355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Шагинян » Рождение сына » Текст книги (страница 9)
Рождение сына
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:34

Текст книги "Рождение сына"


Автор книги: Мариэтта Шагинян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Глава пятнадцатая
У АСТРАХАНСКОЙ БАБУШКИ

Брат Вася давно уже в письмах слезно просил Илью Николаевича потешить старуху мать и прислать невестку с внучатами, тем более что и мать, по всему видно, уже недолга.

И в это лето для Ани и Саши чудесно сбылась мамина игра. Они втроем сели и поехали в Астрахань с такой же совсем точно провизией, как в игре, и даже игру продолжали в дороге, но только вода колыхалась вокруг настоящая, и встречи были живые – плыли, качаясь, чайки, похожие на летучих рыб, скользили тихие баржи, а на них домики с окошками, улицы, фонари, а в домиках занавески и люди, как в городе. На белокурого красавца Сашу заглядывался весь пароход, как он прохаживался, подражая отцу, словно взрослый, заложив обе ручонки за спину. Аня заметила эти взгляды и гордилась братиком, подбегала к нему и прихорашивала, делая вид, что им нет никакого интереса в чужих взглядах, а играют они и гуляют сами по себе. То пригладит брату кудри на головешке, то шаровары заложит лучше в сапожки, то рубашечку одернет. Терпеливый Саша молча сносил беспокойные Анины ручки на себе и стоял тихо, покуда она усердствовала над ним, а потом снова начинал пресерьезно прогуливаться.

Но стоило только сказать кому-нибудь: «Мальчик, здравствуй, дай ручку», и остановить Сашу, как уже Аня летела, готовая, если понадобится, отбивать брата у чужих.

В Астрахани на пристани Марию Александровну встретил бледный от волнения дядя Василий Николаевич и церемонно дважды приложился к ее руке. В ярком астраханском солнце Василий Николаевич, нарядно разодетый в полосатые брюки, модный жилет и сюртук, расшитый тесьмой, с бархатным бантом на манишке, усатый и щедро напомаженный, да еще так странно и церемонно поздоровавшийся, чуть даже напугал детей. Но пока он их вез в крытой извозчичьей карете, держа обоих на коленях, – тучи голубей на улицах, непонятные крики продавцов, ослики, верблюды с кладью, – молчать стало выше сил, и восхищенные дети вертелись и восклицали, не заметив, как уже обнимают странного дядю за шею в тугом воротнике.

На пороге домика ждала бабушка. По обычаю старых людей, она раскинула обе руки в стороны, с вывернутыми ладонями, жестом душевного своего изумления на присутствие дорогих гостей, а потом крепко к сердцу прижала их этими старыми, натруженными руками и вся осыпалась мелкими слезинками. Она и ласкала и отодвигала от себя внуков, любуясь ими, и снова, бормоча что-то сквозь слезы, притягивала их к себе, а дядя Василий носил вещи в верхнюю, лучшую комнату, а тетя Федосья, сухая и маленькая, быстро уставляла стол тарелками. Аня дичилась, а трехлетний Саша, тихий, как всегда, охотно сам шел к старушке и прижимал мягкое личико к ее морщинистой щеке, точь-в-точь так, как она это сделала.

– Ах ты, голубенок мой беленький! – шептала восхищенная бабушка.

Весь этот день они то сидели за столом и откушивали, то отдыхали в спальне, прикрывшись кисейкой от мух. И чего-чего не было на столе, каких только удивительных пирогов не напекла тетя Феня, и какие странные леденцы были в вазочках – зеленого, красного, голубого, желтого цвета, перекрученные колечками, и пряники в виде сердца и лиры, и варенье из моркови, из розовых лепестков, из дыни, и наливки всевозможных букетов, собственноручно настоянные и процеженные бабушкой, и азиатский пилав с поджаренным миндалем и изюмом, – ну, разве съесть все за один раз! Мария Александровна скажет: «Довольно, довольно, совсем ребят избалуете», а бабушка знай подкладывает, а потом опять ведет полежать и отдохнуть, запирает ставни, выгнав полотенцем назойливых мух, и не успеют гости встать с постели, как уж опять стол накрыт, а мухи в комнате – тучами.

– Мамочка, мы лопнем! – шепчет Аня.

В вечеру пришли почетные гости, старые други семейства, и опять за столом говорили и говорили. Про маленького Илью Николаевича рокотал бархатный басок священника Ливанова:

– Старик Николай Васильевич детей держал строго. Раз он дает гривенник будущему вашему благоверному – а Ильюше был тогда шестой годок, – посылает в лавочку за чаем, на пятачок чаю купить, пятачок сдачи принести. Ждем, пождем – нет мальца. Пропал. Что-то, старик говорит, нету мальчика, погляди, Вася, на улицу. Василий открыл дверь в сени и глядит, а в сенцах, как в шкафу, ни жив ни мертв – Ильюша. Стоит весь в грязи и войти боится, и постучать боится, и заплакать не смеет, – это он в лужу упал и покупку перепачкал. Строговат был ваш покойный свекор. Да и хлеб ему дорого давался. И лета были патриаршьи – под семьдесят.

Вспомнил он и про давнишнее посещение Астрахани блаженной памяти покойным опальным стихотворцем Тарасом Шевченкой, стихи которого знал и любил, несмотря на их вольность.

– Колбасу в нашем городе искал, – рассказывал, усмехаясь, батюшка, – привык, должно быть, в немецком граде Питербурхе к пословице «немец, перец, колбаса»; ходит по улице, встретил моего отца дьякона и спрашивает, есть ли тут сарептские немцы, чтоб у них копченых колбас на дорогу купить. Долго искал. Но у нас, знаете, запросто. Что нужно, сами себе дома на потребу изготовляем. Свекровь ваша, Мария Александровна, славится своей хозяйственностью. Так и уехал не солоно хлебавши! – И отец Николай Ливанов пригубил рюмочку.

То был незнакомый ей мир. Но Марии Александровне, воспитанной совсем в других условиях, он казался понятней, чем рауты у директорши Садоковой.

Черный труд выпал на долю семьи мужа: до смерти трудился свекор, испитой и желтый под старость; трудился Василий в соляных объездчиках, а потом в приказчиках, – вот и завтра ему вставать спозаранку, раньше всех; беспросветный труд, среди горшков и ухватов, выпал матери мужа. Такая простая жизнь; о такой жизни столько она прочитала романов, сеющих уважение и жалость к народу! И разве Илья Николаевич, вечный труженик, не плоть от плоти судьбы народной?

Между тем время отъезда в Симбирск приближалось. Илья Николаевич заканчивал последние свои нижегородские дела. В беготне по городу без шляпы он загорел и окреп, даже на маковке, где у него быстро лысело, опять пошли волосы, и шея обросла вьющейся от самых ушей бородой.

Ауновские писали, что нашли Ульяновым на Стрелецкой улице – правда, не в центре, но место считается высокое, сухое, здоровое – дешевый отдельный флигелек во дворе.

В то утро, когда он снова встретился с женой в Нижнем, Мария Александровна, соскучившаяся по мужу, воскликнула:

– Да ты поздоровел без меня, Илья Николаевич!

А для него в ней тоже была новизна – от ее загара, от детских разговоров и привезенных кулечков с подарками веяло родным городом Астраханью, материнскими объятиями, воздухом детства, – словно теперь только они сблизились самой последней близостью.

Полные новых впечатлений, каждый по-своему в одиночку разбогатевшие, они опять были два отдельных человека, перед тем как слить две жизни в одну.

Лето почти прошло. За окном лежала дорога в столбах и звала их, плыл мир в грядущее и звал их, и уж действительно плыл на грузовой барже весь их семейный быт, в сундуках, в рогоже, ящиках и корзинах, – рояль, стулья, кровати, посуда, книги, трюмо, зимние вещи – все плыло из Нижнего в Симбирск и тоже звало их.

Илья Николаевич был в это время в полном расцвете своей мужской зрелости: ему исполнилось тридцать восемь лет. Жене его шел тридцать пятый. Когда, наконец, оба они ступили на симбирские сходни, Мария Александровна носила в себе четвертого своего ребенка.

Глава шестнадцатая
ПРИЕЗД В СИМБИРСК

В те два года на Волге стояла засуха. Урожай пропал до последнего колоска. Крестьяне голодали подряд две зимы, голодали отчаянно, вымирали деревнями и волостями, людоедствовали, обугливались в тифу, а потом пришла еще холера и покосила народ. Но в конце сентября 1869 года – время приезда Ульяновых в Симбирск – хлеб как будто взошел хорошо. На пристанях мордовки уже продавали калачи, бублики и пироги с медом. Веселей с виду становилась и публика четвертого класса, – только перед самым Симбирском нижнюю палубу запрудила странная в своем молчании толпа.

В лежащих вповалку людях, в истомленных, худых лицах баб, повязанных по-великорусски, – не на затылке, а под самый подбородок, в молчаливых мужиках, уткнувших головы в руки, в их убогих узлах, продетых на палку, в молчании грудных ребят было что-то неподвижное до жуткости. Даже незаметно было, когда они пьют или едят. Казалось, это ехали души умерших через Стикс, только вместо гребца Харона хрипел и чавкал паровой котел.

Что была за притча в этом безмолвии?

Илья Николаевич попробовал спросить раз и другой, ему отвечали односложно и вяло, даже не вскидывая шапку поверх лба, и желтовато-восковые губы шевелились нехотя, словно с болью. И вдруг, никем не спрошенная, из угла пронзительно заговорила баба:

– Из деревни мы, барин, ушедши. Свой-то хлеб не убран оставили, завлеклись, позарило нас. Да, видишь, какое дело; тыщ нас пятнадцать, мужиков и баб, ушло в Заволжье, сулили по четвертной за жнитво с десятины-то и обманули нас, милостивец, кругом обманули, без ножа зарезали. Что будешь делать! Свое-то хозяйство прахом, вот теперь и каемся, да локтя не укусишь, вчерашнего не воротишь!

Он ничего не понял. Долго приступал и к ней и к другим с расспросами. Какой-то мещанин в картузе, хвативший, видимо, еще с утра лишнего, словоохотливо пустился объяснять, но говорил маловразумительно и больше пословицами, сочно упирая на букву «о»:

– Авóся ждáнки съели, господин чиновник. Так оно на роду у русского мужичка написано. Вот и горюет теперича. Не евши тощó, а поевши тошнó…

И только машинист рассказал Илье Николаевичу страшную историю этих разоренных людей.

Урожай с весны обещал быть хороший, и помещичьи агенты, желая завербовать для уборки огромных поместий заранее батраков, с весны смутили крестьян большим посулом, что-де за Волгой дадут им по двадцать пять рублей на каждую сжатую десятину. Такая цена – аховая цена, но мужики поверили, потому что и прошлые годы стояли вздутые цены. Рассчитывали они так: заплатят дома у себя за уборку своих полей по четыре-пять рублей, а сами на уборке возьмут выше той цены впятеро и вшестеро да на прибыль и справят хозяйство. Но вышло иначе. Пятнадцать тысяч человек, снявшихся с места и ушедших на заработки за Волгу, отошли вглубь на сотни верст, а там батраков оказалось свыше, чем надобно, как помещики и построили свой расчет; идти назад не солоно хлебавши тоже не на что, и вот крестьяне нанимались жать и по три рубля за десятину, лишь бы не помереть с голоду, лишь бы живыми домой добраться. Три четверти ушедших не заработали ничего и возвращались, имея перед собой еще долг за уборку своего хлеба.

– Эх, славны бубны за горами! – кончил рассказ машинист. – Серый народ, их обкрутить легче, чем вшу поймать, ваше благородие.

Илья Николаевич содрогнулся. Теплой струей пробежала у него по телу не жалость даже, а острая нежность к этим побитым жизнью, нежность, похожая на страдание. Так бывало с ним за чтением любимого поэта Некрасова. Он вез с собой его старенький томик, изданный в 1863 году, тот самый, про который Тургенев воскликнул: «А стихи-то Некрасова, собранные вместе, жгутся!» И сейчас, войдя в каюту, рассеянный и омраченный, походил-походил, как зверь в клетке, от стены к стене, а потом раскрыл книгу, уронил щеку в ладонь и стал по-новому перечитывать знакомые строки:

 
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти», – говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишко худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул щвейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: суди его бог!
Разводя безнадежно руками,
И покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
За заставой, в харчевне убогой
Все пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат…
Волга, Волга! Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля…
 

Он читал, и глаза его увлажнились. Это было написано одиннадцать лет назад. Вчерашний раб ныне свободен – и что же? Он такая же темная, безответная жертва хитрости и подлости, все так же на нем, как на скотине, ездят другие в свою пользу и выгоду… Учить его, учить, вывести его из темноты к свету!..

Новый инспектор народных училищ, коллежский советник Ульянов, по чину еще только начинающий восходить по лестнице, был уже лицом, о прибытии которого печатают в губернских газетах. Ему предстояло появляться всюду, где присутствуют верхи города, – на торжественных молебнах, открытиях, похоронах, юбилеях. И Мария Александровна была теперь тоже супругой должностного лица. Оба почувствовали это, как только подъехали к Симбирску.

Снизу, с пристани, город наплыл на них красотой русской ранней осени. В золоте сквозили сады под горой, наверху сверкали соборные колокола, в прозрачной ясности были остро слышны звуки, падал, ухая, куль на землю, визжала где-то пила, неслись низко, шурша крылом, птицы, зазывали извозчики, и – надо всем этим – бархатно-ясно малиновым звоном пробили, разносясь далеко надо всем городом, знаменитые часы с Васильевской церкви, подарок графа Орлова-Давыдова городу Симбирску.

Как ступил Илья Николаевич на землю, пожимая руки встречающим и на ходу что-то уже спрашивая и говоря, так Мария Александровна сразу и потеряла его чуть не на всю зиму.

Чиновники, его встречавшие, с первого взгляда почуяли в этом быстром, картавящем, сутуловатом человеке, одетом вовсе не по-столичному, в его улыбке и пожатии настоящего труженика, простую душу, какие тянут обыкновенно гуж всерьез и за совесть, одни за всех.

Он выехал в предварительный объезд по губернии, не дожидаясь, пока семья распакуется на новом месте, чтоб не пропустить хорошую погоду, и с первым же крепким ветром на околице понял, что теперь пришло к нему главное дело его жизни. Скошенные поля с вороньем, крылья мельницы за пригорком, болота, заросшие очеретом с тяжелой, грязной кувшинкой; избы как гореть опят на мокрой земле под неожиданным холодноватым дождем, переливчатый ямщицкий бубенец, отвязанный от дуги и зазвеневший вовсю, чуть отъехали от города; родные землистые бородатые лица – все это было теперь его, здесь будет он проезжать хозяином необъятной пажити, и он страстно желал работы на ней.

Ему даже совестно было, что так хорошо, по душе, дается эта работа, во всей прелести деревенского воздуха, отнятого у городских жителей.

Глава семнадцатая
ОБЪЕЗД ГУБЕРНИИ

Еще в Нижнем Илья Николаевич хорошо изучил губернию, по которой предстояло ему колесить. Но только на месте узнал он в точности о дорожных своих маршрутах.

Уездов в губернии считалось восемь. На юг, к Сызрани, шла проторенная дорога с хорошими почтовыми станциями. Здесь ездили на чугунку, и дорога эта проходила по двум уездам: Сенгилеевскому и Сызранскому. Да и верст она захватывала сравнительно немного: сто тридцать три с четвертью по прямой, не больше двухсот с заездами по деревням.

В центре губернии сообщение тоже было не трудное. Два уезда, Симбирский и Карсунский, лежали бок о бок и были подробней других освещены в отчетах уездных училищных советов. Сюда чаще ездили из губернского центра, и отсюда в Симбирск то и дело гоняли перекладных.

Зато северный маршрут – триста двадцать верст по прямой, а поколесишь по тамошним школам, наберешь и все полтысячи – был не только самый сложный по состоянию дорог, но и требовал больше времени.

Чуть ли не в первый час приезда исполнявший инспекторскую должность до него господин Вишневский повел Илью Николаевича к себе в служебный кабинет, чтоб вооружить его, как он выразился, цифрами и фактами. Он расстелил на столе обширную, на кальке схематически вычерченную карту губернии, покрытую крестиками церквей, кубиками ямских станций, двойными кружками школ, змейками грунтовых и пунктиром проселочных дорог, и начал, входя во вкус своей задачи, можно сказать, с Адама: с закладки окольничьим Хитрово в 1648 году первых домов Симбирска; с чумы, посетившей город в 1654 году; с приезда в 1666 году грузинской царицы Елены; с осады Симбирска спустя четыре года вором и разбойником Стенькой Разиным; со вторичного посещения Симбирска государем Петром Алексеевичем, раскинувшим, по преданию, палатку на берегу…

Но тут утомленный этой официальной историей, Илья Николаевич смущенно прервал Вишневского неожиданным вопросом:

– Как Симбирская губерния в отношении телеграфа?

Телеграф был в те годы еще новинкой, распространявшейся медленно. По уездам, которые предстояло ему объезжать, телеграфных станций пока нигде, кроме Сызрани, не было. Но Вишневский ответил, что в Промзине достраивается и буквально на днях будет открытие. Илья Николаевич поискал Промзино на карте. Это и был трудный северный маршрут, шедший по четырем северным уездам: Карсунскому, Ардатовскому, Алатырскому и Курмышскому. До Промзина, через Тетюши, Тагай, Урень и Русский Кандарат, было верст сто пятнадцать.

Илья Николаевич откашлялся и проговорил мягким своим говорком:

– Вот и начну с Промзина, а приеду – буду изучать цифры. Природа начинает с внутреннего – interiora prius, – полушутя процитировал он запомнившуюся ему латинскую цитату из чьего-то восторженного пересказа латинской дидактики Амоса Кóменского. – Ведь общий очерк губернии я уже знаю, – поторопился он добавить, увидя, как поднялись брови у Вишневского. – Знаю и число школ, и соотошение национальностей в губернии.

– Как вообще на Волге, нам приходится учитывать свыше тридцати процентов инородцев – татар, мордвы, чувашей, – подхватил Вишневский. – С татарами трудно: муллы крепко их держат: они только и знают свои медресе, но бедны, бедны до крайности… Чуваши и мордва на редкость трудолюбивы. Чуваши хорошие пчеловоды, самый лучший мед в губернии у них. Мордва толкова, переимчива, быстра на новинки. В общем, вы сами увидите. Со школами, конечно, туго у нас, но училищные советы кой-где работают недурно. К вашему приезду собрали много отчетов с мест, их придется обработать…

Илья Николаевич попросил себе карту и стал готовиться к отъезду.

Какой-то помещик, объездивший пол-Европы в собственном необыкновенном дормезе на рессорах, где все было предусмотрено для дорожной жизни, говорил ему как-то полушутя-полусерьезно, что на свете все относительно, и колесный способ передвижения с пристяжной тройкой или даже шестеркой цугом ничуть, может быть, не медленнее современной паровой железной дороги и, во всяком случае, много удобней:

– Рельсы вы не сдвинете и вагон ваш с этих рельсов по желанию свести не сможете. А лошадей свернете, куда хотите, и дорогу выбираете, где вздумаете, лишь бы лошадям было куда ступить. А скорость – иной чин в эполетах, с особой подорожной, так пронесется, что любому поезду его не догнать, был бы документ да деньги в кармане, да ямщика в спину тузи. Техника – понятие относительное!

Насчет выбора путей этот оригинал, может, и недалеко ушел от истины. По каким только дорогам, куда и носу не сунет чугунка, пробирались лошадиные копыта по матери земле!

Ездить можно было, в зависимости от цели и средств, на разный манер. Не к спеху – и вы едете «на долгих», произнося это техническое для своего времени слово с ударением на последнем слоге. Выехали из вашего города на одних лошадях с одним ямщиком – и на тех же лошадях и с тем же самым ямщиком доедете до места своего назначения, проезжая по пять-шесть часов в сутки; остановитесь, где положено, на ночлег, погуляете по городу, забредя к знакомому, а то, на манер Чичикова, даже к окрестному помещику. И пока сами отдыхаете, отдыхают и лошади, а там назавтра – опять дорога, бубенчики, ямщицкая песня, придорожные трактиры, заяц через дорогу.

Есть спех – вы избираете «перекладные», и тут действительно мчишься, как выпущенное чугунное ядро из доброй старой пушки времен Очакова. Через каждые пять часов – стоп у ямщицкой станции; молча, с дугами и сбруей на потных спинах, пышущих жаром, отводит ямщик лошадей от коляски, словно паровоз от состава, а из конюшни уже ведут к вам и приставляют в оглобли свежую тройку с расчесанными хвостами, и новый, незнакомый вам кучер, отоспавшийся, вскакивает на облучок, на ходу подбирая вожжи. Не успели оглянуться – и опять мчитесь, опять однотонная музыка дороги, крапчатый дождь простучит по верху дорожной коляски, уминая дорожную пыль, вспыхнет и замрет вдалеке собачий лай. Ночью вы спите, вытянув ноги. Вы привыкли к колыбельному качанью рессор, У вас и голова не кружится, и сны легкие, и свежий ночной воздух летит к вам под полог с дороги, навевая их. Раза три переменят тройку, покуда вы отоспитесь и спросите наутро у незнакомого ямщика: «Что, брат, за станция?»

Но для Ильи Николаевича Ульянова оба эти манера оказались, в сущности, литературной иллюзией, отвлеченной, как и всякая иная иллюзия. Он выехал в казенной бричке, набившей ему в первый же час до боли бока. Пыль столбом стала при выезде из города. Ровная и унылая дорога плыла медленно, вдоль древнего вала, тянувшегося отсюда невысоким, непрерывным ребром до самой Москвы – остаток древней русской истории, когда наступала на эти равнины орда. Часами только и мелькало перед Ильей Николаевичем, немилосердно подбрасываемым на жестком сиденье, белое с черным, – это сливались в глазах бежавшие вдоль дороги «вёрсты полосаты». Переехали реку Свиягу, и стало совсем невмоготу. Сильные осенние дожди прошли недавно в этих местах. Вокруг – до самого горизонта – раскис чернозем, лежавший под паром. Кое-как, мимо бедной деревушки Баратаевки, где дали лошадям отдых, добрались на ночлег до Тетюшей. И что это был за ночлег!

Илья Николаевич еще не знал дорожных правил и не захватил с собой ни погребца, ни персидского порошка. Похлебав на ночь из одного котла с ямщиком, он улегся было на лавке, но до утра не мог сомкнуть глаз. Вдоль бревенчатых, плохо законопаченных стен непрерывным потоком шуршали клопы, обжигавшие ему непокрытую голову, лицо и руки. Воздух в ямщицкой избе был невыносимо спертый, керосиновая лампочка, всю ночь горевшая, светила тускло, как в шахте. Два крохотных оконца не имели и подобия форточки, но открыть их ему не удалось, – стекло было наглухо вделано в неподвижную раму. А рядом спали еще люди, он слышал тяжкий храп, видел изнеможенные от усталости лица – сон свалил их, как только тело опустилось на лавку.

Но утро, холодная струя из рукомойника, острый озон свежего деревенского воздуха принесли ему облегчение. От Тетюшей до Тагая идти пришлось пешком, чтоб не пали лошади. Дорога пошла по болотам. Сперва пробирались по гатям – искусственным насыпям, обложенным щебнем, щепками, прошлогодней соломой. Потом пошли зажоры – ямы с водой, чуть прикрытые неожиданно пошедшим ранним снегом. Лошади до колен проваливались и, хрипя, вытягивали из ям ноги под отчаянную ругань ямщика. Он тоже шел рядом, по пояс в грязи, а впереди были версты и версты все тех же гатей с теми же, полными черной воды, зажорами. Лишь на восьмой день добрались они до широко разлившейся под дождями и снегом полноводной Суры. На том берегу ее, поднимаясь над рекой, раскинулось Промзино. Неуклюжий паром ходил по Суре, и они едва нашли себе место между крестьянскими возами, мычавшими коровами, выпряженными конями, стоявшими, понурившись и прикрыв ресницами усталые глаза. Илья Николаевич заметил впервые седину старости в лошадиных гривах и ресницы у лошадей, совсем как у людей. Но мысли его лишь мельком коснулись этих подробностей: он неотступно думал о том, что встретил в дороге.

За семь дней пути, всюду, где мог, он сворачивал в деревни, где была или должна была быть школа. Он посетил три из них и сейчас думал об этих школах. В одном месте его повели в караулку без окон. Зимою она освещалась из открытой двери. С десяток ребят сидели в этой сторожке за двумя наспех сколоченными столами. Старинным способом, по складам, их обучала полуграмотная попадья, покуда муж ее отправлял дальнюю требу.

– И часто приходится вам заменять мужа? – спросил ее инспектор, войдя в сторожку.

– Коли время есть, отчего ж не заменить, дело нехитрое, – словоохотливо отозвалась попадья, еще не зная, кто пожаловал к ним.

Разутые, с посинелыми носами, хотя стужа еще по-настоящему и не началась, дети сидели нахохлясь, и было видно, что их привели сюда точь-в-точь так, как развязывая тряпицу, отдают мужики, вздыхая, дорого доставшуюся гривну на школьный сбор: заплачено – отрабатывайте.

За инспектором в сторожку вошел, сконфуженно улыбаясь, местный староста – маленький рябой мужичонка. Он не видел никакого проку в грамоте, которой и сам не обучался; он не видел проку загонять сюда детей, чтоб тянули нараспев склады, когда могут подсоблять взрослым по хозяйству.

– Второй год одно тянут, рази ж это школа! – произнес он с явным неодобрением.

В другой деревне для школы отведена была грязноватая, с русской печью и заплеванными сенцами изба. Ночью в ней спал на печке сам учитель, отставной солдат.

– Детей почем зря колотит, – пожаловались на него бабы, – а напивается, на всю деревню горланит. Чему такой научит?

В третьем месте его встретила молодая, культурная помещица, с лицом тургеневской девушки. Явно гордясь, она повела его в светлую, большую комнату при барском доме, уставленную выписанными из города крашеными пюпитрами. Помещица оборудовала школу на свой счет и будет вносить на ее содержание триста рублей ежегодно. Вот только нет подходящего учителя. Ее племянницу не удалось уговорить остаться. Училищный совет обещал прислать… И она занимается пока сама.

– А где же учащиеся? – спросил ее инспектор, разглядывая картинки на стенах, чистые, нетронутые тетради на пюпитрах и большую аспидную доску с нетронутым мелком.

– Дети пока еще очень нерегулярно ходят, – ответила помещица, вспыхнув. Ей стыдно было признаться, что никто из детей не заходил в эту комнату, вспугнутые пронзительным ее окриком – снять сапоги с налипшей грязью. Что сталось бы с этой красавицей комнатой, если б дети пришли сюда как они есть! Она твердо решила построить баню и сперва привести их в порядок, сколько бы это ни стоило, вот только управляющий… С ним надо торговаться.

Школа, но без ребят в одном месте; ребята – и без школьного помещения в другом, а главное – главное было в отсутствии центральной фигуры – настоящего школьного учителя. Илья Николаевич за семь дней пути уже освоился со всеми неудобствами дороги, привык к ним и замечать перестал; даже насморк, с каким выехал он еще из Нижнего, прошел от непрерывных, так хорошо согревавших его усилий в дороге, когда, помогая ямщику он подталкивал бричку или просто с трудом месил и месил ногами дорожную грязь. Ветер и дождь исхлестали ему щеки, он был необычно румян, и похудел, подтянулся, и трудности ничуть не испугали его. Он втягивался в предстоящее ему большое дело, зная, что уже ни за что не уйдет от него. И ему было ясно, с чего надо начать. Методика, звуковой способ, замечательные, бесспорные законы дидактики, о которых он уже столько читал и слышал, – все это так, но это не может зажить, стать действенным, открыть настоящую свою цену без живого носителя педагогической науки, без подготовленного учителя. Здание, оборудование, книги и пособия – все это так; обо всем этом надо начать хлопотать, – но люди, люди… Поставить школьное дело во вверенной ему большой губернии, чтоб это дело стало реальностью, можно лишь с помощью учителей, десятков учителей, для которых родным станет дело обучения крестьянских ребят. И он дал себе слово: как вернется в город, первым долгом начать подготовку учителей.

Паром медленно двигался по реке, а гребцы в раздувшихся от ветра рубахах мерно поднимали и опускали в воду длинные, похожие на лопаты, весла. Вот он подплыл к пристани, полетела на берег тяжелая цепь, и кто-то в один миг закрепил ее на причале. Возы один за другим стали съезжать с парома. Было заметно, что они приехали не в простой день недели, – Промзино шумело праздничной жизнью. Трехцветный флаг Российской империи болтался на шесте, как в праздник; у церкви толпился народ, слышалась разухабистая гармонь – было четвертое октября, день торжественного открытия в Промзине своей телеграфной станции.

«Станцию открывают – наверняка первым долгом есть для нее телеграфист, – невольно подумал Илья Николаевич. – Вот так надо открывать и школы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю