Текст книги "Петербургская повесть"
Автор книги: Марианна Басина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
«ВЫШЛА ДОВОЛЬНО НЕПРИЯТНАЯ ЗАЦЕПА ПО ЦЕНЗУРЕ»
Готовя в печать «Арабески» и опасаясь цензурных придирок, Гоголь хотел знать мнение Пушкина. Пушкин написал ему о «Невском проспекте»: «Перечел с большим удовольствием: кажется, все может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить: она, мне кажется, необходима для полного эфекта вечерней мазурки. Авось бог вынесет. С богом!»
«Секуция» выглядела так: «Если бы Пирогов был в полной форме, то, вероятно, почтение к его чину и званию остановило бы буйных тевтонов. Но он прибыл совершенно как частный приватный человек в сюртучке и без эполетов. Немцы с величайшим неистовством сорвали с него все платье. Гофман всей тяжестью своей сел ему на ноги, Кунц схватил за голову, а Шиллер схватил в руку пук прутьев, служивших метлою. Я должен с прискорбием признаться, что поручик Пирогов был очень больно высечен».
Офицера высекли какие-то немцы-ремесленники… Цензор категорически запретил «секуцию». Гоголю пришлось написать: «Немцы схватили за руки и ноги Пирогова. Напрасно силился он отбиваться: эти три ремесленника были самый дюжий народ из всех петербургских немцев и поступили с ним так грубо и невежливо, что, признаюсь, я никак не нахожу слов к изображению этого печального события».
Цензурные неприятности начались для Гоголя еще в 1833 году, когда в альманахе «Новоселье» печаталась «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Профессор Никитенко, назначенный цензором, записал в своем дневнике: «Был у Плетнева. Видел там Гоголя: он сердится на меня за некоторые непропущенные места в его повести, печатаемой в „Новоселье“. Бедный литератор! Бедный цензор!»
В начале 1834 года Гоголю снова не повезло. На этот раз из-за отрывка «Кровавый бандурист», отданного в журнал «Библиотека для чтения». На заседании Петербургского цензурного комитета Никитенко заявил, что не может пропустить отрывок, так как это «картина страданий и унижения человеческого, написанная совершенно в духе новейшей французской школы». А романы новейшей французской школы по распоряжению высшего начальства не велено было пропускать.
О переводе романа Гюго «Церковь Парижской Богоматери» министр просвещения Уваров сказал Никитенко:
– Роман Гюго превосходен, но нам еще рано читать такие книги.
Власти боялись всего, и цензоры, не обладая даром ясновиденья, часто попадали впросак. Попал в историю и Никитенко. Не мысля худого, он пропустил в журнале «Библиотека для чтения» перевод стихотворения Гюго «Красавице». Поэт в нем высказывал мысль: если бы я был богом, то отдал бы свой рай, своих ангелов и свое могущество за поцелуй красавицы. Стихи как на грех попались одному святоше. Он поспешил донести митрополиту Серафиму. Митрополит взбеленился: кощунство! богохульство! Бросился во дворец, испросил аудиенцию, прочитал стихи царю и умолял защитить веру и церковь от поругания. Николай приказал отправить Никитенко под арест.
Цензоры боялись собственной тени. И, отдавая в цензуру «Арабески», Гоголь с тревогой ждал всяких «зацеп».
«Арабески» попали к цензору Семенову. Сперва, кроме «секуции», все проскочило. Книга ушла в типографию. А тут и с Семеновым приключился казус. Он получил строгий выговор от министра за то, что позволил в журнале «Сын отечества» назвать какую-то святую «представительницей слабого пола». Семенов насторожился. В канун нового 1835 года Гоголь послал записку Пушкину: «Вышла вчера довольно неприятная зацепа по цензуре по поводу Записок сумасшедшего. Но слава богу сегодня немного лучше. По крайней мере я должен ограничиться выкидкою лучших мест».
Напуганного Семенова одолевали сомнения: можно ли вообще пропустить в печать эту повесть о ничтожном чиновнике, который, сойдя с ума, как бы прозревает, видит всю неприглядность окружающего и по праву, данному ему безумием, называет вещи своими именами. Макая перо в красные цензорские чернила, Семенов начал вычеркивать…
Когда Гоголь получил из цензуры рукопись, она ему показалась исполосованной в кровь. Он читал и мрачнел. «Я еще в жизни не слыхивал, чтобы собака могла писать. Правильно писать может только дворянин». Про дворянина цензор вычеркнул. «Папа… после обеда поднял меня к своей шее и сказал: „А посмотри, Меджи, что это такое“. Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец, потихоньку, лизнула: соленое немного». Так рассуждает собачка Меджи об ордене, полученном отцом ее хозяйки. Вычеркнуто. «Куда ж, подумала я сама в себе, – пишет собачка Меджи, – если сравнить камер-юнкера с Трезором! Небо! какая разница! Во-первых, у камер-юнкера совершенно гладкое широкое лицо и вокруг бакенбарды, как будто бы он обвязал его черным платком; а у Трезора мордочка тоненькая, и на самом лбу белая лысинка. Талию Трезора и сравнить нельзя с камер-юнкерскою. А глаза, приемы, ухватки, совершенно не те. О, какая разница!» Вычеркнуто… «Всё, что есть лучшего на свете, все достается или камер-юнкерам или генералам, – жалуется Поприщин. – Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукою, – срывает у тебя камер-юнкер или генерал». Вычеркнуто. Все политические навеки вычеркнуты. Все упоминания государя – вычеркнуты. Даже последняя фраза: «А знаете ли, что у французского короля шишка под самым носом?» – и та вычеркнута: намек на июльскую революцию во Франции, на свергнутого короля Карла X.
Гоголя так и подмывало повесть изорвать и отправить в печку вместе с цензорскими пометками. Но сдержался. Кляня все на свете, ругая на все лады глупую цензуру, принялся сводить концы с концами. Свел, перечитал и озаглавил не без злорадства, будто мстя кому-то: «Клочки из записок сумасшедшего».
Так и пошло в печать.
«Записки сумасшедшего». Рисунок И. Репина. 1870 г.
«ТОЛЬКО УСЛЫШАТЬ ПРАВДУ»
«Арабески» вышли в январе. «Миргород» – в марте 1835 года. Третий раз в своей жизни Гоголь настороженно листал газеты и журналы – ждал суда критики.
На что он мог рассчитывать здесь, в Петербурге, где тон задавали булгаринская «Пчела» и «Библиотека для чтения»? Этот новый журнал, издававшийся на деньги Смирдина, редактировал Сенковский. В недавнем прошлом профессор университета по восточным языкам, ныне азартный журналист, Сенковский с циничной откровенностью старался всячески угодить почтеннейшей публике, увеличить число подписчиков. В журнале его было все: словесность, наука, промышленность, новости, моды и даже советы, как гасить загоревшуюся в трубе сажу, лечить чахотку и красить нитки. Сам он много писал. Его любимый псевдоним был «Барон Брамбеус». Гоголь называл его писания «брамбеусина».
«Арабески». Титульный лист.
И вот в февральском номере «Библиотеки для чтения» появился отзыв об «Арабесках». Настоящая «брамбеусина» во всей ее красе: глумливая, развязная, небрежно-снисходительная. Статьи Гоголя Сенковский смешал с грязью, а кое-что в повестях свысока похвалил. «Некоторые его страницы в шуточном роде непритворно смешны, и развеселят самого угрюмого человека». Это говорилось о «Невском проспекте» и «Записках сумасшедшего». «Клочки из записок сумасшедшего… были бы еще лучше, если бы соединялись с какою-нибудь идеей». «По роду своего дарования он мог бы смешить и писать хорошие сказки».
В мартовском номере «Библиотеки для чтения» Гоголь обнаружил рецензию и на «Миргород». «Вот это совсем другое дело! – оповещал Сенковский. – Тут нет ни Всеобщей истории, ни Изящных художеств, есть только сказки, и г. Гоголь, у которого мы уже в прошлом месяце заметили особенное дарование рассказывать шуточные истории». Так судила «Библиотека для чтения». Ей вторила «Северная пчела»: «Вообще карикатуры и фарсы, всегда остроумные и забавные, всегда удаются г. Гоголю». «Северная пчела» и «Библиотека для чтения» расходились по всей России, и обе наперебой старались внушить читателям, что г. Гоголь всего лишь мастер смешить, рисовать карикатуры, что, к сожалению, он несколько «грязен», так как любит зачем-то изображать неприглядную сторону жизни.
Каково было Гоголю читать подобные суждения… Он не верил, не мог, не хотел верить, что его повести, писанные кровью сердца, извлеченные из недр души, порожденные ненавистью к несправедливости, злу и пошлости, любовью к людям, могут не дойти до сердца читателей, оставить их равнодушными, быть восприняты как фарсы. Но порой брало сомнение. А вдруг он ошибается, вдруг его голос – глас вопиющего в пустыне, проповедь святого Антония рыбам. Рыбы, как известно, с удовольствием выслушали речь святого и остались такими же жадными и хищными.
Как нуждался он в умной и справедливой оценке содеянного им!
У Пушкина и его друзей не было теперь ни газеты, ни журнала. И Гоголь решился. Написал в Москву человеку, с которым не был знаком лично, но которого уважал и ценил как критика, другу Погодина профессору Московского университета Шевыреву. «Посылаю вам мой Миргород и желал бы от всего сердца, чтобы он для моей собственной славы доставил вам удовольствие. Изъявите ваше мнение например в „Московском наблюдателе“. Вы этим меня обяжете много: Вашим мнением я дорожу. Я слышал также, что вы хотели сказать кое-что об Арабесках». Письмо кончалось словами: «Жму крепко вашу руку и прошу убедительно вашей дружбы. Вы приобретаете такого человека, которому можно все говорить в глаза и который готов употребить бог знает что, чтобы только услышать правду».
Вскоре в журнале «Московский наблюдатель» появилась статья Шевырева о «Миргороде». На первый взгляд – восторженная. А по сути… Гоголь, говорил Шевырев, превосходный комический писатель. «Читая его комические рассказы, не понимаешь, как достает у него вдохновения на этот беспрерывный хохот». Стихия же комического, по мнению Шевырева, «безвредная бессмыслица». Это, стало быть, и стихия Гоголя. Шевырев жалел, что Гоголь пишет о «низших» слоях общества и призывал его писать «светские повести» о людях «высших» классов. Он тоже не любил в литературе «грязного».
Не этого ждал Гоголь от статьи Шевырева. «Тарас Бульба выше всего!» Будто есть в литературе высокое и низкое, будто случайно стоят они рядом в «Миргороде» – «Тарас Бульба» и повесть о глупейшей ссоре двух помещиков. Какова жизнь, таковы и люди. Там, в Сечи – справедливость, равенство, вольность и люди – богатыри. Здесь – жизнь уродливая, не жизнь – мельтешенье. И люди – уроды. «Кто из русских читателей не знает теперь о знаменитой ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем?.. Кто не надрывался от смеху, читая все это?» Не так уж она смешна, эта веселая повесть… Но, верно, и Шевыреву не дано это понять.
«ЖАЖДУ, ЖАЖДУ ВЕСНЫ»
Гоголь очень устал. Уроки в Патриотическом институте, лекции в университете, работа над «Арабесками» и «Миргородом», хлопоты с изданием, цензурные передряги – такое могло подкосить и атлета, а он не был атлетом и последнюю зиму часто хворал.
Даже вышедшие «Арабески» не смог самолично вручить Пушкину. Послал с Якимом, сопроводив запиской:
«Я до сих пор сижу болен, мне бы очень хотелось видеться с вами. Заезжайте часу во втором; ведь вы, верно, будете в это время где-нибудь возле меня. Посылаю вам два экземпляра Арабесков, которые ко всеобщему изумлению очутились в 2-х частях. Один экземпляр для вас, а другой разрезанный для меня. Вычитайте мой и сделайте милость, возьмите карандаш в ваши ручки и никак не останавливайте негодование при виде ошибок, но тот же час их всех на лицо. – Мне это очень нужно. Пошли вам бог достаточно терпения при чтении!
Ваш Гоголь».
Он не отдыхал по-настоящему с лета 1832 года, с того самого лета, как ездил домой в Васильевну. Желание было, но не было средств. Два года назад писал он Погодину, звавшему его в Москву, что сможет вырваться из Петербурга, только «зашибив большую деньгу» – то есть написав «увесистую вещь». Теперь увесистые вещи увидели свет и появилась надежда съездить в Москву и домой, полечиться на Кавказе. Чтобы приблизить это, просит он Погодина: «Пожалуста напечатай в Московских Ведомостях объявление об Арабесках. Сделай милость, в таких словах: что теперь, дескать, только и говорят везде, что об Арабесках, что сия книга возбудила всеобщее любопытство, что расход на нее страшный (NB, до сих пор ни гроша барыша не получено) и тому подобное».
На все нужны были деньги – на дорогу, на прожитье, на лечение, на подарки тетушкам, бабушкам, старшей сестре Маше, самой младшей Оле, двум маленьким племянникам Николе и Ване – сыновьям Маши. Да и матери тоже хотел он помочь. После неудавшихся прожектов накопилась уйма долгов.
И еще очень хотелось навестить в Киеве Максимовича.
Максимович писал невеселые письма. Жаловался на одиночество. Гоголь стыдил его: «Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить наружу, то это черт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. И разве можно хандрить, когда вокруг украинская весна в своем буйном цветении… Напиши, в каком состоянии у вас весна. Жажду, жажду весны. Чувствуешь ли ты свое счастье? знаешь ли ты его? Ты свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышишь ею, и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу… Да дай мне ее одну, одну – и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее».
Увидеть хоть кусочек настоящей весны, а не это серое небо, безлиственные деревья, мокрый снег с дождем. Вырваться из каменных тисков столицы, позабыть хоть на время досады и хлопоты, бессонные ночи у конторки, корректуры, цензуру, журнальные кривотолки, надежды, сомнения. Сесть в коляску и катить, катить. И чтобы ветер в лицо, и чтоб деревня на косогоре, и речка, и лес…
В апреле, как только получил от книгопродавцев часть денег за «Арабески» и «Миргород», Гоголь решил бросить все, испросить отпуск и уехать.
Ледоход на Неве. Фотография. 1973 г.
«Его превосходительству господину ректору С.-Петербургского университета действительному статскому советнику и кавалеру Антону Антоновичу Дегурову от адъюнкта Николая Гоголя.
Прошение
Во все течение прошедшего и нынешнего года я находил себя весьма расстроенным в здоровьи. Врачи советуют употребить мне как единственное средство для восстановления оного Кавказские минеральные воды в нынешний курс, начинающийся с мая месяца и оканчивающийся августом. Почему я покорнейше прошу вашего превосходительства исходатайствовать мне от высшего начальства отпуск на четыре месяца, начиная с последних чисел сего апреля по первое число сентября».
Отпуск был получен в университете и в Патриотическом институте. Гоголь отправил домой Марии Ивановне большое письмо, огородных семян, чтобы успели пораньше посеять, конфет для племянников и стал собираться в дорогу.
Он выехал из Петербурга в самом конце апреля, оставив Якима с Матреной сберегать квартиру. Путь его лежал на Москву, а оттуда – в Васильевку, где ждала его встреча с украинской весной.
«Я РАСПЛЕВАЛСЯ С УНИВЕРСИТЕТОМ»
Точно к первому сентября, ни днем позже, Гоголь вернулся в Петербург. Порядки в университете были строгие. Стоило хотя бы по болезни пропустить одну лекцию, как требовали объяснений, завязывалась переписка, дело доходило до попечителя.
Из Патриотического института его уволили. Летом в Васильевку вдруг пришло письмо от Плетнева, что начальница института захотела заменить «одержимого болезнью» и отсутствующего учителя Гоголя другим и что этот другой уже найден. Гоголь встревожился, написал Жуковскому: «Человек, страшно соскучивший без Вас, шлет Вам поклон из дальнего угла Руси с желанием здоровья, вдохновенья и всех благ. Может быть, Вы и не догадаетесь, что этот человек есть Гоголь, к которому Вы бывали всегда так благосклонны и благодетельны. Все почти мною изведано и узнано, только на Кавказе не был, куда именно хотел направить путь. Проклятых денег не стало и на половину вояжа.
Был только в Крыму, где пачкался в минеральных грязях. Впрочем здоровье, кажется, уже от одних переездов поправилось. Сюжетов и планов нагромоздилось во время езды ужасное множество… Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших дверей, крехтя от дюжей тетради. А теперь докучаю вам просьбою: вчера я получил извещение из Петербурга о странном происшествии, что место мое в Патриотическом институте долженствует заместиться другим господином. Что для меня крайне прискорбно, потому что, как бы то ни было, это место доставляло мне хлеб, и притом мне было очень приятно занимать его, я привык считать чем-то родным и близким».
Не сможет ли Жуковский уговорить императрицу не соглашаться на замену? Жуковский не смог.
Теперь с Патриотическим институтом Гоголя связывали только сестры, которые уже четвертый год воспитывались там. Девочки обрадовались приезду брата. «Я нашла братца гораздо лучше против прежнего, он очень пополнел», – писала Анна матери.
Потеря места в Патриотическом институте особенно заботила Гоголя потому, что он и в университете держался на волоске. Еще зимой, до отпуска, писал он Погодину: «Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более желание будить сонных слушателей».
Почему же так случилось? Почему так быстро наступило разочарование?
Вид на Исаакиевский мост через Неву. Литография. 1830-е годы.
Гоголь пришел в университет как раз в те дни, когда не разгибаясь трудился над «Арабесками» и «Миргородом». Было трудно, тревожно. Не хватало ни сил, ни времени. Он читал первый год, не имел еще опыта, нуждался в поддержке, помощи. А коллеги-профессора его встретили в штыки: мальчишка, чужак, выскочка, не имеющий ни ученых степеней, ни званий, и претендующий на кафедру, да какую – университетскую! Нашлись «ученые недоброжелатели», нашлись просто завистники. На него не без умысла навалили еще курс древней истории. От всего вместе взятого голова шла кругом. Где уж тут было отделывать лекции! Студенты же не прощали ему слабых лекций, как «ученые недоброжелатели» – блестящих.
Весной, накануне отпуска, он совсем изнемог. «Живо помню, – рассказывал один из студентов, – последнюю его лекцию: бледное, исхудалое и длинноносое лицо его подвязано было черным платком от зубной боли, и в таком виде фигура его, а притом еще в вицмундире, производила впечатление бедного угнетенного чиновника, от которого требовали непосильного с его природными дарованиями труда. Гоголь прошел по кафедре как метеор, с блеском оную осветивший и вскоре на оной угасший, но блеск этот был настолько силен, что невольно врезался в юной памяти».
Даже мысль о том, чтобы вернуться в унылое здание, видеть насмешливые лица, ловить косые взгляды, слышать шепот за спиной, после четырех месяцев свободы была непереносима. И когда в конце года Гоголь узнал, что по случаю преобразования из университета уволено тринадцать человек, в том числе и он, отнюдь не огорчился, а почувствовал облегчение.
«Я расплевался с университетом, – писал он Погодину, – и через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает. Вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения, когда вы исторгнитесь с большею силою и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика… и проч. и проч… Я тебе одному говорю это; другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничем. Мимо, мимо все это! Теперь вышел я на свежий воздух».
Иван Сергеевич Тургенев, один из студентов Гоголя, потом справедливо заметил: «Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры».
Осознать в полной мере свое предназначение помог Гоголю молодой московский критик Виссарион Белинский.
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ»
О личности Белинского среди петербургских литераторов ходили разные толки. Недоучившийся студент, выгнанный из университета за неспособностью, горький пьяница, который пишет свои статьи не выходя из запоя… Правдой было лишь то, что Белинского действительно исключили из университета за якобы малые способности, а на самом деле за драму «Дмитрий Калинин», в которой автор восставал против крепостнического рабства. Что же касается пьянства, то литератор Анненков, хорошо знавший молодого критика, сказал;
– Представить Белинского пьяницей так же правдоподобно, как Лессинга, пляшущего на канате.
Лессинг был великий немецкий писатель.
Выгнанный из университета, не имеющий никаких средств к существованию, Белинский жил скудным литературным заработком. На него обратил внимание друг Максимовича, профессор Московского университета Надеждин, издававший журнал «Телескоп», и взял его к себе. Он не прогадал. В 1834 году в приложении к «Телескопу» – газете «Молва» – появилась «Элегия в прозе» – «Литературные мечтания». Она печаталась из номера в номер. Сначала все думали, что автор ее Надеждин. Но под последней частью стояла подпись: «-он-инский». «Литературные мечтания» написал Белинский. С тех пор имя его было у всех на устах.
«О русской повести и повестях г. Гоголя», статья В. Г. Белинского в журнале «Телескоп», 1835 г.
О том, какое впечатление произвела на думающую петербургскую молодежь первая большая статья Белинского, рассказывал Иван Иванович Панаев. В то время он, начинающий литератор, зашел как-то на Невском проспекте в кондитерскую Вольфа и Беранже, где можно было почитать все новые русские газеты и журналы. Ему попался последний номер «Молвы» со статьей «Литературные мечтания». Он стал читать и зачитался. «Начало этой статьи привело меня в такой восторг, что я охотно бы тотчас поскакал в Москву, если бы это было можно, познакомиться с автором ее и прочесть поскорее ее продолжение. Новый, смелый, свежий дух ее так и охватил меня. Не оно ли, – подумал я, – это новое слово, которого я жаждал, не это ли тот самый голос правды, который я так давно хотел услышать?»
О Гоголе в «Литературных мечтаниях» было сказано: «Г. Гоголь, так мило прикинувшийся Пасичником, принадлежит к числу необыкновенных талантов. Кому неизвестны его „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Сколько в них остроумия, веселости, поэзии и народности! Дай бог, чтобы он вполне оправдал поданные им о себе надежды!»
И вот, не успели выйти «Арабески» и «Миргород», как Белинский печатно пообещал дать о них подробный отчет. Обещание он выполнил.
В сентябре, вскоре после возвращения Гоголя из отпуска, в двух номерах «Телескопа» появилась большая статья Белинского «О русской повести и повестях г. Гоголя».
«Настоящим восприемником Гоголя в русской литературе, давшим ему имя, был Белинский… – рассказывает Анненков. – Я близко знал Гоголя в это время и мог хорошо видеть, как, озадаченный и сконфуженный не столько ярыми выходками Сенковского и Булгарина, сколько общим осуждением петербургской публики, ученой братии и даже приятелей, он стоял совершенно одинокий, не зная как выйти из своего положения и на что опереться… Руку помощи в смысле возбуждения его упавшего духа протянул ему тогда никем не прошенный, никем не ожиданный и совершенно ему неизвестный Белинский, явившийся с статьей в „Телескопе“ 1835-го года. И с какой статьей!»
Какими жалкими и ничтожными показались все нападки на Гоголя, все экивоки, претензии, советы, кисло-сладкие комплименты перед этим трубным гласом, возвестившим, что в России появился необыкновенный писатель.
«Скажите, какое впечатление прежде всего производит на вас каждая повесть г. Гоголя? Не заставляет ли она вас говорить: „Как все это просто, обыкновенно, естественно и верно и, вместе, как оригинально и ново!“ Простота вымысла, народность, совершенная истина жизни, оригинальность, комическое воодушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния – вот, – говорил Белинский, – что отличает повести Гоголя. Источник всего этого – жизнь. Гоголь „поэт жизни действительной“, который ничего не приукрашивает, а показывает все, как оно есть. Он смеется. Но разве это смех ради смеха? У его смеха высокая цель – обличать уродства жизни, потому что Гоголь любит людей, и ему больно видеть, во что превращает их жизнь. Потому-то его смех всегда побеждается грустью… После „Горе от ума“, – писал Белинский, – я не знаю ничего на русском языке, что бы отличалось такою чистейшею нравственностию и что бы могло иметь сильнейшее и благодетельнейшее влияние на нравы, как повести г. Гоголя. О, пред такою нравственностию я всегда готов падать на колена! В самом деле, кто поймет Ивана Ивановича Перерепенко, тот верно рассердится, если его назовут Иваном Ивановичем Перерепенком. Нравственность в сочинении должна состоять в совершенном отсутствии притязаний со стороны автора на нравственную или безнравственную цель. Факты говорят громче слов; верное изображение нравственного безобразия могущественней всех выходок против него».
В. Г. Белинский. Акварель К. Горбунова. 1838 г.
Белинский увидел у Гоголя не только сатиру, но и лиризм. «Описывает ли он бедную мать, это существо высокое и страждущее, это воплощение святого чувства любви, – сколько тоски, грусти и любви в его описании! Описывает ли он юную красоту – сколько упоения, восторга в его описании! Описывает ли он красоту своей родной, своей возлюбленной Малороссии – это сын, ласкающийся к обожаемой матери! Помните ли вы его описание безбрежных степей днепровских? Какая широкая, размашистая кисть! Какой разгул чувства! Какая роскошь и простота в этом описании! Черт вас возьми, степи, как вы хороши у г. Гоголя!»
И Белинский делал вывод: Гоголь «в настоящее время является главою литературы, главою поэтов».
Это была награда за все. Анненков рассказывает, что Гоголь был доволен статьей, и более чем доволен, он был осчастливлен статьей. Гоголь не нуждался в комплиментах, он нуждался в понимании. А Белинский понял его, раскрыл его читателям и окончательно укрепил его на избранном пути.