355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Палей » Дань саламандре » Текст книги (страница 1)
Дань саламандре
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:19

Текст книги "Дань саламандре "


Автор книги: Марина Палей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Annotation

МАРИНА ПАЛЕЙ – прозаик, переводчик, сценарист. Родилась в Петербурге, ныне проживает в Нидерландах. Дебютировала в «Знамени» повестью «Евгеша и Аннушка», сразу принесшей ей известность. В 1991 году «Новый мир» опубликовал еще более яркую повесть Марины – «Кабирия с Обводного канала». В том же году в Москве вышла ее первая книга прозы – «Отделение пропащих». За особенное чувство языка Марину Палей назвали Русской принцессой стиля. Ее книги переведены на английский, финский, немецкий, шведский, японский, итальянский, французский, нидерландский, норвежский, словацкий, словенский, эстонский, латышский языки.

«У Палей есть все, чтобы быть большим писателем: чувство стиля, слух, лексика, метафорика, воображение, память, наблюдательность, острый ум... она писательница от Бога, из тех, кто мог бы писать, даже лишившись головы, просто кончиками пальцев...»

ЛЕВ ДАНИЛКИН, «Афиша»

«Ее произведения имеют штучную, самостоятельную ценность. Уровень исполнения способен привести в восторг не только интеллектуала, но даже сноба».

АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ, прозаик и публицист

«Петербургский роман Марины Палей не только об одиночестве и любви, но и о прекрасном городе, и, конечно, о счастье самообмана. Марина Палей написала свой лучший роман, быть может, свою самую главную книгу».

-СЕРГЕЙ БЕЛЯКОВ, литературный критик

Марина Палей.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Глава 1.

Глава 2.

Глава 3.

Глава 4.

Глава 5.

Глава 6.

Глава 7.

Глава 8.

Глава 9.

Глава 10.

Глава 11.

Глава 12.

Глава 13.

Глава 14.

Глава 15.

Глава 16.

Глава 17.

Глава 18.

Глава 19.

Глава 20.

Глава 21.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

Глава 1.

Глава 2.

Глава 3.

Глава 4.

Глава 5.

Глава 6.

Глава 7.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

Глава 1.

Глава 2.

Глава 3.

Глава 4.

Глава 5.

Глава 6.

Глава 7.

Глава 8.

Глава 9.

Глава 10.

Глава 11.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ.

Глава 1.

Глава 2.

Глава 3.

Глава 4.

Глава 5.

Глава 6.

Глава 7.

Глава 8.

Глава 9.

Глава 10.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ.

Глава 1.

Глава 2.

Глава 3.

Глава 4.

Глава 5.

Глава 6.

Глава 7.

Глава 8.

Глава 9.

Глава 10.

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

Марина Палей.

Дань саламандре

(Петербургский роман)

Я хотел бы жить, Фортунатус,

в городе, где... Иосиф Бродский

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

ИЗВИВАЯСЬ В ОГНЕ

На одной из страниц своей «Жизни» Бенвенуто Челлини рассказывает, что пятилетним мальчиком наблюдал, как в огне резвилось существо, похожее на ящерицу. О случившемся он поведал отцу. Тот ответил, что это – саламандра, и хорошенько отколотил сына, – наверное, для того, чтобы ошеломительное видение, столь редко доступное людям, еще прочнее запечатлелось в памяти мальчика.

Итак, наиболее распространенным символическим изображением саламандры является ящерица, извивающаяся в огне.

Правда, Парацельс в своей «Оккультной философии» указывал, что саламандры бывают различимы также в форме огненных шаров – мелькающих над полями или проникающих в дома.

Глава 1.

Шаровая молния

Ее привели ко мне уличные музыканты – эпикурейцы, жеребцы, абсолютные пофигисты. Примерно за полчаса до их размашистого вторжения, когда эти громокипящие гусары завершили свой дуэт в подземном переходе на Невском, она пропорола зачарованную толпу, сверкнула – ну чем там обычно «сверкают»? – глазами, зубами, ногтями – и хрипло выкрикнула: «Ваше пенье входит глубже, чем в сердце!..» (Я, на их месте, непременно бы уточнила: и куда же конкретно?)

Итак, «глубже, чем в сердце».

Этой реплики было достаточно, чтобы любовная парочка – в повседневной практике бархатисто-ироничная по отношению к себе и вероломно-наждачная ко всем остальным – сочла девочку клёвой и «тонко организованной». (Хочешь превратить неглупых людей в идиотов – польсти им.)

По-моему, такая «глубокая сердечность» – просто женские штучки, причем трафаретные, имеющие причиной полный кавардак в голове, судорожные «порывы» (в принципиально неясную директорию), сумбур в желаниях, «запросы» – и мутное томление какой-то муторной, скорее всего, гормональной природы. Но той ночью ей негде было спать – пятью минутами позже выяснилось, что ей негде жить, – так что притащившие ее менестрели, мои приятели (один – природный принц Зигфрид, бросивший Вагановку ради фарцовки, другой – недоваявший студенческие шедевры Пракситель), – мои приятели, уже приканчивая портвейн, вальяжно кивнули в сторону моего ложа: пусть перекантуется у тебя, ты ведь одна?

Она осталась. У нее оказалось имя, которое я не люблю – даже испытываю перед ним страх. Подтверждение тому страху – вся моя предшествовавшая жизнь, в которой каверзные (и, в конечном итоге, предававшие меня) чаровницы носили именно это имечко. Думаю, если мне суждено быть зарезанной на операционном столе, имя дамы-хирурга окажется всенепременно этим. В крайнем случае, так будут звать операционную сестру.

Однако гордость не позволила мне спасовать перед суеверием втихомолку. Я сразу сказала, что ее имя мне не нравится. Зови меня Юлия, беспечно отозвалась она (стоял июль) – а хочешь, так Юлиана. Такого рода увертка, из разряда «житейской мудрости», всегда вызывала во мне тошноту: находчивости здесь нет – есть лишь небрезгливая самочья природа: приладимся, подстроимся, внешне притремся – и останемся при своем.

Нет уж, сказала я, буду звать тебя так, как решили твои родители. Родаки? Она резко поморщилась. А что родаки, блин, что родаки-то?!

Родители ее жили в Костроме, откуда она была родом. Отец, половина еврейской крови (его собственный отец был раввином), имел презентабельный экстерьер и считался известным в том регионе психиатром; мать, бывшая ткачиха из уральских (финно-угорских) безбровых племен, выучилась, мужа ради, на книжного графика, но по специальности не работала, а занималась лишь тем, что раболепствовала перед супругом, делала от него аборты и трудолюбиво вычисляла координаты его чокнутых кралечек – «пациенток со сложной, неустойчивой, зачастую глубоко патологической психикой». А сейчас мать и сама лежит с тяжелейшим неврозом или, может, психастенией; отец по-прежнему «оказывает знаки внимания» (назовем это так) своим фанаткам и недавно даже специально приезжал с одной из них в питерский Институт красоты: у нее на бедрах появились такие капиллярные расширения – лиловые, с отливом в марганцовку – знаешь, такие «паучки»? – вот они и приехали убирать их лазерной коагуляцией.

Итак: ее отец оставался со своими любовницами, мать – со своими фрустрациями, а она, приехав в наш город, пристроилась на узкой коечке в общежитии пединститута – пока не вышла замуж. Погоди, а на каком ты курсе? Перешла на третий, но думаю взять академку. Почему? И потом: где твой муж? Вот в этом-то все и дело! В чем именно дело? Не в чем, а в ком. В муже? Нет. А в ком? Дело в свекрови. (Бурные рыдания, переходящие в истерику.) Пожалуйста, успокойся... прости, я, наверное, что-то не то спросила. Да нет, всё нормально. Всё нормально... (Мощный истерический взрыв.) Господи, может, тебе воды? (С сильно забитым носом.) Дорбальдо, дорбальдо... Воды хочешь? Божно. Божно. (Стуча зубами о стакан.) Прости бедя... только де выгодяй бедя... Ну что ты!! Пойдем умоемся. Давай-ка ужинать. Не хочу... Захочешь...

За ужином, ковыряя вилкой яичницу с зажаренными кусочками черного хлеба: вот и мой муж так любил. Что именно? Ну, чтобы яичница была не глазунья, глазунью он терпеть не мог, а именно такая – болтушка. И тоже с зажаренным хлебом. А это редко кто делает. Правда, ты добавила еще молока, чтобы получился как бы омлет, а это он как раз не любил: у него была аллергия на молоко и на молочные продукты, и на цветение тоже – например, на черемуху... (Слезы.) Боже мой, может, не будем про мужа? Ты не хочешь слушать? Понятно, прости, кому это нужно... Да не я «не хочу», а просто, раз тебе тяжело, давай отложим, я не любопытна... Нет, может, лучше наоборот: я по-быстрому расскажу, если ты, конечно, не возражаешь, – расскажу по-быстрому и уже больше не буду к этому возвращаться... (Забегая вперед: возвращалась она к этому «предмету» ежедневно.)

Муж, Герберт, был из хорошей семьи («вот в этом всё дело!»), папа – полковник (какого рода войск? – что-то секретное, космическая оборона), мама – домохозяйка (может себе позволить), с языками. Папа на службе командовал подчиненными – мама, дома, командовала сыном и папой. Герберт в этом году закончил мореходку. Черно-белая фотография: восхитительный экземпляр курсанта в военно-морской форме: квадратный подбородок, светлые, наглые, очень мужские глаза.

Познакомились, естественно, на танцульках, у него в училище. Еще когда он там учился, дважды делала от него аборт. Домой он долго не решался ее приводить (мама). А чем ты маме-то не подошла? Спрашиваешь! Маме нужна была девочка из круга мужниных сослуживцев, это как минимум. То есть, всяко, не из Костромы. Наконец, когда забеременела в третий раз, брак оформили, но где жить? Устроились там же, где и встречались: у нее в общежитии. И тогда-то свекровь... и тогда... (Рыдания.) Прости бедя... всё дорбальдо... всё дорбальдо...

Через несколько дней мы продолжили. Продолжили бы и назавтра, но я уехала в командировку. За время моего трехдневного отсутствия она дробно, чтоб не взъярились соседи, перетащила ко мне свои вещи. Вещей было немного: средних размеров чемодан, полный тряпок, – да связка книг по дошкольной педагогике. Ну и конечно: черно-белая, под стеклом (увеличенная копия той, мне показанной), фотография Герберта в лакированной деревянной рамке.

Едва зайдя в квартиру, я бросилась варить кофе. Вот и мой муж любил натуральный кофе... А растворимый на дух не терпел. У них в семье, он говорил, растворимый вообще не пили: канцерогенные соли свинца, еще какая-то дрянь... (В дальнейшем всё, что бы ни делала я или любые другие, сортировалось по признаку: любил это Герберт – или Герберт этого не любил. И я, кстати сказать, никогда не раздражалась. Ну, почти никогда.)

Однако в тот первый наш вечер меня, признаться, совсем не насторожило прошедшее время глаголов – всех глаголов, имевших непосредственное отношение к мужу: и без того было слишком много сумбура, чтобы я обратила на это внимание. Но сейчас, спустя несколько дней... А вдруг она вдова, господи боже мой? Девятнадцатилетняя вдова... Ну да: чтоб кудри наклонять и плакать...

Речь, словно назло самой жизни (а может, как раз и в пандан ей), чаще всего состоит из штампованных шлакоблоков. Вот и мой текст того вечера был таков (произносила его с отвращением, как по бумажке): не плачь, всё устроится. Затем следовала ее реплика – липкая, слизисто-скользкая, как издыхающая рептилия: что, что у меня теперь будет хорошего?! Моя реплика (снова словно по бумажонке): э-э-э... вот увидишь... э-э-э... ты еще молодая...

Где же Герберт сейчас? – выдала я наконец прямо в лоб, потому что, к несчастью, не обладаю навыками кошачьих обиняков. Он в Североморске, по распределению. Уже восемь недель как. А она беременна тринадцать недель. Подожди, так вы что, уже развелись? или что? Развелись?!! – взвизгнула она. – Да при чем тут развод?! Развод!! Дался вам всем этот развод!! Развод!! Развод – дело техники! Штамп! Бумажка – зад подтереть... У меня и о браке-то штампа нет, поругались, я страничку из паспорта – ему назло – хоп! – уж давно выдрала. Показать?.. Да ладно... Нет, ты смотри! смотри!! Вот!.. Брак!.. Развод!.. И у него, кстати, выдрала тоже... (Истерика.)

Меня еще тогда многие спрашивали, какого черта я с ней связалась. Одна комната в коммуналке. Тьма работы. Финансы, главным образом, на нуле. Кроме того (цитирую знакомых): «Надо же тебе как-то и свою личную жизнь устраивать» (мне было за тридцать). Или: «Тебе же и привести иногда кого-нибудь надо». Не самое крепкое здоровье (порок сердца, давление). Еще они, эти многие, говорили: «Ну необходима тебе живая душа, так заведи себе кошку».

Между тем, по нестранному парадоксу коммуналки, за кошку меня бы убили, то есть всяко бы сжили со свету, а девочку (мою «двоюродную племянницу») мне как-то простили. Только увеличили в два раза срок дежурства по местам общего пользования – и, перечтя, накинули коммунальную плату.

...Последнее, что помню из того вечера, когда девочка решила со мной жить, – она говорит: боюсь людей.

И мой ответ: меня не бойся, я – не человек.

Глава 2.

Снявши голову, по волосам еще как плачут

Когда-то, в прошлом тысячелетии, мне повезло сплавать в Кижи – июль, высоченные травы, багровый шар закатного солнца, пышный, тяжкими складками, шарф облаков – и длинный кровавый шлейф. И вот если принять всё это за фон, то на нем очень рельефно запечатлевалась такая картинка (очарование которой, правду сказать, снижала догадка, что это всего лишь разыгранная на потребу туристов часть «действующей экспозиции», но всё же): на резной галерее, темной от времени и сказочного своего назначения, – на галерее, опоясывавшей поверху «Дом зажиточного крестьянина» (название экспоната), сидела девушка (нет! – «дева»), а смуглая, худощавостью в щепку, седая старуха чесала ей гребнем власы.

Крыло темно-русых волос – тяжелое, гладкое, которое старуха то и дело вздымала медленным (похожим на грабли) темным деревянным гребнем, а потом медленно-медленно отпускала (и крыло, медленно опадая, оплетало-завораживало мою душу нежной паутиной тончайших золотых струн) – это крыло, очень теплое и словно бы ароматное в подсветке закатного солнца, – отливало всеми сортами драгоценных дерев.

Картина являлась словно бы иллюстрацией... Да: словно иллюстрацией любимой мной с детства строчки – «в избушке распевая, дева...». Потому что, хотя выставленное на потребу туристов чародейство происходило не внутри избушки, а вовне, да и не зимой, а в жаркой сердцевине лета, но чувство лучины там, в Кижах, внушала, быть может, сама обреченность закатного солнца. Да: обречeнность солнца. И, кроме того, вот это сладостно-протяжное, нерасторжимое, цельнолитое слово – «распевааааяааааадееееевааааа» – как нельзя более явственно воплощалось в блестящей длине шелковых, тягучих, как мед, темно-русых девичьих власов.

Вот и у тебя были такие же волосы.

Глава 3.

Индейское лето

Наступил мой любимый октябрь: яркое солнце – и холодный, словно бы штормовым ветром очищенный воздух.

Да уж! Эфир в октябре – насыщенный лазурный коктейль по рецепту экзотических островов – терпкий, со льдом – и густым свежим желтком. И никакое это не бабье лето (квашня, размазня), а настоящее индейское – когда разнузданно-дикий индиго небес истекает голубой кровью в любовном противоборстве с дикарским, безумным огнем деревьев. Листья высоких, еще густых крон сухо и громко шуршат, как перья в боевом головном уборе – чероков, команчей, апачей, навахов, сиу. Холодное пламя небес, палящее пламя дерев – сплошное, повальное пожарище октября.

Очищающее.

Рождающее меня вновь.

Уже той осенью, вспоминая наш первый разговор про мать Герберта, я много раз мысленно ругала себя, почему мне не пришло в голову выяснить ситуацию непосредственно с девочкой, почему я вступила в переписку с этим географически отдаленным Гербертом (видимо, купившись на квадратный его подбородок и стальные военно-морские очи) – да, почему? Ведь с самого начала мне было сказано, что Герберт в этой ситуации – просто тряпичный паяц, руководимый (точнее, кукловодимый) тотально узурпировавшей власть мамашей. Что же она, свекровь, сделала? Она пошла к комендантше общежития – того самого, где в восьмиметровой каморке свили свое бедное гнездышко молодые, и сказала, что ее сын попался в силки к шлюхе (ну, это ерунда, успела вставить я, – в наше время данный термин весьма... ну, весьма размыт, что ли...) – и что у этой шлюхи первичная стадия сифилиса. Вот это уже конкретно (я, себе, мысленно). После чего комендантша с треском вышибла пару нечистых прямиком в объятия улицы.

У них, в смысле у администрации общаги, естественно, существует отчетность перед санэпидстанцией и так далее. Да и потом, между нами говоря, в комендантшах восседала бабища, состоявшая из грубых бугров жира, корявой шкуры, широких гнилых зубов (похожих на пережаренные семечки тыквы) – и, скорее всего, узлов застарелого геморроя, так что ей по-человечески тяжело было наблюдать (не по телевизору) картины чужого семейного счастья.

Ну, после этого какое-то время скитались по его приятелям...

Погоди, – закричала я, – это же подсудное дело!! Ты знаешь такую статью – «клевета»?! Да я... да я... я ее... эту свекровь... да как же это – на основании голых слов... Да у нее же нет на руках ни одной справки!! А ты – ты, слышь, получи справку, что у тебя нет никакого сифилиса. Ты только получи справку, а уж я эту сволочь... Завтра же, немедленно, пойди и получи справку, слышишь?! Завтра!!

Да не поможет уже справка, – сказала девочка на удивление спокойно. – Эта змея ведь и сыну уже письмо написала: что именно там, в письме, я не знаю, но только как раз после этого он и попросил распределение в Североморск. Без меня.

Глава 4.

Письмо

Я несусь на почту отправлять Герберту письмо. На заказное денег у меня нет. Но ничего, я написала это послание под копирку: в случае чего у меня всегда есть мой экземпляр. Мне сейчас важно самой, именно самой, бросить письмо в ящик, потому что, доверь это сделать девочке, один бог знает, что через пять минут взбрело бы ей в голову. Содержание письма ей известно. Вчера, когда я читала ей черновик, она сама внесла некоторые коррективы. Значит, так:

«Уважаемый Герберт!

Вам пишет знакомая Вашей жены. Она сейчас живет у меня, потому что жить ей негде. Вмешиваться в чужие дела – не мой стиль, но получилось так, что Ваша жена, повторяю, у меня поселилась, и значит, я не могу не осознавать, что несу за нее ответственность. Я не могу сделать вид, что у меня “своя жизнь”, а у нее “своя”, потому что она для меня не жиличка за шкафом, которой я сдавала бы угол за деньги. У меня нет ни сестры, ни дочери. У меня вообще никого нет. Так получилось, что она пришла именно ко мне. И значит, я не брошу ее, пока она нуждается в моей помощи. Тем более, она значительно младше».

(Во время прочтения она хотела вычеркнуть две предыдущие фразы, потому что получалось – раз у нее такая мощная защитница, так ей и мужа не надо. Но я убедила оставить.)

«Теперь самое главное: она беременна. Герберт, она ждет Вашего ребенка. Это письмо приходится писать мне, потому что она постоянно плачет. У нее и до того-то нервы были расшатаны, а теперь еще эта беременность. Жена Ваша бродит, как невменяемая, как тень. Чтобы не быть хаотичной, я решила изложить свои к Вам вопросы по пунктам. Надеюсь, Вы не обидитесь на меня за это и не сочтете мою аккуратность официальным тоном.

1. Правильно ли я понимаю, что в раздоре между вами решающая роль принадлежит Вашей маме? Если это так, то я со всей серьезностью прошу Вас осознать свою взрослость и самостоятельность. Вам уже двадцать три года, и Вы, как-никак, офицер. Я не завожу разговор о чести офицера, я только имею в виду, что если такие личные вопросы решает за Вас мама, то как обстоят дела с Вашим самолюбием мужчины и человека?

2. Ваша жена сказала, что Вы уехали потому, что получили от Вашей мамы какое-то письмо – судя по всему, порочившего Вашу жену характера. Однако ей неизвестно конкретное содержание этого письма, потому что Вы не сочли нужным что-либо ей объяснить. Не возьмете ли Вы на себя труд – сделать это хотя бы сейчас?

3. Как поступить с ее беременностью? Вопрос в том, что нынче этой беременности уже тринадцать недель, то есть Ваша жена пропустила срок ее искусственного прерывания.

Мне очень не хотелось писать это слово, потому что я надеюсь, что ребенок все же родится. И родится он в полноценной семье. Особенно на это надеется Ваша жена. И все-таки. Поскольку содержание письма (Вашей мамы) по-прежнему неизвестно и, значит, неизвестны Ваши планы, мы не можем тянуть время. Даже если бы срок не был пропущен, ей не удалось бы так уж легко от этой беременности освободиться, потому что в женской консультации, где она за короткое время уже сделала от Вас три аборта, ей, учитывая ее возраст и бездетность, вряд ли пойдут навстречу. А здесь, повторяю, к тому же пропущен срок. И, пока от Вас придет какой-либо ответ, срок станет еще больше. Вы понимаете, в какое положение Вы ставите Вашу жену? Ведь у нее еще нет профессии, отношений с родителями не существует никаких, других родственников тоже нет. То есть Вы знаете лучше меня: она совершенно одна, без всяких средств к существованию, без родных.

Поэтому очень Вас прошу, Герберт, отреагируйте как можно скорее, желательно телеграммой. (Сама я не шлю Вам телеграмму только потому, что – разве в телеграмме это изложишь?) Верю, что Вы с пониманием отнесетесь ко всему сказанному.

(Подпись.)

P. S. Ваш адрес ей дали в комендатуре училища.

P. P. S. Она просила меня написать, что любит Вас».

...Довольно скоро стали происходить непривычные для меня вещи. Например, возвращаясь с работы, я видела в коммунальном коридоре, под моей вешалкой, ее рыжие башмачки. Ну что значит – «башмачки»: она была куда крупнее меня (акселератка, типичная представительница of the new generation), но всё равно это были именно башмачки. Отороченные у щиколотки каким-то нежным бурым мехом. В декабре, состаренные слякотью вперемешку с ядовитой солью тротуаров, они приобрели совсем жалкий вид. Я их ужасно любила.

Обычно я приползала с работы, чуя всем существом, что сейчас рухну. Но видела ее рыжие башмачки. Меня это всякий раз поражало. И я распахивала дверь с ощущением человека, который сейчас, не теряя ни секунды, притом играючи, будет двигать-передвигать горы – самые титанические, какие удастся сыскать на нашей скудной планете. К чему и приступала незамедлительно.

Глава 5.

Двенадцатый тополь

Положение дел в декабре я обрисовала не совсем точно... Нюанс состоит в том, что уже с октября, да, примерно с середины октября, у меня в распоряжении был другой индикатор ее внутрикомнатного присутствия. Какой?

На нашей улочке – в ряд – росли двадцать два тополя. Дойдя до шестнадцатого, я сворачивала налево, в мой двор. Я знаю это с такой точностью, потому что усталость, когда считаешь свои шаги, начиная еще от выхода из метро (пытаясь этим арифметическим действием чуточку, что ли, обуздать пространство), – ежевечерняя глухая, беспросветная усталость, которая, конечно, сильней всего по утрам, – эта усталость изобретает множество ребячьих затей. Сколько-то ступенек осталось до... сколько-то мужчин пройдет до того, как... Игра заключалась в том, чтобы загадать (угадать) число, а потом постараться, кровь из носу, подогнать (ступеньки, мужчин) под «правильный» ответ.

Итак, на шестнадцатом тополе я сворачивала в мой родной жутковатый двор.

Но на двенадцатом тополе я уже видела свои окна. Двенадцатый тополь был экспериментально найденной точкой, откуда я уже ведала: дома она или нет. Мне никогда не выпало бы узнать этих арифметических воплощений рока, если бы не она.

Я не привыкла к тому, что в моем окне горит свет. Это могло случиться в единственном случае: если я, сама же, забыла бы его погасить. Но этого не случалось никогда в силу моей пунктуальности.

Когда я впервые увидела в моем окне свет, то подумала, что ошиблась. Что мой взгляд сместился чуть в сторону. Но нет: в окошке висели мои занавески, и мне, глядя на эту смугло-золотую подсветку, было странно разглядывать свою жизнь – снаружи.

Мы никогда не договаривались, когда именно она придет – и придет ли вообще. Мне очень хотелось бы это знать – просто для того, чтобы не начинать беспокоиться попусту, но я не решалась лишний раз ее раздражать. И потому только просила ее не задерживаться после одиннадцати – а если задержаться будет необходимо, то лучше там, у кого задерживаешься, и остаться. При этом, конечно, ей следовало мне позвонить, чтобы я знала, где она и что. Если же остаться (там, где она задерживалась) было невозможно, я должна была быть уверенной, что ее проводят. Если и эта моя последняя уступка ее «самостоятельности» была неосуществима, я встречала ее возле метро «Техноложка». А когда и метро уже было закрыто, я сомнамбулически спускалась из квартиры по всегда кромешно-черной лестнице (ладонью прикрывая – от разнузданных сквозняков – и без того чахлый листик свечного пламени) – и попадала сначала в наш двор-колодец, где, конечно, не могла оставаться одна (наедине с навязчивыми видениями больниц, моргов и т. д.), – поэтому, экономно задув свечу (если ее вмиг не задувал ветер), я выныривала на улицу, где было тоже безлюдно, но зато в конце этой улицы (там, где судорожно мигал желтым, обезумевший от тьмы и одиночества, светофор) имелась иллюзия перспективы, и я принималась, дрожа, вышагивать туда-сюда в темноте этой знакомой до слез инфраструктуры, загадывая, с каким именно по счету тополем я поравняюсь, когда наконец увижу ее такси.

И вот, поскольку, возвращаясь с работы, я никогда не знала, дома она или нет, двенадцатый тополь стал для меня той краеугольной точкой, в которой, собственно говоря, решалось: рухну ли я через пару минут на диван, отравленная отвращением к бессмысленному течению времени, или же – легче светового луча – вспорхну к себе, под самую крышу, чтобы там, в своей комнатке, то есть ближе всего к небесам, засучив рукава, заняться передвижением гор.

Глава 6.

Нужные люди

На Герберта надейся, а сама не плошай. Отправив ему в конце июля письмо, я решила подготовить некоторую почву на случай отрицательного ответа или принципиального неответа (такое я вполне допускала). Она твердо сказала, что ребенок без мужа ей не нужен. Заручившись таким решением, я начала действовать.

Прерывание беременности на большом сроке, насколько я знала, было всё же возможным, но исключительно по медицинским показаниям: почечная или сердечная недостаточность, сильная близорукость, угроза отслойки сетчатки – что-нибудь такое. У меня были два, так сказать, протежирующих канала, где ей, при определенных условиях, написали бы нужные справки. Сложность заключалась в том, что в летнее время нужные мне люди могли пребывать в отпусках. Однако действительно ли они находятся на вакациях, я не знала, а позвонить, по некоторым причинам, не могла.

Первый «канал» жил на Васильевском. Туда я поехала в обед, начальству сказав, что задержусь (срочный визит к зубному). В метро у меня свистнули кошелек, поэтому, приехав в нужное место и убедившись, что «канал» до сентября на даче, я вынуждена была одалживать сиротскую сумму – у людей, которых я знала очень плохо и которым сказала, что я именно из-за этого (т. е. из-за трехрублевой суммы) свой визит и наносила.

Второй «канал» проживал на Пискарёвке, куда я отправилась на следующий день под предлогом того же (недовыкорчеванного) зуба; однако пискарёвский фактотум тоже пребывал в нетях... Тащилась я туда и обратно со множеством пересадок, трамваи дребезжали, троллейбусы, друг за другом, выходили из строя; один, удушая жженой резиной, даже зловеще тлел, грозя вот-вот вспыхнуть, но я всё же добралась до метро, где – выходя (точней, вываливаясь) из вагона, зацепилась каблуком за какую-то металлическую скобку, рухнула – и вывихнула большой палец левой руки.

А добавочные тернии меня всегда лишь подстегивают.

Я поняла, что речь сейчас может идти только о подпольном аборте.

Пока слово не названо, предмета вроде бы нет. О господи боже мой! Я как-то лежала в больнице с аппендицитом, и вот дежурный врач, ночью, говорил кому-то по телефону – с медсестринского поста, в коридоре (а мне было всё слышно, потому что именно в коридоре я и лежала), – что «у нее уже отек легких, агональная стадия». Речь шла о девчонке девятнадцати лет, как раз после такого вот подпольного «опростания». И хотя я не видела ее, меня тогда поразило, что последний удар, несмотря на первичное неблагополучие совсем в другом органе, пришелся на легкие. И я поняла, что она задыхается! Прежде чем отнять у нее жизнь, Там, Наверху, было решено перекрыть ей воздух.

Глава 7.

Реальность жареных баклажанов

...Я просыпаюсь средь кружева жемчужно-серых теней. Свет переливается всеми оттенками светлого пепла. Царит белая ночь. Точнее, белесая. Сна уже нет. Хорошо еще, что сегодня суббота.

Днем мы вяло, в халатах, кое-как ползаем по квартире. Она, к счастью, пуста: соседи – тоже люди – на дачах. Ты смотрела почту? Три раза уже. И что? Счета за телефон. Ясно... (Не эти бы счета, так хоть ящик не отпирай...) Ужинать будешь? Нет... Ладно. Мое дело приготовить.

К вечеру я, как обычно, прихожу в себя. Мы одни на кухне... Я жарю котлеты. В качестве гарнира – баклажаны с Кузнечного рынка. Она их очень любит. Исчерна-фиолетовые баклажаны похожи на империалистические атомные бомбы – какими их, во времена моего детства, традиционно изображали в газетах. Может быть, поэтому я не очень люблю «синенькие», как ласково их называют в далеком украинском раю. Но она моложе. Ее память ещё не изуродована, не захламлена.

Сидя на подоконнике, она читает какой-то самиздатовский шедевр: иногда зевает, иногда сосредоточенно смотрит в сторону. Кстати сказать, мусолит эту заляпано-залапанную целлюлозу уже неделю. Листки, размноженные методом фотокопии, полностью поменяли порядок: сейчас на самом верху стопки лежит страничка с крупным, обозримым даже издалека, словом КОНЕЦ...

Она смотрит на меня со своей милой, смущенной улыбкой – у нее странный, крошечный, почти точечный зрачок, а что в ней не странно? – она смотрит на меня и говорит: а как ты думаешь, что это значит? Что именно? спрашиваю я. А вот, говорит она, эта фраза. И смешно, с детской старательностью – то есть интонационно проскакивая запятые, – читает: «Может быть, всё... это... лжебытие, дурной сон, и я сейчас... проснусь где-нибудь на травке... под Прагой...»

На кухне, где она сидит в шаге от меня (держа стопку листков на плотно сведенных, девически-смущенных коленях и глядя округ доверчивыми крыжовниковыми глазами), так прочно, так несокрушимо уютно, что сны – тем паче дурные – остаются достоянием одной лишь бумаги: равномерно распределенной типографской краской. Ну и что тут непонятного, снисходительно говорю я. Всё непонятно, с вызовом говорит она. Видишь ли, начинаю я... Да знаю я, что ты хочешь сказать! Но тут написано: «я проснусь». Почему он думает, что – «проснется»? Что попадет в «объективную реальность»? Что травка и Прага «существуют»? Для меня Прага уж точно не существует, смеюсь я. Меня туда еще в институте не пустили – по пятому пункту, я тебе говорила? А что тогда в жизни не... как это... не «лжебытие»? Герберт говорил... Говяжьи котлеты, говорю, с жареными баклажанами и зеленым луком – это уж точно не «лжебытие». Быстренько вымой руки и садись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю