355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Палей » Дань саламандре » Текст книги (страница 7)
Дань саламандре
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:19

Текст книги "Дань саламандре "


Автор книги: Марина Палей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Я принесла ей всеобщий отечественный эквивалент в размере 0,75 л, за что мне и была отмеряна одна глава запрошенной мною пачки фотокопий – одна-единственная глава, причем даже без титульного листа.

А всего там глав было, кажется, сорок. Произведя арифметическое действие, я поняла, что для выкупа всей книги мне понадобилось бы 30 (тридцать) литров отечественного эквивалента, что, как написали бы в ответе школьного задачника, на два порядка превышает цену трех килограммов полученной до того картошки. Короче, моя финансовая несостоятельность была для меня очевидна.

Однако я обрадовалась. Память, с годами, конечно, лишь набирает убийственные свои обороты – но, уже в самом истоке, память о тебе была так мощна, что громоздкость любого ее последующего «овеществления» обернулась бы, помимо явной нелепости, жестоким унижением моих чувств... И вот, несмотря на все это, я тогда по-детски обрадовалась, что у меня «в память о тебе» (ха! словно моя память нуждается в дополнительных, да еще искусственных, стимуляторах!), – всё же осталось нечто ма-те-ри-аль-но-е.

Странно (как раз не странно!), что осознанная потребность хранить предмет (или хотя бы часть предмета) «в память о тебе» возникла у меня именно в связи со смертью его недолгого (словно бы промежуточного) владельца.

Эти листки в течение последующих лет заносило туда, куда заносило меня.

А меня протащило по всей планете.

И сейчас эти листки лежат со мной, здесь.

Вот они.

Глава 6.

Роковая разница температур

(Первая и единственная глава утраченного романа)

Тревога сжигает меня заживо.

Я нахожусь почти в пасти крокодила.

Почти.

В этом-то и дело, что «почти».

Побывавший внутри мой приятель говорит, что там всё не так плохо.

Меня зовут Эдгар. Мне мое имя не нравится. Впрочем, какое это имеет значение?

Речь о моей тревоге. У нее тоже есть имя: Арлетта-Аннабел.

Добрая мать Арлетты-Аннабел ненавидела своего злого мужа. Их супружество, длившееся полвека, регулярно упрочивалось скандалами, драками, взаимными истязаниями – и регулярными, с обеих сторон, попытками суицидов. Они не пришли к консенсусу даже в выборе имени для своей младшей дочери. По воле злого отца дочь стала зваться Арлеттой, по воле доброй матери – Аннабел.

Ее нет дома уже четыре дня.

Сегодня у меня выходной.

Треть суток, помноженную на пять дней в неделю, я облачен в снежно-белый просторный костюм: брюки и балахон. Не люблю грязно-зеленые халаты, под которыми прячут свои плоские телеса две мои ассистентки. Но зато они выигрышно меня оттеняют. Возможно, мои пациенты, сами того не сознавая, видят меня этаким парижским Пьеро начала века: этаким Жаном-Батистом Дебюро (в исполнении непревзойденного Жана-Луи Барро). Только я в правой руке держу – вместо увядшей розы – привод стоматологической бормашины. Пьеро – не садист по определению, так что бояться его бормашины, конечно, не стоит. Таков мой маленький трюк с доверчивым подсознанием моих дорогих (очень дорогих!) клиентов, желающих производить своими улыбками бриллиантовые фотовспышки.

Мне страшно. Традиционные методы релаксации мне не подходят. Алкоголь превращает мой мозг в детский волчок – гудящий, ноющий, воющий, звенящий... постепенно теряющий очертания. При этом потолок, как воронка, как белый водоворот, вращается всё быстрей, а мозг отстраненно фиксирует: потолок вращается всё быстрей, как белый водоворот, как воронка. Но желанного освобождения не наступает. В том-то и ужас.

Какие там еще существуют способы?

Соитие мне подходит меньше всего, потому что совершать эти душе– и телораздирающие действия я могу только с Арлеттой-Аннабел, а ее...

Ее нет дома уже четыре дня.

Удовлетворить себя самому? Но в следующий же миг, который, неизбежно мстя, вступает в свои права вслед за суррогатом слияния, меня расплющит, я знаю, такая кромешная, такая гибельная тоска... Торричеллиева пустота кажется райским садом (все-таки эту пустоту моделируют люди) – именно так: райским садом – в сравнении с адом моей – вовсе не космической – посторгазмической пустоты. Остается снова пристраивать свое – обманутое мной же самим, обесчещенное мной же самим – тело на ту же поточную линию – того же самого технологического процесса: алкоголь – ускоряющий свое вращение потолок – кристально-ясный мозг, фиксирующий каждую деталь враждебного мира – и вот уже пол, как разводной мост, встав на дыбы, добросовестно шандарахает меня по затылку... Секундное забытье... И – двое суток маниакальной бессонницы. Какие там еще есть способы расслабления?

Мне бы подошло, думаю, что-нибудь яркое и при этом простое – из арсенала хорошо накачанных мачо, сенаторов и полководцев: битвы гладиаторов, бои без правил... на худой конец – какой-нибудь паршивенький бильярд...

Но уделывать в котлету ближнего своего – по правилам или без правил – нет, не могу. Презирай меня, Аннабел: не могу! А бильярд – разве я не пробовал? Но у меня не хватило безоблачности – вот так, встать себе в эти кучки обменщиков времени на стук деревянных шаров... Я просто стоял у входа и наблюдал. Обычная для меня позиция.

...Там, в зале, рядами, будто магниты, притягивающие человечьи опилки, матово зеленели бильярдные столы. Каждый игрок, стоящий словно над плотной ряской пруда, целиком нацеленный на шар, – каждый игрок напоминал застывшую цаплю. Сходство с оцепеневшими цаплями усиливалось и тем, что игроки, в резких разломах теней, были будто двумерными, будто вырезанными из фанеры... Истинная сущность всякого, кому надлежало сделать удар по шару, – сущность заклятая, зомбированная, – сжималась здесь под действием некой заколдованной силы в одну-единственную точку. Ею становилась черная дыра зрачка. Каждый застывший кий, каждый по-цапельному нацеленный клюв, внезапно – то тут, то там – поражал беззащитный шар – особенно голый под беспощадным анатомическим светом – и, одновременно, тишина нарушалась быстрым глухим ударом.

Завораживало именно взаимодействие механизмов этого зала – взаимодействие, средоточие очевидного зла... Взаимослаженность, взаимообусловленность движений, какие проделывали – словно бы не своей волей – вырезанные из фанеры игроки-марионетки, были изворотливы, затейливы, равнодушны, как отлаженный на продажу секс. Все жесты – удлиненные, укороченные, совсем короткие – дьявольски обманывали неким обещанием; казалось, игроки только еще конферировали коронный (смертельный) номер местного кабаре. Ловкие развороты локтей, спин, коленей, подверженные жесткой, хотя и неуловимой, необходимости, – приводились в движение мощными рычагами сложной, тупой, безглазой машины.

В таких местах особенно ясно подтверждает себя догадка, что главное назначение мегаполиса, скопища человечьих тел, – смерть.

Арлетты-Аннабел нет уже четыре дня.

Для таких идиотов, как я, существует еще одно отвлекающее средство: экстрим. Ну да: «Сноубординг богов», «Я никогда не видел, чтобы кто-то ещё это делал», «Я чуть не захлебнулся собственным адреналином», «Оргазм нон-стоп», «Мой первый прыжок с парашютом».

Хлопотно. Может, кого зарезать? Не расслабит, так отвлечет. Зарезать бы эту сучку! Именно. Эту сучку. Тюрьма: стабильный распорядок дня, четкость простых посильных задач, товарищи по работе и спорту, No women, no cry.

Я знаю, что она жива. К счастью для себя, я чувствую, что с ней ничего крайнего не случилось. Она не относится к тому тривиальному типу актрисуль-истеричек, которые сначала накачивают себя скотчем, а затем, при достаточном скоплении зрителей, имитируют спонтанное перешагивание подоконника. У нее, если она испытывает необходимость исчезнуть, имеется в арсенале средство куда как эффективней... Средство такое: она – молниеносно – трансформируется в свою собственную спину. В тот же миг я с ужасом вижу перед собой вместо Арлетты-Аннабел существо, целиком состоящее из спины. Оборотень!

Обращаться к спине бесполезно, но я продолжаю занудливо почемукать – как трехлетний дебил – или трехлетний вундеркинд (что, по сути, одно и то же); короче, я никак не могу остановиться: почему, Арлетта? что случилось, Аннабел?..

Что стряслось, Арлана?

Она любит, когда я зову ее именно так. Может, с этого имени – домашнего, сугубо нашего, и стоило начинать? Знаю: не помогло бы.

Почему?

Потому что спина имени не имеет.

Актерская практика Арланы, то есть ее лицедейство, как профессиональное, так и бытовое (что, в ее случае, неразделимо), фокусируется вот уже три года, то есть в протяжение всего периода нашей совместной жизни, исключительно на мне. В свое время, когда я Арлану еще не встретил (когда еще не жил), ее пригласил лондонский «Мермейд» на роль Женщины в пьесе Джеймса Малькольма, самого репертуарного драматурга тех сезонов. Пьеса называлась «Саркофаг для двоих».

А ее напарник по Саркофагу был также и главным продюсером всего этого балагана. Актером он как раз не являлся – причем ни в коей мере: это был пошляк-тугодум, страдающий диабетом, толстосум и врожденный мошенник: купля-продажа недвижимости, телевизионных каналов, подкуп матерых политиков, совращение политиков начинающих. И вот, заскучав от инвестиций в сферы, известные ему до обрыдлости, он захотел чего-нибудь новенького, остренького, – например, вкусить еще и такого «экстрима»: поглядеть-послушать, как ему будут рукоплескать взыскательные, высоколобые ценители Мельпомены. (Восторженные отзывы газетчиков были закуплены им раньше декораций.)

У всякого Нерона, такова уж клиническая картина, есть неизбежный (типовой) недуг. Какой? Его удушает навязчивое желание – стать лучшим кифаредом Рима. С Арланой у него, партнера по Саркофагу, конечно, было всё, чего он желал, поскольку именно он-то ее в этот Саркофаг и втянул. Однако, когда спектакль был уже почти готов, он, этот недорепетированный Мужчина, провел ночь в какой-то лондонской клоаке. Он провел ее с парикмахершей-педикюршей, служившей в том притоне, разумеется, тайской массажисткой. На следующий же день он привёл эту дурочку, осоловевшую (от нескончаемых, иезуитски изобретательных массажей), к режиссёру.

Справедливости ради, надо сказать, что она туда не рвалась. Но такова была прихоть человека, пресыщенность которого грозила ему скорой могилой – гораздо более скорой в сравнении с той, что сулил запущенный диабет. И режиссер, получивший от Мужчины чек на очень серьезную сумму (какую этот слуга Мельпомены никогда не встречал даже в бутафорском виде), – получивши эту сумму, он мою Арлану из пьесы просто выщелкнул. И бережно-бережно положил в Саркофаг массажистку.

Купля-продажа – дело рядовое в любой сфере человечьего духа. Даже духа с дионисийскими запросами и аполлоническими претензиями. Но Арлане и одного случая хватило, чтобы приобрести стойкую идиосинкразию к театру. Хотя и после ухода с подмостков она сумела побывать в довольно разнообразных ролях: стригла элитных пуделей, успешно рекламировала стиральные порошки, кремы для лица, анальгетики, бывала моделью для журналов мод, занималась страхованием; вернулась к собакам.

Но... более не видя себя в театре, она так и не смогла избавиться от театра в себе. Я оставался ее единственным фанатом – в райке, в бельэтажах, ложах и партере – причем всюду одновременно. В итоге Арлана получила от меня самое для себя насущное, а именно: уверенность, что в этой-то пьеске ее не заменят никем.

И по этой же самой причине (полагаю, главным образом, по этой), чтобы царить – и царить пожизненно, единовластно – она не хотела – не хочет – никогда не захочет – растить ребенка. На мой дежурный скулеж она однажды предельно охладила свои глаза (сверкавшие в тот момент подлинным аквамарином) – и укротила мое бушующее море таковыми словами: «Эдгар, ты должен понять, что мне дано совершенно другое задание. У меня в этом мире есть миссия. Тс-с-с... (На мою попытку спросить, какая именно.) Тс-с-с. И, кроме того, позволь задать тебе один вопрос. Ты, наверно, уже заметил – основной приплод дают человечьи самки, ни на что иное, кроме мясного воспроизводства, не годные. Как же, по-твоему, это сказывается на генофонде человечества? Так что... даже если бы мы родили с тобой дюжину гениев... Не надо! Убери руки!..» (На мою попытку обнять.)

Всякой весной ее бизнес обычно идет вверх: зверолюбивые клиенты наперебой зазывают ее в свои псарни. О, там дизайнерский дар Арланы, ее природный вкус и женское умение нравиться всем, даже четвероногим, разворачиваются во всю ширь – ну прямо-таки меха аккордеона в парижском кафе. Две ее постоянные клиентки едва не выцарапали друг дружке глаза: каждой поблазнилось, будто fringe (челочка) у чужого toy-пуделя пострижена более стильно, чем у собственного.

Да, за моей Арланой охотятся. Конечно, в Лондоне есть свои преотменные собачьи куаферы, стильные сучьи художники, виртуозные дизайнеры псов и блистательные кобелячьи визажисты, но нельзя также отрицать и того факта, что выписывание пикантной парикмахерши из Хэмпстеда – в этом тоже есть своего рода изюминка.

Я не могу узнать себя в зеркале. Общие очертания тела я различить, правда, могу – высокий, в меру физически развитый тридцатипятилетний джентльмен. С посильной натяжкой: молодой джентльмен. Но взглянем иначе: муж-простофиля... опереточный супруг... Что может быть комичней, нелепее, жальче? Особенно если учесть, что Арлане я прихожусь гражданским мужем... (А какие мужья полноценней? военные?)

Лицо... Не узнаю своего лица...

В отличие от хирургов, отстраненно копошащихся в лабиринтах кишок, я вижу перед собой именно лица своих пациентов. Эти лица исковерканы страхом. Унижены ожиданием боли, которая может наступить в любой момент, при малом – при даже самом ничтожном – движении моего инструмента.

Но этого не происходит. Разумеется, я работаю с обезболиванием. Кроме того, мои глаза и пальцы точны: им чужда опрометчивость. VIPs’ы потом еще целый час после моих хитроумных манипуляций с их ротовой полостью (то есть главной составляющей их интерьера и сущности) наслаждаются отдыхом анестетической немоты. В филиал министерства, в офис, бассейн, казино или клуб – их доставляют личные шоферы, которые им роднее собственных детей: шоферы все понимают без слов.

Семь сорок пять.

Эдгар, ты негодяй... Неврастеническая скотина. Менструирующая гимназистка. Выпей, будь добр, тривиальной валерьянки.

Она вернется: завтра или послезавтра. Или после-после...

Какая мерзость – эта настойка валерьянки! Разве что плеснуть коту... Джой, Джой, кис-кис-кис...

Завидую Арлане: она даже не спотыкается там, где я непременно сломал бы себе шею. Взять, к примеру, эту её собачью работу. Она ведь не замечает, что словно бы заняла место той куаферши. Той самой, которая спихнула ее с подмостков. Будто незримый шахматист сделал этими фигурами короткую рокировку – роковую для Арланы. Прибавлю: и несколько необычную, ибо поменялись они не только позициями, но и функциями. Правда, фунты стерлингов, пачками падающие к ногам Арланы, отчасти компенсируют некоторый комизм в переключении ее сервиса с двуногих на четвероногих. Для меня это очевидно, а она, судя по всему, не замечает.

Ах, Эдгар, «очевидно»! Ты перечислил не всё: а тайский массаж? Не делай вид, будто забыл про тайский массаж! Для полноты сходства...

Попытки расслабиться бесполезны. У меня был один приятель, которого я считал самым чистым человеком в мире. Имею в виду: телесно чистым, в буквальном смысле, – я не моралист, чтобы определять градации чистоты нравственной. А считал я этого джентльмена таковым потому, что, когда бы я ему ни звонил, – его подруга оловянно чеканила: «Энтони принимает душ». Иногда я думал: может, у него такой остроумный автоответчик?..

Самое смешное: это был не автоответчик, подруга не лгала. Энтони жил в душевой. Да, именно там он и жил. А дело состояло в том, что эта подруга, то есть мегера из салона продажи Peugeot, имела вредную привычку его поколачивать. Он, скорее всего, именно за это ее и любил (такое бывает нередко), хотя, как я думаю, не отказался бы от передышки. И вот таковая, то есть передышка, у него бывала только под сенью душевых струй. (Ванной они не располагали.) Подруга в душевую не входила: это была его территория.

Однако стоило ему оттуда выйти – тут уж она, слово за слово, еще даже до самой перебранки, словно бы профилактически, снова бралась его поколачивать. Он – снова отступал в душ. От таких почти безостановочных «расслаблений» кожа у него стала белая, бледная, как у погребного гриба-поганки – или лягушки-альбиноса – или гаремной невольницы – кому что больше нравится.

Но эту подоплеку я узнал уже после того, как он поехал на какой-то из островов Лох-Ломонда, в пикантный отель для полного расслабления – а тело его выловили из лох-ломондского озера только через пятеро суток.

Расслабился, стало быть, окончательно. Так и тянуло его к водной стихии! (А что – ко всяким там нимфам и амфитритам...) Или помогли до нее, до водной стихии, наконец дотянуться? А его стерва упорхнула с каким-то темным (во всех отношениях) дельцом в Южную Африку: замуж. (При слове «замуж» Арлана всегда презрительно напрягает свои точеные ноздри: заму... му-у-у-у-у-у... мы-ы-ы-ы-ы-ы... м’э-э-э-э-э-э... б’э-э-э-э-э-э...)

Пойти, может быть, в душ?.. Джой, прекрати беситься! Стоп, я сказал!

Выражаясь в духе Евангелия, совлечем с себя земные одежды. Включая сюда и последний покров, скрывающий снедаемые похотью чресла. Ну и что? Что же мы видим в зеркале? Пах производителя. Вот такой же замшевой матовости пах видел я у антилопы-самца. Девушек, секретарш и конторщиц, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда... Если бы Арлана принадлежала хоть к одной из этих женских конгрегаций!

А откроем-ка мы вот эту коробку... «Pure relaxing» – подарила ее мне она же... Набор состоит из четырех штучек.

Штучка первая. Уютная, желтая, словно уточка, баночка из гладкого пластика. Молочко для тела: «Massage from heaven». Внутри: белая, нежная масса, словно густая сперма высокосортных доноров. Бр-р-р... Не будем читать, Эдгар, из чего, собственно, это молочко состоит: напечатано мелко-премелко, да и не веришь ты всё равно ни единому слову. Просто плеснем молочка в ладонь – из ладони – на плечи... на грудь... По запаху вроде бы яблочный сидр... что еще? вишня, банан, манго...

Теперь: «Summer rain»... Приятная для ладони коробочка... Relaxing shower gel... gel douche relaxant...

Хватит. Пойду пообщаюсь с monsieur Gautier. Это не Theofile (языческой эротикой Теофиля Готье зачитывался – и вконец зачитался – мой бедный, мой всегда сексуально несытый отец) – и ясней ясного, что это не Jean-Paul – хотя бледно-голубая юбка его марки так женственно-нежно струится в платяном шкафу Арланы. Gautier – это единственный из коньяков, с которым я чувствую соприродность. Хотя мои мозги не выключает и он... Джой, хочешь тоже глоточек?..

Половина девятого. Ты же недорелаксировал, Эдгар!..

...Сделаем душ приятно-прохладным. Да, стало быть, «Summer rain»... Summertime... ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла... Summer rain... Ла-ла-ла-ла-ла-ла...

Арлана терпеть не может, когда я пою. Особенно если я пытаюсь напевать ее любимые блюзы. Сейчас, будь она дома, яростно заколотила бы в дверь...

Relaxing shouwer gel... gel douche relaxant... Пахнет медом и млеком... Но аромат Арланы лучше... разве можно сравнить... У нее – в ее щедрых подмышьях, густых и мокрых, – когда мы терзаем друг друга долгим, кровавым, изнурительным совокуплением – пахнет горячим, домашней выпечки хлебом... У нее – старомодно выражаясь, в межножье – так царствен этот резкий запах грубо убитой рыбины... табачной слюны... острого солдатского пота... Пронзительная и вожделенная вонь, швыряющая меня в бешенство. Разверсто черное вместилище... словно порочный рот – застывший в крике муки, пощады... в жажде влажного поцелуя... Сырым ароматом могилы оттуда у нее тянет...

Самое смешное... Вот, например, исчезни она (Господи, я этого не говорил! и даже не думал, не думал! – это я так, к примеру) и кинься я, скажем, в полицию... как опишу ее? Разве что собакам-ищейкам предъявлю орхидейный и вместе звериный запах ее бюстгальтера?

А что скажу – этим, в форме?!

От этой мысли у меня, как на морозе, пересыхает горло. Резко поворачиваю ручку в сторону «горячо».

Что я знаю о ней? Ничего. Фоторобот? Записывайте, господин констебль: глаза у нее васильковые, цвета морской волны, майской травы, звезды волхвов, шотландского вереска, лапландского мха, смарагда из копий царицы Клеопатры, кладбищенской хвои... Да-да, господин констебль, так и записывайте: балтийского янтаря, цветочного меда, лесного ореха, сосновой коры, молодой кожуры баклажана... (Убери руку с детородного органа, Эдгар... Не возбуждай себя попусту... пригодится... Ха! Пригодится!..) Волосы – блестящие, густые и гладкие, словно мех ценнейшего пушного зверька – такого, знаете ли, с острыми-острыми зубками. Длина этой гривы – аж до середки виолончельных чресел... Короткие волосы – только если она надевает парики... Их у нее добрая дюжина... Вон и сейчас, мне видно сквозь открытую дверь душа... пьяный кот страстно когтит какой-то пепельно-сивый ее парик... Джой, прекрати! Стоп, Джой, стоп, я сказал!

Цвет волос своих, естественных, у нее опять же разный... зависит от освещения... настроения... времени года... магнитных и прочих бурь...

Бобби, нахмурившись, подумает, как пить дать, что я поэтизирую. Ишь ты, лорд Джордж Гордон Байрон и Перси Биши Шелли в одном лице!

Но я излагаю факты – ничего, кроме фактов!

Ее оборотничество... А вы, господин констебль, – вы никогда не встречали оборотней?

Оборотней?

И вот, допустим, что расскажет констебль:

«...Она походила на гибрид курицы с болонкой. Когда состраивала кокетливую улыбку, сходство усиливалось. Старая курица, старая болонка. Она говорила много, игриво, ни о чем, любила украшать ручеёк своей речи нарядно-картавыми, очень двусмысленными, французскими фразочками. Ее звали Эва-Мария Кнезинска – польский гонор, актерка погорелого театра, всё в прошлом. А я в те времена, десять лет назад, был сильно отвлечен, точней, увлечен некой недоступной особой. Среди созвездия актрис и актеров, сверкавшего на стене театрального холла, лицо этой недоступной особы было самым центральным в пятом ряду. Она, сукина дочь, была заснята в этакой ковбойской шляпе, льняная пряжа волос – по самые локотки, лисий носик словно гарантирует своей обладательнице вечную молодость, глаза – близко поставленные, невинные, наглые. Я даже не делал попыток узнать (скажем, у администратора) имя и телефон этой Лисички, как я ее для себя прозвал, потому что всю жизнь верил в случай.

Однажды вечером я сидел подшофе в холле этого театрика, почти засыпал, когда мне показалось, что Лисичка не то чтобы мне подмигивает, а словно подает какой-то знак...

Я чуть не свихнулся.

Подошел к стене, но не решился снять сразу ее фотографию – взял снимок из нижнего ряда...

Перевернул...

На белой наклейке были отчетливо напечатаны имя и фамилия актера... Да, напечатаны – очень отчетливо... У меня вмиг так ослабли руки, что я не мог повесить снимок обратно, но зато, вставая на стул, чтобы снять ее фотографию, я уже знал, что подобные снимки делаются на специальной бумаге – такой, где краски не меркнут лет тридцать – и что, перевернув изображение Лисички, я, стараясь не вздрогнуть, прочту: Эва-Мария Кнезинска».

...Что там еще в этом райском наборчике? О, великодушная Арлана! Да: «Carpe Diem»... ultra soft day shampoo... shampooning quotidien ultra-doux... Или эту штуковину надо было употребить сначала?.. излить на больную голову? К чертовой матери. Это надо же такие названьица выпекать!

А что последнее в этом наборчике?..

Свеча.

Ну и ну! Юмор висельников.

А не возжечь ли свечу? Ты хоть вытрись, Эдгар...

И рюмочки две monsieur Gautier пропусти...

Длинный голый коридор.

Длинный голый человек.

Длинный голый человек в длинном голом коридоре.

Длинный голый человек, удлиненный свет свечи.

Длинная, как шило, тень на некрашеном полу.

Когда-то этот дом принадлежал моему прадеду, известному судье. В связи со сферой своей службы он получал множество угроз, уже привык к ним, когда оказался застрелен своей же любовницей – скорее всего, подкупленной. Затем дом перешел к деду. Тот был тихим нотариусом, хотя тоже прожил свою жизнь в страхе... Причин этого страха я не знаю. Знаю только, что страх моего отца имел уже, судя по всему, наследственный характер. Это жилище пропитано страхом.

Прихожая. Стенной шкаф. В детстве я очень любил прятаться в этот шкаф. Он глубокий, потому что стены в нашем доме отменно толстые.

Эдгар, а не перебрать ли тебе обувь в этом шкафу? Как тебе эта идея? Еще одно средство, чтобы утихомирить нервишки, – «самое верное», как сказал рекомендовавший мне его (еще один) знаток релаксации. Но для положительного эффекта, предупредил он, обуви должно быть достаточно много...

А ее много. Очень много. Это была детская мечта Арланы: десятки футов выстроенной в шеренгу обуви. Так и есть: если выстроить сейчас Арланины туфельки в шеренги, то, суммарно, получится отрезок, превосходящий своей длиной окружность читального зала в Библиотеке Британского музея.

Однако шеренгой они как раз не стоят, а свалены в кучу, образуя что-то вроде кургана – о, тут есть где расслабиться.

Арлана – существо аристократически-небрежное (не неряшливое: именно небрежное), – и я, конечно, люблю в ней это, как и всё остальное... Нет, эта небрежность – даже, пожалуй, и не аристократическая: Арлана – это капризный, избалованный эльф, возможно, злокозненный, но чистопородный. Человеческие критерии к эльфу не применимы. Так будет ли она возиться с обувкой?

...Вот беленькая, легчайшая лодочка Artioli – с дышащим, светло-голубым пухом страуса на чуть вздёрнутом носике... Вот сочно-алая, как ломтик арбуза, глянцевая туфелька Regain, с черными блестящими, тоже арбузными, семечками-застежками – мой подарок Арлане (в Венеции, прошлым летом...). Вот босоножки Gucci, сплетенные словно из молодых дождевых струй чистого серебра: она танцевала в них со мной на набережной какого-то канала в пасхальную ночь... (А после того мы юркнули за городом в первую попавшуюся рощицу, где на грязной подстилке из прошлогодних листьев я зверски долбил ее, как обезумевший кабан...) Вот желтенький, точно яичный желток, очень мягкий, английский тупоносый ботиночек John Lobb, с высокой шнуровкой по узкому изящному голенищу, такой трогательный, делающий щиколотку еще тоньше, а ножку еще меньше – словно у гейши... Вот кожа крокодила с аппликацией из кожи ящерицы – туфелька Mauri: тончайшая ручная работа, тонкие оттенки émeraude, – ее острейшим, точно игла, каблучком я резко укалываю себя куда-то под самое горло, в межключичную ямку, о!!. Так вонзай же, мой ангел вчерашний... да-да... Из этой туфельки я пил в честь Арланы шампанское, когда она, принцесса, согласилась жить у меня. А вот горнолыжные ботинки фирмы Salomon – и рядом тюбики с мазью для лыж.

Тюбики с мазью...

Тюбики... Когда мне было лет пять, я услышал странный ночной разговор. Мой отец, вернувшийся из деловой поездки, задавал матери один и тот же вопрос – его суть не поддавалась моему осмыслению. Речь шла о каком-то тюбике, содержимое которого во время отцовского отсутствия якобы уменьшилось. И мой отец, похоже, совершенно рехнулся от этой недостачи. А мать уверяла, клялась и божилась, что вовсе ничего в тюбике не уменьшилось. Отец же твердил свое: уменьшилось! уменьшилось! не лги, уменьшилось!

Стоял август. Еще с весны я четко подметил, что у моей матери к отцу что-то действительно уменьшилось. Что-то внутри нее самой. Но при чем же здесь тюбик?

Мой отец в течение своей жизни последовательно обменял: обаяние, мускулатуру, шевелюру, зубы, мужскую силу – на ученую степень, на предприятие с колоссальным оборотом, на этот громадный, купленный без всякой рассрочки дом, на загородную виллу с огромным садом и тропической оранжереей, на сбережения для детей. А мамаша просто ускакала к молодому – который еще и не помышлял об обменах.

Правда, он тоже был далеко не из бедных. Мамаша рванула к нему не так уж и наобум.

Да, она была настоящая сучка.

Густопсовая, беспримесная.

Течка ее была сродни канализационной протечке: катастрофа для окружающих.

Ей было тридцать.

Любовнику – двадцать.

А мне было десять.

Когда она, всклоченная, красная и еще остаточно клокочущая после истерики, собирала наверху свои вещи (это был уже финальный сбор, требовавший от нее особой сосредоточенности), я залез в ее замшевую сумочку. До сих пор помню хронический запах этой самочьей сумочки: «Signature». Сумочка лежала в прихожей, на подзеркальнике. Я схватил ее так, словно крал дорогостоящего щенка, засунул под свитер – и юркнул в туалет.

В туалете, сев на крышку унитаза, я открыл эту сумочку. Что-то подсказывало мне, что все страшное, с чем связана катастрофа моей жизни, то есть первопричина катастрофы, находится именно здесь, в этой сумочке. Мамаша с этой сумочкой не расставалась, и, когда не приходила ночевать, то есть ночевала где-то, сумочка была при ней.

Трясущимися руками я открыл маленькое и хищное сумочье (тоже – самочье) чрево и – сразу! – увидел там это. Оно, это, представляло собой нечто вроде длинного упитанного цилиндрика. Я с ужасом догадался, что это и есть злокозненный тюбик. Почему? Потому что он был похож на любые другие тюбики – с джемом, горчицей, кетчупом, гуталином, зубной пастой. И одновременно он не был похож ни на один из них.

Тюбик парализовал мои чувства, ибо я сразу понял, что назначение его связано с чем-то не бытовым, а особым, невыразимо страшным. С чем-то жестоким и неизбежным, бессмысленным, гибельным. А рядом с тюбиком, довершая картину ужаса, лежал, завернутый в полиэтиленовый пакет, какой-то и вовсе странный предмет. Он смахивал на шприц... да: на пластмассовый шприц; жуткий – и своим сходством с медицинским шприцем, и одновременно тем, что это был вовсе не шприц... Внутри его прозрачного корпуса виднелись остатки какой-то пасты, похожей на густой, уже высохший гной...

Что-то постыдное было в этой парочке явно предназначенных друг другу штуковин... Я чувствовал это отчетливо.

В туалете, несмотря на регулярные эманации ароматических масел, мне вдруг почудилась резкая канализационная вонь. Она-то и привела меня в чувства (да уж! отрезвила!). Обоняние мое болезненно обострилось. Я не только обонял фекалии, но словно бы поедал фекалии, кувыркался в фекалиях, задыхался фекалиями... моя глотка, трахея, бронхи, все легочные альвеолы были плотно забиты фекалиями...

Меня вырвало завтраком.

Рвота была с примесью крови.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю