¬лижался к дуэту из второго акта, когда вдруг оказалось, что шофер-баритон для смелости опорожнил целую бутыль вина “Санджовезе”. Последовали заминки и накладки, которые при¬вели публику буквально в неистовство. На сцену вылетела картонка с надписью “Застрелись!” с болтавшимся на веревке деревянным игрушеч¬ным пистолетом. Возникла типичная студенчес¬кая перепалка. Паллуккини, этот пьяный бари¬тон, содрав с себя парик, переругивался с публи¬кой. Так и продолжался наш спектакль под смех и гвалт зрителей вплоть до момента, когда те¬нор-грузчик, выражая неистовый гнев по адре¬су Лючии, с такой яростью швырнул свой плащ на подмостки, давно не видевшие швабры, что поднялось огромное облако пыли, сквозь кото¬рое трудно было что-либо разобрать. Слышался только отчаянный задыхающийся кашель несчаст¬ного суфлера в будке.
Как бы то ни было, невзирая на черное паль¬то баса-банкира, вывернутое красной подклад¬кой наружу и изображавшее одеяние священ¬ника, поскольку настоящей сутаны не нашлось, спектакль имел успех. Пусть смехотворный, но успех, и все мы лопались от гордости. Зато на следующий день маэстро Дзанепла, директор лицея Россини, в бешенстве от столь недостой¬ной самодеятельности, на пятнадцать дней отстра¬нил от занятий всех учеников, которые принима¬ли участие в этой сценической вылазке.
Первые регулярные уроки пения пре¬подала мне госпожа Мелаи-Палаццини. Ведь маэ¬стро Раффаэлли не был преподавателем вокала, и отец, посоветовавшись с художественным ру¬ководителем Театра Россини, Ренато Помпеи, вновь привел меня к моей первой учительнице по скрипке. От госпожи Палаццини я ожидал многого. Она училась вместе с Алессандро Бон-чи у маэстро Козна, в свою очередь ученика ве¬ликого Делле Седье.
К занятиям я приступил с огромным энтузи¬азмом. Преподавательница ставила мне голос с учетом моего телосложения. В то время я отли¬чался хрупкостью, и госпожа Палаццини стара¬лась облегчить мой голос упражнениями на бег¬лость и филировку, а также хорошим репертуа¬ром из восемнадцатого века ~ от Моцарта до Чимарозы и Паизиелло.
В первые месяцы занятий я без труда справ¬лялся с высоким и сверхвысоким регистрами и был в состоянии петь “Фаворитку”, “Фауста” и “Пуритан” с соответствующими “до” и “до-диез”. Но в конце второго года обучения голос стал
истончаться. Пассаж “фа – фа-диез – соль” у ме¬ня, как говорится, западал. Вследствие этого я стал терять и высокие ноты, и бархатистость тем¬бра. Что же случилось? Причина была мне неве¬дома.
Я пел соло довольно много духовной музы¬ки почти во всех церквах областей Марке и Эмилии-Романьи. Во время одной из таких месс мой друг, тенор Антонио Мориджи, посоветовал мне походить на занятия к маэстро Мелокки в Кон¬серваторию. Я внял его совету и в результате свободно преодолел вступительные экзамены. Всего за несколько недель мой голос понемно¬гу вновь открылся и приобрел свою прежнюю красоту, легкость и широту.
С помощью своих упражнений Мелокки стре¬мился переучить мою гортань с целью добиться максимального и равноценного звучания всей гаммы без провалов и вокальных пустот. Такой тип работы он предпочитал поискам звуковой красивости и пресловутой виртуозности. Работа оказалась сложной, без всякой гарантии успеха. При таком методе мое горло не выдерживало бо¬лее половины арии, а голос был жестким и связанным. Однако с помощью вокализов я овла¬девал в равной степени всей гаммой от нижнего “си-бемоль” до сверхвысокого “ре-бемоль”.
Мой новый учитель спас меня от нежелатель¬ных отклонений в развитии, но, увлекаясь этой методикой, я рисковал отклониться в другом направлении. К счастью, тогда мне помог инстинкт. Я сообразил, что постоянные поиски ширины и глубины со временем приведут к разрушению ор¬ганики вокального аппарата. И тогда я создал сам для себя собственную компромиссную технику.
Сохранив методику вокализов, я прибегал к более мягкому, проточному звукообразованию. Так, понемногу, шаг за шагом появлялся на свет будущий Марио Дель Монако.
Одновременно я поступил в художественный лицей, где в течение шести лет овладевал каран¬дашом и сангиной, после чего перешел на темперу и, наконец, изучил технику фрески. Особенно удачно у меня выходили натюрморты. Художе¬ственный лицей размешался в бывшем мона¬стыре. А монастырский двор в свою очередь давно был превращен в рынок, откуда и брались фрук¬ты и овощи для наших композиций.
Я учился одновременно в двух государствен¬ных школах, что было вообще-то запрещено, но оба директора милостиво смотрели на это сквозь пальцы. Случалось нередко и убегать с уроков раньше времени. Чтобы не заметили, я выходил на улицу без пальто и шапки, а потом товарищи бросали мне их из окна. Однажды вместо паль¬то сверху на меня полетела большая тыква. В Пезаро, как и во всех тихих провинциальных горо¬дах, любили пошутить. Шутки помогали перено¬сить скуку. Какие-либо события в городе были редки и, на мое счастье, в основном имели от¬ношение к музыке и к опере. Так, например, в начале тридцатых годов к нам приезжал с благо¬творительным концертом Беньямино Джильи. В ту пору Джильи был уже знаменитостью, ес¬ли вспомнить, что с 1919 года он пел в нью-йорк¬ской “Метрополитен-Опера”. В Пезаро, среди своих, он безоговорочно считался самым вели¬ким. Джильи вместе с Мелетти, Павони и Толлер пел арии и дуэты, затем неаполитанские песни – десятка два произведений. Его уверенность и богатство вокальных возможностей ошеломили ме¬ня. Именно тогда я впервые осознал разницу между хорошим тенором и великим тенором. По¬нял, что голос сам по себе еще ничего не значит и что с помощью одного лишь голоса никто еще не сделался настоящей звездой оперы. Этот принцип я хранил в памяти вплоть до моего дебюта и да¬лее, когда понял: нужно выстраивать свою соб¬ственную сценическую личность, чтобы не стать копией великого Беньямино.
Жизнь в городе, находившемся в ту пору в самой глубине отдаленной провинции, текла приятно и безмятежно, если не считать земле¬трясения, которое подвергло серьезной опасности наш монастырский двор с его рынком, имевшим решающее значение для моих натюрмортов. Ежед¬невные ритуалы соответствовали времени годе. Главнейшим из них была вечерняя прогулка, а во время прогулки – остановка перед прилавками с жареным поросенком, тыквой и печеной рыбой, где торговки, чтобы согреться, восседали на тер-ракотовых горшках с тлеющими углями. В тавер¬не “Делла Патаккона” вкусно пахло рыбным бульоном. Там пили вино “Альбана”, разговари¬вали, пели, мечтали об успехе и заводили дружбу на всю жизнь.
Кое-какие из пезарских знакомств помогли мне понять смысл жизни. Мир театра и оперы был одновременно и притягательным, и безжало¬стным. Тут можно было снискать огромную сла¬ву или, наоборот, попасть в полную немилость у публики. А можно было так никогда и не повстре¬чаться с настоящей удачей. В том Пезаро, кото¬рый я знал, жили известные теноры. Один из них, Алессандро Бокчи – можно сказать, олицетворен-
ный миф – в свое время сводил с ума партеры всего мира и был самым грозным соперником Карузо. Когда я познакомился с Бончи в доме у его внучки, моей подруги, ему было уже шестьде¬сят четыре года. Он спел нам арию “Вот я и у предела” из “Мефистофеля” Бойто. Однако ис¬полнение, по-моему, не отличалось совершен¬ством. И несмотря ни на что, Бончи сохранял обаяние своей славы. Одевался он эксцентри¬чно – редингот, галстук дипломат с брил¬лиантовой заколкой, брюки дудочкой, лакиро¬ванные туфли с белыми гамашами. В этом чуть старомодном одеянии он выглядел неповторимо. Высокие каблуки, прибавляющие несколько сан¬тиметров к его невыгодному росту, трость из черного дерева с набалдашником слоновой кости, темно-серый котелок из Лондона – все это как бы подчеркивало прошлое величие артиста.
На самом деле Бончи был гол как сокол. Он охотно рассказывал о своей жизни, но лишь о первой ее части. Сын переселившегося из Чезены в Фано сапожника, юный Бончи дважды в неделю ходил пешком за двенадцать километров в Пеза¬ро из Фано не уроки к знаменитому преподава¬телю вокала маэстро Козну, преемнику великого Делле Седье. Жизнь Бончи украшали галантные приключения. Такие, например, как бегство в большом автомобиле десятых годов с юной фло¬рентийской поклонницей. Затем пришли годы не-удач и упадка. Но, подобно другим, Бончи об этом не распространялся. Он чем-то походил на Пьеро Скьявацци, любимого тенора Масканьи и всех композита ров-в еристов. Скьявацци сла¬вился в Пеэаро своими королевскими чаевыми. В 1910 году было принято одаривать сотней лир подавшего шубу официанта, хотя сто лир по тем временам равнялись хорошей месячной зарплате.
Я как-то увидел его в 1930 году на концерте, устроенном в его пользу маэстро Дзанеллой. Луч¬ше бы мне не видеть его тогда и не слышать, как он с трудом доползает до конца арий. А глав¬ное – не знать, что его гонорар за то выступление составлял как раз сто лир, то есть равнялся его прежним чаевым (и был даже много меньше, ес¬ли учесть девальвацию).
Еще одним представителем местной оперы был Умберто Маккиницци, выступавший под псевдонимом Умберто Макнец. Маккиницци оказался более ловким и счастливым, неже¬ли те двое. Он владел приличным состоянием и жил на соседней с нами вилле. Это был красивый мужчина с утонченными манерами, прекрасный исполнитель романтических партий, таких, как Вертер и де Грие. Его ахиллесовой пятой, однако, являлась импульсивность. Когда он выходил на сцену, с ним случались порой истерические при¬ступы, если кто-то другой из труппы привлекал чересчур большое внимание публики. Он кричал: “Паньини, – {так звали импресарио), – немедлен¬но распускай труппу!” Его погубила страсть к чу¬дачествам. Однажды вечером этот упрямец играл в пезарском клубе, где встречались за картами богатейшие люди города, и промотался до нитки. В ту же ночь он лишился своей прекрасной, обставленной сверху донизу старинной мебелью виллы, и Макнец сделался таким же нищим, как и его коллеги Бончи и Скьявацци.
Становлению моего голоса в тот пе¬риод способствовал главным образом Артуро Мелокки, близкий друг Туллио Серафина, дири¬жера, который в те годы еще работал в Амери¬ке, затем возглавил Римскую оперу, а позднее – “Ла Скала”. Мелокки до таких высот не дошел, но жизнь его была полна приключений. Он родил¬ся в Бергамо, учился в Миланской консерватории и еще в юности сопровождал как пианист бари¬тона Кашмана в его гастролях по Дальнему Вос¬току и Китаю.
Мелокки обладал изумительным баритоном, который он ежедневно шлифовал, дабы иметь возможность наглядно объяснять ученикам, как следует “держать” нёбо, гортань и губы. Этой тех¬нике он обучился в Китае у какого-то знаменито¬го русского педагога. Мелокки умел внушать на¬дежду. Дородный и тучный, маэстро восседал за фортепиано в салоне, выходившем на внутренний дворик. В его салоне не было особо ценных ве¬щей, за исключением кое-каких китайских пред¬метов (“Мои китайские безделушки”, – объяс¬нял Мелокки, потрясая своей густой седой гри¬вой, ниспадающей на плечи) и картины Фаттори “Погонщик”. Человек он был выдающийся во всех отношениях. Мне, совсем еще юноше, его достоинства казались поистине волшебными, и они действительно были таковыми. Мелокки пре¬подавал технику фортепианной игры, полифоничес кое пение, сочинял прекрасную музыку и очень талантливо пел. К тому же он был полиг¬лотом и превосходно владел английским, испан¬ским, французским, прилично знал немецкий, русский и китайский языки. Помню, меня чрезвы¬чайно интересовало, почему столь поразительный человек не сделал оперной карьеры. Набравшись духу, я как-то спросил его об этом. Маэстро Мелокки улыбнулся. За его внешней безмятеж¬ностью всегда скрывалась печаль. Я видел иногда, как он несет маргаритки на могилу своей умер¬шей в молодости жены, хотя с тех пор прошло много лет.
“Пробовал однажды, – ответил маэстро, – но у меня подгибались ноги. Это оказалось выше моих сил. Я понял, что никогда не смогу поя¬виться на сцене перед публикой. Скажу тебе боль¬ше: с тех пор я ни разу не был в театре, не слу¬шал даже никого из своих учеников”.
Когда мы познакомились, Мелокки было пятьдесят четыре года. В его доме постоянно нахо¬дились певцы, и среди них очень известные, приезжавшие со всех сторон земли за советами. Помню долгие прогулки сообща по центральным улицам Пезаро; маэстро шествовал в окружении учеников. Щедрый был человек. Денег за свои честные уроки он на брал, лишь изредка согла¬шаясь на то, чтобы его угостили кофе. Когда ка-кому-нибудь из его учеников удавалось чисто и уверенно взять высокий красивый звук, из глаз маэстро на мгновение исчезала печаль. “Вот! -восклицал он. – Это настоящий кофейный “си-бе¬моль”!”
Самые дорогие из воспоминаний о жизни в Пе¬заро связаны у меня с маэстро Мелокки. Я до сих пор словно вижу, как мой учитель, вместе со своим пуделем Радамесом, белым и дородным подобно хозяину, прогуливается по проспекту, рассказывая о своих путешествиях. Он и впослед¬ствии, когда карьера у меня уже шла полным ходом, продолжал помогать мне советами и при¬сылал длинные письма, прослушав мои выступле¬ния по радио. Вплоть до последней нашей встречи в Милане – ему было уже за восемьдесят – он сохранял удивительную ясность суждений. Пусть эти строки запечатлеют для всего оперного мира память о скромном, но обладавшем удивитель¬ными достоинствами человеке, который, живя в провинциальном итальянском городке, тзк мно¬го сделал для развития таланта других людей.
Теперь, когда минуло время, мне ка¬жется, что проведенные в Пезаро годы, весь пери¬од вступления в профессиональную жизнь, были обращены к единой цели, к тому дню, когда я на¬конец заявлю о себе в полный голос и начнется мой самостоятельный полет. Но удастся ли дос¬тичь этого?
Размышляя о своей будущей карьере, я лю¬бил помечтать. При этом не хотелось и думать о предстоящих нелегких испытаниях. Куда прият¬ней было воображать себя на сцене героем триум¬фа. И я беспечно разгуливал по улицам Пезаро, веря, что этим моим фантазиям суждено длиться всю жизнь, словно подлинное значение имел не успех, э образ успеха. Потом вдруг действитель¬ность одержала верх. “Великий день”, которого я так ждал, но в глубине души предпочитал отодви¬гать подальше, наступил. Причем самым неожидан¬ным образом, душным днем раннего лета. Шел 1936 год. Я направлялся на площадь Делла Префеттурз в поисках друзей, когда в знойном ма¬реве увидел моего отца, словно порхающего на крыльях. Заметив меня, он принялся изо всех сил размахивать над головой какой-то бумажкой.
От волнения отец потерял дар речи. Эта бу¬мажка была ответом из Римской оперы. Не ска¬зав мне ни слова, отец от моего имени направил туда конкурсную заявку на стипендию и обуче¬ние в школе при театре, на курсах усовершен¬ствования. Чтобы оплатить расходы на проезд и проживание, он сделал даже небольшой заем в банке. И хотя я чувствовал себя недостаточно подготовленным к такому экзамену, пришлось согласиться. Мне было двадцать один год, и не следовало отказываться от крупных событий.
Я провел в пути всю ночь и к семи часам утра приехал в Рим. Конкурс был назначен на вторую половину дня. Не зная, чем заняться, я стал бро¬дить по полянам Виллы Боргезе, Стояла жара. Я присел на скамью, где меня сморил сон. Спал я долго и проснулся от криков играющих детей. До начала прослушивания оставалось всего сорок пять минут, однако сон меня успокоил. В даль¬нейшем я сделал это своей привычкой на всю жизнь: несколько часов оздоровительного сна для голоса и нервов.
Возле театра “Арджентина” мне вновь стало страшно. Театр осаждали абитуриенты и их сопро¬вождающие. Сто восемьдесят молодых певцов, таких же, как я, были готовы оспаривать несколь¬ко вакантных стипендий. Страх неумолимо овла¬девал мною, когда в театр вошла чуть опоздав¬шая девушка в окружении нескольких друзей и родственников. Она сияла от счастья, кружилась словно в танце. Я глядел на нее со смешанным чувством восхищения и зависти. На ней было белое ситцевое платье с большими ромашками, ее улыбку обрамляла флорентийская соломенная шляпка. Сразу бросался в глаза контраст между нею – веселой, красивой, уверенной в себе—и мною, скисшим, потерявшим всякую надежду.
Я долго глядел на юную незнакомку, не подозревая, что на самом деле хорошо с ней зна¬ком. Просто я не узнал ее, ведь прошло более де¬сяти лет с тех пор, как она играла с газелью в ли¬вийском местечке Шара-эль-Сейди. Да, это была дочь капитана Филиппини, друга моего отца по Триполи. Забавница судьба во второй раз под¬строила нам встречу. Но в ту минуту, занятый мрачными и безотрадными размышлениями о предстоящем прослушивании, я и не подозревал, что две эти случайные встречи станут счастливы¬ми краеугольными камнями моей жизни.