355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Палей » Дань саламандре » Текст книги (страница 6)
Дань саламандре
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:19

Текст книги "Дань саламандре "


Автор книги: Марина Палей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Низко пролетает сорока – яркая, нарядная, во всём классическом, черно-белом, – на концерт? на конференцию? на вернисаж? К моим ногам, несколько раз крутанувшись, ложится перо. К счастью, комментирую я – и вдеваю этот элегантный аксессуар в петлю девочкиной серой шубейки. Сегодня, что ли, день рождения? девочка смотрит на пень по-прежнему ошалело. У кого?! Ага, хохочу я (наши-то с ней дни рождения уже прошли), у китайского императора!.. Какое сегодня число? – она взыскательно сдвигает беличьи свои бровки. Вечность, неоригинально выпендриваюсь я. Да что тут, блин, происходит?! – кричит она так громко, что ей вторят потревоженные вороны. Жизнь, развожу я руками. Дескать, жизнь происходит – что мы можем поделать? И добавляю: давай, что ли, коньячку, а?

Ты сумасшедшая, молвит она с редкой для себя убежденностью.

Но сначала мы доходим до кучи хвороста. Делим ее пополам. И вместе подтаскиваем, с небольшими потерями, к ресторанным пням. Прежде чем поджечь ветки, я быстро сдуваю снежную пудру с хрупких яств... И, едва приступив к хворосту, слышу ее звонкий крик: белка, белка!!! Мгновенно повернувшись к пням, я вижу белку, серой тенью взмывающую на ближнюю сосну – а затем вижу также, что горка орехов в вазочке на «сладком» столе приобрела более равнинный вид. Урррра! – ору я. Сама не зная почему.

После первой же рюмочки убежденность девочки в моем сумасшествии, кажется, несколько ослабевает. Уплетает она, по правде сказать, за обе щеки. Наверное, поэтому комплименты не произносит: рот-то всего один. Что ж: лучшая награда режиссеру – долгая тишина после упавшего занавеса.

Отведав под конец трапезы моего фирменного крюшона, девочка меняет свое мнение. Перемена выражается также и в том, что эта Снегурочка берется прыгать через догорающий костер – раз! – загорается шарф – и, за мгновение до мысли (девочка уйдет облачком!), я резко отбрасываю пылающий вихрь в сугроб...

У меня, кстати, и кофеёк есть в небольшом термосе. И птифуры из того же «Норда». Так, чередуя хмельную трезвость и трезво осознанное опьянение, мы вплываем в сизые сумерки. Скатерти-самобранки, пустея, не теряют своих сказочных свойств – они просто превращаются в два ковра-самолета. Полетим вместе.

Золотая свеча была еще дома вставлена мной в прозрачную круглую вазочку. На дно вазочки, изображая этим золотой песок Лукоморья, я насыпала толстый слой шершавого, приятно шуршащего золотого пшена – и свечу в нем укрепила. Возле самой свечи, придирчиво подбирая надлежащую деталь дизайна, я приладила две махонькие золотые луковки – и ракушку цвета молочного шоколада. О, в целом это вышло очень красиво! Я перевязала вазу, по ее горлышку, узкой сиреневой лентой, которая (ноу-хау) мелко-мелко, словно гиацинт, кучерявилась своими нежными кончиками.

И вот я запаливаю свечу.

Включается тьма. Синий вечер, без перехода, обращается в черную, с блестками, ночь. Наши объединенные ковры-самолеты – вот единственный островок света во всей вселенной... Как на море-окияне... как на острове Буяне... две колдуньи... пьяных-пьяных, кочегарят черный лес... На ковре на самолете... ох! по прихоти-охоте... на бухом автопилоте... воспаряют до небес...

На случай ночи у меня припасено еще кое-что. Вот девочка ретируется за ближайшие кусты (откуда слышится робкий, затем многострунно набирающий мощь и снова стихающий золотоструйный звук), я быстро-быстро расставляю, одну за другой, десятка два маленьких свечек – длинной-длинной извилистой линией – и быстро их возжигаю. Когда девочка, на ходу застегивая брючки, выходит из зарослей (вот так и распознают российских шпионов, мой комментарий), я велю ей следовать этому пунктирному указателю. Всё еще плохо соображая, простодушно икая и покачиваясь, она, следуя пылающим знакам, добредает до маленькой пещеры. Ее образуют корни сосны и толстенная снеговая попона. Пещера изнутри тоже освещена свечой...

Там, под снегом (как смешно девочка влезает в пещеру! как елозит при этом задком и коленями!), ее ждет подарок. О, как красиво это сказочное жилище! Я видела его чуть раньше – ведь мной же оно и было обнаружено. Правда, сейчас мне места там нет. Но зато я вижу контуры девочки, свернувшейся эмбрионом. Свеча нежно, словно бы артериально, просвечивает сквозь толстую кожуру снега уютным и мягким светом.

...В моем детстве, у моих нелепых сородичей, к которым, субботними вечерами, родители приводили меня мыться в ванной, был именно такой светильник: Снежный Терем. Сородичи, бедолаги, конечно, не знали, что я раз и навсегда простила им их тупость, скудоумье, обжорство – равно как и все их три «у» – уродство, убожество, упыреподобность – благодаря именно этой индульгенции.

Снежный Терем был сделан из мрамора. Кое-где, если присмотреться, по нему проходили нежные сероватые прожилки. Такой царственный и вместе с тем уютный, такой величественный и нездешний, такой сладостно-тяжёлый: потихоньку снимаешь его с комода и ублажаешь им душу – в то время, когда моя гиппопотамоподобная родня рычит, рыгает и рыгочет на провонявшей канализацией коммунальной кухне...

И вот пещера в зимнем лесу Ингерманландии оказалась похожей именно на тот светильник. А мне всегда хотелось там, внутри того светильника, жить...

Вот я с девочкой живу внутри снежной пещеры. Мы вдвоем, вместе – пока жив огонь. Потом огонь гаснет... и мы медленно-медленно замерзаем в объятьях друг друга, сроднившись (!) своими льдами до лучших времен... Но, прежде чем умереть, засыпаем – в тепле, счастье, любви...

Ах, вряд ли эта пещера вместила бы нас обеих. Но разве дело в пещере? Пещеру-то найти можно... Но как найти второго, кто разделит с тобой счастье побега?.. Как бесстыдно завидую я Генриху фон Клейсту! «Мы лежим мертвые на Потсдамской дороге...» О!..

А какой там под снегом был для нее приготовлен подарок? Какой-то там ждал ее к тому же подарочек, да. Уже не помню какой. Так ли это важно?

Зато очень хорошо помню картинку, которую мне показали, когда мы уже вышли из леса – и зашагали по направлению к станции. Я, на прощание, обернулась...

Острый месяц, словно кошачий коготь, нацеленный на стайку звёзд, – да, хищный, магический коготь черной кошки-пантеры – ярко освещал словно бы антрацитовые, в острых зубцах, еловые пики.

Это были зубы, зубцы, клыки заговоренной стены. Черная стена бора, сплошная, как щит, охраняла пространство, в которое мне никогда более не суждено попасть. Я это знала наверняка. Но мне необходимо было туда попасть, и я это знала тоже. Там, за этой стеной, смерть, похожая на сказочного волка, не страшна. Смерть по ту сторону стены – я это знала всегда – естественна, желанна, ласкова и уютна.

Через хвойный угрюмый лес я вошла в этот мир.

Там свершилось таинство моего входа.

Через хвойный угрюмый лес я хочу из этого мира уйти.

Там должно произойти таинство моего из этого мира выхода.

Если рассчитывать на снисхожденье небес.

Но сдается мне, что дни свои я закончу среди пальм, агав и горластых торговцев, нон-стоп впаривающих идиотам-туристам трехгрошовую хрень.

Глава 3.

Фальшивая гармошка

...Я учусь на курсах известного режиссера. Первое занятие – организационное. Маэстро, стараясь протянуть время (ему с нами скучно), долго, занудливо объясняет – кто, сколько, когда и где должен платить за триместр. Называет сумму. Вообще-то не астрономическую. Ну, это для «средних американцев», которыми полон класс. Для меня она тоже не астрономическая. То есть не отвлеченная. Она для меня катастрофическая. Что, видимо, ясно написано на моем лице. Но гений мирового кино говорит: не беспокойтесь (называет меня по имени), я заплачу за вас.

В это время раздается звонок на перерыв. Он какой-то пунктирный, словно «тире» в азбуке Морзе. Что вы, сэр... что вы!.. лепечу я, стараясь впихнуть свои восклицания в промежутки между звонками.

Маэстро исчезает. Источник звонков – у меня перед носом. Это синий телефон. Автоматически беру трубку, хотя и не понимаю, где я, кто я... Слушай! – девичий голос врезает мне мозг. – Тут, это самое, гость приехал! Угадай, от кого? Я тебя не разбудила?

Забор, ящики, луна.

Ящики, забор, снег.

Снег, луна, ящики.

Ну, разбудила, говорю. И спасибо за это! (Свободной рукой включаю батарею.) Нет, правда, ты не обижаешься? – она смотрит на кого-то другого, это я чувствую четко. Какое, к черту, «обижаешься»! А если бы проверка? Я же на работе! Разве мне можно спать?! Нет, но... она дышит в трубку очень не повседневно. Кто приехал-то? А угадай! Не знаю, говори. А вот кое-кто из города Ростова-на-Дону!

Джек?!!

Пауза.

Джек, что ли?!! Цепенею, как ящерица.

(Джек – мой давнишний приятель. Платоническая, вряд ли обоюдоравная, симпатия. Поэт, менестрель, лайф-артист. На него молится пол-Петербурга. Пока другая половина, прекратив дышать, слушает его песни.)

Нет, говорит девочка. Это друг Джека. Как зовут? (Какая, впрочем, мне разница? раз это не сам Джек?) Зовут... полувопросительное замешательство. (В сторону.) Как тебя зовут? Меня-то? – вахлацкие скрежетания сиплого тенора. Ну, Ко-о-оленькой мамаша кликала. Батя – Коляном. А Джек зовет так: Никель! (Девочка одобрительно хмыкает.) Никель, да! А можно – Николя! (Ни двора! визгливо подхватывает девочка.)

Ну что ж, подытоживаю я мысленно. Друг – гость рангом пониже, но это же друг Джека!

Три часа ночи.

Так, начинаю я отдавать распоряжения, ты его кормила? Дай вермишели с фрикадельками, только подогрей, дай шпрот, дай чаю с печеньем. Чай индийский завари! Джем тоже есть...

О, сударыня! – сипит Николя (и мне кажется, из трубки рвотно разит перегаром), целую ваши ручки! Из ваших рученек – хоть яд! (Переливы девочкиного истерического смеха.)

Ну что ж... У Джека знакомых – пол-Ростова-на-Дону, мысленно констатирую я. Пол-России... Пол-Союза...

Полпланеты, сударыня! – словно читает мои мысли Николя. Полпланеты у нас с Джеком знакомых. И там, где не намазано ядом, везде для нас намазано медом!..

Трепло, думаю беззлобно. А сон всё равно испортил. Ох, елки-палки! Подумать только: так ли уж часто Стэнли Кубрик платит за мое обучение?

Смешно! Который раз я замечаю в кино (а фильмы все разные) такой вот приемчик: если режиссер хочет намекнуть на грядущий разлад в жизни героя – он вписывает в кадр (или помещает за ним, звуком) этакую фальшивую гармошечку. Своим раздолбайским пиликаньем, своим ритмом перемежающейся хромоты, своим лядащим, терзающим ухо сумбуром – гармошечка сигнализирует, что в ткани безмятежного повествования содержится некий изъян, то есть, попросту говоря, ничего хорошего не предвещает. Причем зритель это, конечно, ещё как разумеет, а герой – ни за какие коврижки. От чего и создается эффект максимального драматического напряжения по Аристотелю.

Однако зрителями того фильма, где нам самим выпадают роли центральных персонажей, мы становимся значительно позже. Такой фильм, с нами же самими в главных ролях, к просмотру при нашей жизни категорически запрещенный, долгонько пылится на полке. По крайней мере, нам, актерам, его не показывают.

Но вот что-то происходит на студии: то ли упекают за решетку директора, то ли – возьмем шире – склеивает копыта ишак, сменяется шах или наоборот, – и фильм наконец «разрешают».

Не весь. Весь мне не вынести, сердце лопнет еще в начале показа. Ограничимся эпизодом.

Итак: покажите ей, пожалуйста, эпизод с сумасшедшим. С кем-кем? С сумасшедшим. А! с сумасшедшим! Так бы сразу и сказали. О’кей. Включаем кинопроектор...

Свежий снежок поутру.

Рупь в кармане.

Точнее, так: рубль.

На этот рубль, возле дома, а именно на Измайловском проспекте, в гастрономе, неофициально, но прочно носящем название «Генеральский», покупаю: пять столовых яиц (итого – 45 копеек) и пол-литра молока (14 копеек). В ближайшей булочной покупаю три черствоватые (7 копеек за штуку) городские булки (очень старорежимные дамы, ободранные, как помойные кошки, называют их «французскими»); итого: 21 копейка. В целом потрачено 80 копеек, остается еще 20; получив к ним пятак сдачи, покупаю в молочном магазине мороженое «Сахарная трубочка». Ужасно хочется съесть его сразу же, в одиночку, но, сделав стоическое усилие, этот свой неприглядный порыв я всё-таки преодолеваю.

С такого рода едой, разрозненно и ненадежно прижатой к груди, – сворачиваю после шестнадцатого тополя во двор и медленно влезаю в родную коммунальную голубятню...

В комнате никого нет.

Кровать сломана.

То есть как – сломана? А вот так: если бы эта кровать была яхтой – и ее бы в шторм, с размаху, расшибло об скалы, – то аборигены побережья имели бы возможность лицезреть такие же обломки. При этом погибшие паруса выглядели бы, как растерзанные простыни. (В моем случае, увы, наоборот: именно простыни и были растерзаны.)

...Они доверительно беседуют в кухне. Друг Джека, Никель, одет в мой розовый, с черными цветами, шелковый халат. Что, в сочетании с интерьером коммунальной кухни, придает всей сцене вид захудалого борделя для трансвеститов. Я вхожу как раз в тот момент, когда Никель, сидевший до того на табуретке, взвивается чуть не до потолка. От его крика, что называется, «леденеет кровь». (К счастью, как я понимаю, никого из соседей дома нет. Понимаю это методом от противного: никто не вскидывается вызывать милицию.) Взвивается гость оттого, что (как выясняется) щелястая табуретка слегка защемляет ему мошонку. Удовольствие, прямо скажем, ниже среднего. (Я, мысленно: а почему он, собственно, без трусов?.. Впрочем, – дело хозяйское. Некоторые любят спать голенькими...)

Так, Никель Иваныч, – говорю я гостю (экстерьер у него, в целом, таков, какой неизбежно приобретает человек давно сумасшедший, давно скитающийся и очень давно не моющийся, но, вследствие непоколебимой прочности сумасшествия, не теряющий, что называется, «присутствия духа»), – Никель Иваныч, а приготовь-ка нам всем яичницу. При этом ставлю молоко в холодильник, мороженое кладу в морозилку... Болтушку или глазунью, сударыня? – ёрничает Никель Иваныч – и незамедлительно проливает бутылку подсолнечного масла (полностью) на свой (т. е. на мой) халат, на свои волосатые ноги, на линолеум пола, на раскрытый том Александра Блока.

Так, заключаю я тоном завлаба. Теперь придется яйца – варить.

В мешочек, всмятку или вкрутую? – с глумливой прилежностью осведомляется проблемный гость.

Но мы с девочкой уже удаляемся в комнату.

Что здесь происходило? – спрашиваю я так зловеще безучастно, что (как мне хочется думать) могла бы парализовать волю даже уссурийского тигра. И где, кстати сказать, раскладушка, на которую я велела его положить? Ой, ты что?! – девочкины зрачки огромны: испуганная пума, да и только. Разве можно было оставаться с этим уродом в одной комнате?! То есть??? Он ведь, сволочь такая, как начал за мной вокруг стола бегать (тычет пальчиком в сильно смещенный стол), как начал гоняться, так и прогонялся, мудак недоделанный, аж до пяти утра.

В это время из кухни доносится апокалипсический грохот. Скорее всего, сорвалась посудная полка.

А после пяти – что вы делали? Ну как... я сидела... я сидела на лестничной площадке... стул туда вынесла... ну, а он здесь спал... на кровати... Почему ты сидела на площадке?! Ничего не понимаю! Почему ты к Лене не попросилась (имею в виду наиболее либеральную соседку) – она бы тебя пустила без разговоров! Ой, ну ты что?! А его здесь одного, что ли, оставлять?! Что значит «одного»?» Ну, одного, без присмотра! Он же из Ростова-папы! Не знаешь, что ли? Вмиг комнату бы обнес! Так что же, ты хочешь сказать, будто с пяти до девяти ты сидела на площадке и сторожила выход? Чтобы друг Джека не обнес мою комнату? Именно это я и хочу сказать. Так... благородно... А почему наша кровать сломана?

Девочка смотрит на меня как на индивида, который, кто его знает почему, вдруг спросил ее: а почему дождь идет вниз, а не вверх?

То есть она делает некоторую паузу, потому что не может поверить, что я спрашиваю такие вещи всерьез. Наконец, по-видимому, окончательно удостоверившись в моей тупости – притом терпеливо, как спросившему о направлении дождя, объясняют про силы гравитации, – точно таким же тоном откликается и она, только ответ ее предельно краток: так он ведь онанизмом на ней занимался!

(Звучит сходно вот с чем: так он ведь научный трактат писал! Уважительно так звучит... И смотрит девочка на меня с укоризной: как можно игнорировать такой ответственный вид работы? Настолько-то уж не ценить труд беззаветного исследователя?)

...Куда девался тот проходимец? Не помню. Кажется, он последовательно облазил все богемные берлоги Питера: перед другом Джека везде расстилали красные дорожки. И так длилось довольно долго, то есть до лета, пока этот незадачливый сын лейтенанта Шмидта не столкнулся, как и положено, с подобным себе аферистом. Тут выяснилось, что оба они видели Джека раза два, на квартирниках, – и одному из них (как раз Никелю) Джек изрядно набил морду, а другому просто подарил сувенирчик вроде словечка «чмо». Разоблаченные самозванцы подверглись жесточайшему остракизму; я же, с помощью своих экс-бойфрендов, починила кровать и даже дополнительно укрепила ее; в новом виде, утратив часть своего дизайна, она сделалась похожа на бильярдный стол («сексодром» – как с крайне нехорошим чувством уточнила брошенная мужем наша соседка-алкоголичка).

Короче: эпизод с сумасшедшим возвратился в чертог теней, кассета с фильмом вернулась на полку, и только звук, точней, отзвук какой-то фальшивой гармошки (ни о чем меня так и не предупредив!) иногда, в течение нашего второго лета, раздражающе возникал в моем мозгу.

Глава 4.

Пасха

Эти фотокопии были обнаружены мной случайно. В сумку девочки я, конечно, никогда не заглядывала. Об этом считаю излишним даже говорить. Но тут случай был особый, и сейчас, через двадцать лет, я не могу отогнать от себя мысль, что он, этот «случай», был девочкой ловко подстроен. То есть ею, по крайней мере, осуществлен.

Но с какой целью она это сделала? В тексте послания, на какое я наткнулась, содержался некий намек. Теперь, через два десятка лет, смысл этого намека мне кажется более-менее ясным. Даже двойной смысл: возможно, она знала, что сразу намек я не пойму, – и наслаждалась своей игрой.

Хотя я не настаиваю! Я могу ошибаться. Я ошибаюсь. Я буду ошибаться. Бог ошибается, дьявол упорствует в ошибке... Как же ведет себя человек?

По-моему, так: он постоянно внушает себе, что не ошибается лишь мертвый. И потому для него безоговорочное оправдание любой ошибки содержится в ее принадлежности к самой жизни.

С другой стороны, не исключено, что я сильно преувеличиваю способности девочки. В конце концов, если принять за рабочую гипотезу, что и ту книжку – ну, ту: «Может быть, все это – лжебытие, дурной сон, и я сейчас проснусь где-нибудь на травке под Прагой» – она мне показала не случайно – и неслучайными были все дальнейшие вопросы: что есть бытие, небытие, сон, явь и проч., – то остается признать, что сейчас, задним числом, я демонизирую каждый ее вздох, каждое, как бы это деликатней сказать, физиологическое отправление. Ну да, воспринимаю все проявления ее земного существования под углом – как там говорят эти кудесники от психиатрии? – вот-вот: под бредовым углом значения и отношения.

Попробуем рассмотреть дело так, чтобы на истину (как говорил гений-изгой) не ложилась тень инструмента. Но как именно это сделать? Задача неразрешима. По крайней мере, неразрешима до тех пор, пока ты пребываешь в роли второго плана, то есть «человека». Благими намерениями, как известно... и т. д.

Итак. К тому времени, то есть к весне нашего первого совместного года, она переняла некоторые мои привычки. Правильнее было бы сказать: некоторые мои установки, оценки и вкусы.

Например, она наловчилась делать сюрпризы – изысканные, настоящие – то есть такие, которые, скорее всего, умеют делать лишь эльфы, сказочные инфанты да их фрейлины, – путем дарения маленьких, изящных вещиц, совершенно «бесполезных» (в том-то и прелесть).

Той весной мы решили справлять иудейскую Пасху.

Почему? Ну, девочка прочитала (опять же в копиях) роман М. А. Б., любимца самых широких масс (бррр, вот именно), включая сюда массы зарубежные, – после чего, конечно, инициировала не вполне плодотворную со мной дискуссию на тему «почему все это любят, а ты нет» – и: «как ты можешь говорить, если не читала».

Конечно, читала. Этот опус, опубликованный исключительно в силу земного недогляда (власть предержащие были загипнотизированы бурным освоением космоса) – увидел свет во вполне официальном столичном журнале, – этот опус, уже через два года, было невозможно найти нигде – зато он обжил романтическое подполье в диссидентском, вполне стандартном, наборе – под грязноватыми (всегда сыроватыми в силу промискуитета) матрасами отважных, стойких и дерзких – да и то в виде восьмого экземпляра через копирку.

Так вот: упомянутый опус, яблоко моего с девочкой релаксационного раздора, я, в свое время, прочла – и прочла именно в упомянутом журнале (приходившемся тезкой «сердцу нашей Родины»). И хоть было мне тогда всего ничего лет, я до сих пор с благодарностью вспоминаю высказывания по этому поводу другого автора. О нем, другом, то есть о В. В. Е., я знала давно – от музыкантов, приведших мне девочку. Так вот, коли верить апостолам-собутыльникам блаженного гения, – а я им верю – В. В. Е., всякий раз заслышав имя М. А. Б., молча белел от гнева.

Во время нашегорелаксационного раздора девочка, видимо, не получила от своих вскриков того удовлетворения, на которое подспудно рассчитывала, – и вот ей захотелось всего, что в романе: и «месяца нисана», и всякого такого волнующе-непонятного «ихнего».

На что я, будучи в добром расположении духа, сказала: твое желание – для меня закон.

...Гофрированные руки – старчески-коричневые, дрожащие от вековечного страха или паркинсонизма, протянули мне обернутую белой бумагой – почти невесомую – пачку.

Незамедлительно вслед за тем подвальное окошечко синагоги захлопнулось.

Я привычно отметила, что это заведение меня словно выплевывает.

Увы.

(Как непременно процитировали бы православные братья по разуму, «изблевывает из уст своих».)

Еще бы оно, это заведение, меня не изблевывало!..

Вернувшись с Лермонтовского проспекта, я пакет сразу же распаковала – и поставила хрупкую горку мацы на приготовленный к Пасхе стол.

В своей Костроме она таких штук сроду не видела.

Стопка мацы походила на чуть обгорелую, но вовремя выхваченную из пламени рукопись.

Девочка ойкнула, затем (опередив лет на десять реплику одного отечественного киногероя) вытаращила глаза и спросила: а что это за вафельки такие?

С хрустом разламывая сухие пласты, по-беличьи отколупывая тончайшие пластинки, она запивала мацу вишневой наливкой. Иногда она кусочки мацы размачивала, макая их двумя пальчиками в рюмку. Тогда на поверхности густой красной жидкости оставалась белые крошки, похожие на древнюю известковую пыль... Я делала то же самое. Горели свечи. Пахло лавандой, миррой, жареным грецким орехом.

Вдруг она засмеялась своим жутковатым смехом и сказала: а теперь я даю тебе бойскаутское задание. Почему – бойскаутское? – спросила я. А так, сказала она. Вот, возьми нож (она протянула мне широкий хлебный нож, лезвием в меня) – и... открой пианино!

Пианино ножом открывать совсем не обязательно, но я оценила ее попытку сделать сюрприз в оригинальном жанре. Итак, ножом, я приподняла крышку пианино – и увидала на клавишах красный конвертик. В нем оказалась четвертушка школьного листка в клеточку. На листке было написано:

Коль отыскать стремишься клад,

отмерь тринадцать стоп назад.

Я усмехнулась, но делать было нечего.

Боясь ошибиться в счете, встык соединяя стопы, я попятилась к комоду. На нем стояла ваза с ветками вербы. Мохнатые серые почки напоминали крольчат...

В их стайке голубело ушко маленького конверта. Голубая эпистола сообщала:

Нет смысла глубоко копать:

Нырни под наш диван-кровать.

Чихая одичалой подкроватной пылью (и слушая взвинченный смех девочки), я нашарила конверт. Вытащила его на свет...

Он оказался лиловым. Послание гласило:

Хоть стережет тот клад скелет,

Не дрейфь! – и загляни в буфет.

Буфет, перешедший ко мне от бабушки, громоздкий, как бронтозавр, с одним выбитым стеклышком – и диагональной царапиной через всю нижнюю дверцу – издал, как всегда, уютно-затяжной обломовский зевок...

Конверт был янтарно-желт. Желта, в цвет китайской луны, была и записка:

Теперь отмерь аршин на юг:

На дубе ты увидишь сук.

А сколько это – аршин? – я решила перестраховаться. Что-то около семидесяти сантиметров, надменно сказала она. Я вытянула руку по стене на юг, то есть в сторону двери, присовокупила к тому отрезку еще одну ладонь – и она, моя ладонь, прикоснулась к стояку вешалки.

Функцию вешалки выполняли оленьи рога. На одном роге висела ее серая шубка и мой черный котиковый полушубок. На другом – ее «самопальная» торба в тинейджерском стиле (изделие моих рук). Из его наружного кармашка торчал черный уголок. Я распечатала конверт:

Висит рюкзак над головой —

А в нем найдешь ты жребий свой!

Я хотела написать «подарок свой», чуть виновато добавила она, – но решила, что «жребий» – это как-то... ну... ну-у-у-у... это волшебней, что ли! Ага, «роковей», откликнулась я.

И полезла в ее торбу. Ничего, кроме потрепанной розовой косметички и щетки для волос, там не было. Это из мелких предметов. А из крупных там лежала некая фотокопия. Страниц на четыреста. Имени автора не помню. Сейчас мне кажется, что это был переводной роман с английского. Да: с английского. Назывался он «Кафе БАТИСКАФ».

Думаю, я держала в руках эту пачку фотобумаги с довольно-таки растерянным видом. Это мне? – я постаралась придать своей огорошенности оттенок благодарного смущения.

Неловкость положения заключалась в том, что подобного рода «прогрессивную продукцию» (предназначенную для бесстрашного вкушения под одеялом) я принципиально не потребляла. Возможно, это являлось следствием моей брезгливости.

Брезгливости – к чему именно?

К бесплодности распространителей подобной литературы. К их пустопорожней болтовне. К самой этой литературе, липкой от «миссионерского» пота, которым они обливались в восторге перед своей «неординарностью», «благородством» и «отвагой». Кроме того, данная продукция была дополнительно липкой от захватанности их бессильными, поднаторевшими разве что в мастурбации перстами. В целом, я испытывала брезгливость к самой идее дробно-порционной «свободы».

И девочка об этом моем отвращении знала.

Ой! – вскрикнула она. Нет, нет! тьфу, дубина я стоеросовая! Я же... я же... ох, я же забыла переложить!! Она вскочила с кресла, опустилась на коленки, заглянула под сиденье – и тут же взмыла, победно держа в поднятой руке изящный пакет с изображением Эрмитажа. Жестом фокусника вытряхнула оттуда в свою ладонь красивую сиреневую коробочку... И протянула мне.

Это оказались духи. Назывались они «Фрези Грант». На фронтальной стороне коробочки – в качестве наглядно-просветительной иллюстрации – были изображены: парусник, волны и тонкое лицо девушки с красиво льющимися по ветру, похожими на волны волосами...

Вообще-то такие духи (они источали наивный, как сам апрель, робкий цветочный запах) предназначались, скорее всего, тоже для девушек. В моем понимании, для восемнадцатилетних. А мне было за тридцать. То есть моя воспитанница продемонстрировала явный «прокол» вкуса.

(Но... Сейчас я спрашиваю себя: а может, она и воспринимала меня именно такой? Именно девушкой с красиво развевающимися волосами? Легкой, как свет? Бегущей по волнам?..)

Глава 5.

Фотокопия

Что касается переводного романа, то его, по уговорам девочки, мне все же пришлось прочесть. Да, я прочитала его – и даже пересказала своими словами, чтобы она убедилась. Тогда, после пересказа, она еще спросила меня (почему-то шепотом): ты всё поняла? Всё... откликнулась я тоже шепотом (помню, мы гуляли в тот час возле Михайловского замка, стоял теплый май, был вечер, казавшийся почти полднем) – и тут же спохватилась, что понимаю отнюдь не всё, например: при чем тут шепот?

Забегая вперед, скажу, что сначала эти фотокопии остались у меня надолго. Может быть, они принадлежали девочке лично. Через несколько лет, когда девочки уже не было (да: когда тебя уже не было) – во времена, которые принято называть «трудными» (для Отечества в целом), я выменяла этот роман на пакет картошки, весом в три килограмма. Растянув пакет на месяц, по картофелине в день, и заедая каждый корнеплод чайной ложкой мясного пюре из крохотных баночек (это было «Детское питание», которое мне выписывала на «липовых» рецептах снимавшая у меня угол армянская беженка: она платила именно этими «липовыми» рецептами) – я вспоминала замятинскую «Пещеру» (и его же «Мамая») и спрашивала себя: это уже оно, то самое, – или еще нет?

Роман – на упомянутую картошку – выменял у меня мой приятель – «бичующий» англофил, франкофил, сноб. Однако случилось так, что его убили на другой же вечер в подворотне соседнего дома. Сначала шелестнул слушок, что у него взяли английские часы и французскую зажигалку, но потом оказалось, что «у него не было взято ровным счетом ничего» (ну, не считая жизни), а подростки (забежим вперед) – «мудаковатые мученики пубертации», как уточнил бы покойный, – которые через месяц «засветились» на какой-то ерунде и которым следователь, как мастер индивидуального пошива, тщательно подбирал более-менее подходящие мотивы убийства, – эти подростки никак не могли взять в толк, что именно этот дяденька от них хочет, и только гундосили сквозь кровавые сопли, что убили они «просто так».

Через несколько дней после убийства, нимало не изменившего процент преступности в граде и мире, меня вызвали в районное отделение милиции – как лицо, обнаруженное среди прочих в записной книжке «потерпевшего». Входили в силу, что называется, «свободные времена», труженикам правопорядка, как я поняла, не было никакой заботы насчет нездешнего происхождения фотокопии, найденной при обыске в квартире жертвы (хотя и насчет убийства как такового, по-моему, заботы не было тоже).

Я зашла в бывшее жилище «потерпевшего», когда он уже покоился на Ковалевском погосте (хотя всю жизнь мечтал делать то же самое на Сен-Женевьев-де-Буа или на лондонском Норд-Вествуде), и там, в жилище, имела пренеприятнейший разговор с его музой, кухаркой, гетерой и боевой подругой (в одном лице). Все эти миссии совмещала рослая, широкозадая и короткорукая особа, похожая на кенгуру, – дама, которая, как принято среди таких идейных сподвижниц, беззаветно разделяла со своим возлюбленным – в пропорции фифти-фифти – любой вливаемый им в себя «огнетушитель» (то есть играя роль своеобразного антидота, «ополовинивала» – преданно-жертвенным своим женским телом – как объем, так, соответственно, и токсические компоненты зеленого змия).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю