Текст книги "Петербургская повесть"
Автор книги: Марианна Басина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
«МЕЛКОГО НЕ ХОЧЕТСЯ! ВЕЛИКОЕ НЕ ВЫДУМЫВАЕТСЯ!»
Год 1833-й принес Гоголю много огорчений. Прежде всего – недовольство собой.
«Владимир 3-ей степени» не был написан не только из-за смелости и сатирической злости. Слишком резок был переход от радужных «Вечеров» к убийственной картине петербургского общества. И какой картине – необъятной по обширности. «Он слишком много хотел обнять в ней», – справедливо заметил Плетнев. Даже блистательному, мгновенно созревшему таланту такая задача оказалась не по плечу.
Гоголь страдал от бездействия и сомнений. Он предъявлял к себе высокие требования, и все, что начинал, представлялось легковесным. «Мелкого не хочется! великое не выдумывается!» «Мысли так растеряны, что никак не могут собраться в одно целое, и не один я, всё, кажется, дремлет. Литература не двигается».
Ощущение неподвижности всего окружающего еще более угнетало и усугубляло душевный разлад. На вопросы Марии Ивановны о его занятиях и времяпрепровождении отвечал он раздраженно: «Вы пишете, чтобы я об себе писал вам. Что же такое писать? Ну, я, слава богу, жив и здоров, чего и вам желаю. Когда проснусь, то одеваюсь; потом завтракаю; часа через четыре или пять обедаю; когда же наступит ночь, то ложусь спать; и так каждый день проходит. Не делаю совершенно ничего».
Гоголь преувеличивал.
Он пытался работать. Начинал то одно, то другое. Рвал и сжигал написанное и начинал все сызнова. В его больших дешевых тетрадях с кожаными корешками, купленных в захудалой бумажной лавочке, появлялись отрывки, наброски статей, рецензий, повестей, перемежаясь друг с другом.
«Страшная рука повесть из книги названием: лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16-ой линии». Название и несколько строчек.
А затем – другое. Статья «Об архитектуре». Начата, прервана, продолжается на другом листе, где торопливым почерком запись обрывков разговоров: «Что вам стал вицмундир? почем суконце? – Да, да, знаю, помню. – Да, да? Ну, а расскажите. Да о чем бишь вы говорили? – Подойди, скотина. Вам на столе красного дерева работать и скоблить».
Или такой отрывок: «Фонарь умирал на одной из дальних линий Васильевского острова. Одни только белые каменные домы кое-где вызначивались. Деревянные чернели и сливались с густою массою мрака, тяготевшего над ними. Как страшно, когда каменный тротуар прерывается деревянным, когда деревянный даже пропадает, когда все чувствуют 12 часов, когда отдаленный будочник спит, когда кошки, бессмысленные кошки, одни спевываются и бодрствуют! Но человек знает, что они не дадут сигнала и не поймут его несчастья, если внезапно будет атакован мошенниками, выскочившими из этого темного переулка, который распростер к нему свои мрачные объятья».
Петербургская улица в дождь. Акварель К. Кольмана. 1830-е годы.
Далее рассказывается о том, что увидел в щель ставни приехавший из Дерпта студент, очутившийся здесь в эту полуночную пору. Отрывок был невелик.
Другой, о дожде, то же. В нем описываются прохожие, бегущие под дождем по петербургской улице: молодой человек «с личиком, которое можно упрятать в дамский ридикюль», суровая толстая дама, боящаяся замочить свое пестрое платье, чиновник «крыса в вицмундире с крестиком» – этакая петербургская амфибия, которую встретишь на улице в любую погоду, «русская борода, купец в синем немецкой работы сюртуке с талией на спине или лучше на шее». Купец держит зонтик над своей половиной, а та – «масса мяса, обернутая в капот и чепчик», плывет с ним рядом, тяжело пыхтя. «Кропи их, дождь, за все, за наглое бесстыдство плутовской бороды, за жадность к деньгам…»
Увиденное, узнанное рвалось наружу. Новый идол – Петербург, – незаметно, исподволь, но неумолимо и властно овладевал его помыслами.
Будочник. Фрагмент акварели Н. Чернецова. 1830-е годы.
Гоголь жаловался на лень, на отсутствие вдохновения.
Друзья не понимали, что с ним творится. Плетнев считал, что одна из причин бездействия Гоголя – холодная квартира, которая вынуждает бегать из дому и не располагает к усидчивым занятиям. Квартира действительно попалась холодная. К душевным терзаниям прибавлялись физические. Гоголь жестоко мерз, проклинал гнусный петербургский климат и навьючивал на себя все, что было под рукой. Всякого, у кого в комнатах термометр показывал пятнадцать градусов тепла, он считал счастливцем.
Рабочая тетрадь Гоголя.
В мае, когда потеплело, занялся приисканием новой квартиры. Нашел не сразу. В конце июня писал матери: «Пользуясь тем, что многие оставили город, я ищу теперь себе другую квартиру, потому что старая надоела мне до смерти. Она меня заморозила зимою».
Новая квартира отыскалась недалеко от старой, на Малой Морской улице, в трехэтажном доме придворного музыканта Лепена.
Дом Лепена на Малой Морской улице, где в 1833–1836 годах жил Гоголь. Акварель И. Баганца. Середина XIX в.
Малая Морская принадлежала к числу лучших улиц Петербурга. Одним концом она упиралась в Невский проспект. От нее было рукой подать до набережной Невы. Но квартира Гоголя не отличалась роскошью: две маленькие комнаты с перегороженной передней в третьем этаже, вход со двора по темной лестнице. Сюда и перебрался Гоголь с Якимом и Матреной и небогатым своим скарбом.
Здоровье его оставляло желать лучшего. Он плохо переносил городскую духоту и снял дачу в Стрельне, неподалеку от Петербурга.
Уехать в Васильевку не имел возможности: жалованья в институте не получал, ничего не печатал. А домашние дела внушали беспокойство. Муж Маши – Трушковский, порядочный фантазер, уговорил Марию Ивановну завести кожевенную фабрику и шить сапоги на продажу. Зная непрактичность и доверчивость матери, а также положение дел на Украине, где не найдешь покупщиков, Гоголь всячески отговаривал от рискованной затеи, но не преуспел и ждал новых бед.
На даче оставался он до конца августа, а затем уже прочно обосновался в новой квартире на Малой Морской. В сентябре, отвечая на письма Погодина, изливал душу: «Ох братец! зачем ты спрашиваешь что я пишу, что я затеваю, что у меня написано? Знаешь ли ты, какой мне делаешь вопрос, и что мне твой вопрос? Ты похож на хирурга, который запускает адский свой щупал в пылающую рану и доставляет больному самую приятную забаву: муку. Какой ужасный для меня этот 1833-й год! Боже, сколько кризисов!.. Сколько я поначинал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою… Боже, да будет все это к добру!»
Верно, в эти нелегкие дни пристрастился Гоголь писать по ночам, стоя у конторки. Яким приоткроет дверь, посмотрит неодобрительно, давая понять, что в такую пору все добрые люди уже не первый сон видят, а он махнет рукой, – мол, отстань, не твое дело, убирайся, – а то и чертыхнется сердито. И скроется заспанная Якимова голова, что-то бормоча себе под нос. И опять тишина. Только свеча потрескивает, перо скрипит, да, нарушая ночное безмолвие, изредка донесется с улицы стук запоздалых дрожек, или уныло-протяжный окрик будочника «кто идет?», или мерный топот кавалерийского патруля.
«ТУДА, ТУДА! В КИЕВ!»
В конце декабря 1833 года Гоголь написал лирическое обращение к наступающему Новому году, к своему будущему: «Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами, или… О, будь блистательно! будь деятельно, все предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь передо мною, 1834-й год? Будь и ты моим ангелом. Если лень и бесчувственность хотя на время осмелятся коснуться меня – о, разбуди меня тогда! не дай им овладеть мною!.. Таинственный, неизъяснимый 1834! Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, – этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности? В моем ли прекрасном, древнем, обетованном Киеве, увенчанном многоплодовыми садами, опоясанном моим южным, прекрасным, чудным небом… Там ли?.. Я совершу… Я совершу… Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны».
Почему речь пошла вдруг о Киеве и унынье сменилось бодростью?
Летом 1832 года, когда Гоголь по пути в Васильевку останавливался в Москве и познакомился с Погодиным, тот записал в своем дневнике: «Познакомился с Гоголем… Говорил с ним о малороссийской истории. Большая надежда, если восстановится его здоровье. Он рассказывал мне много чудес о своем курсе истории в Патриотическом институте женском в Петербурге. Из его воспитанниц нет ни одной не успевшей».
То, как Гоголь говорил об истории, произвело на Погодина немалое впечатление. Ему захотелось узнать, как преподает Гоголь. И вот к Плетневу пришло письмо с просьбой прислать тетради учениц Гоголя. Плетнев ответил Погодину: «Не думаю, чтобы тетради учениц Гоголя могли вам на что-нибудь пригодиться. Их рассказ уроков его очень приятен, потому что Гоголь останавливает внимание учениц больше на подробностях предметов, нежели на их связи и порядке. Я после вашего письма нарочно пересматривал эти тетради и уверился, что ученические записки все равны, т. е., с ошибками грамматическими, логическими и проч., и проч. Что касается до порядка в истории или какого-нибудь придуманного Гоголем облегчения, – этого ничего нет. Он тем же превосходит товарищей своих, как учитель, чем он выше стал многих, как писатель, т. е. силою воображения, которая под его пером всему сообщает чудную жизнь и увлекательное правдоподобие».
Однако Погодин повторил свою просьбу. Теперь уже не Плетневу, а самому Гоголю, вернувшемуся с Украины в Петербург.
Гоголь. Литография А. Венецианова. 1834 г.
Гоголь просьбу не выполнил. Объяснил, что девочки обезображивают записи уроков вставками из дрянных печатных книжонок, и обещал Плетневу кое-что получше – привезти или прислать свой собственный труд под названием «Земля и люди» – всеобщую географию и всеобщую историю.
Потерпев неудачу с «Владимиром 3-ей степени», Гоголь пытался заняться историей. Комедия мешала. «Примусь за Историю – передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы и – история к черту».
История не писалась. И все же упорно приходило на ум, что именно история – его истинное призвание. Он погрузился в чтение книг по истории. Они разочаровывали: много слов, мало мыслей.
Исключение составляла «История Пугачева» Пушкина. «Пушкин уже почти кончил Историю Пугачева, – писал Гоголь Погодину. – Это будет единственное у нас в этом роде сочинение. Замечательна вся жизнь Пугачева. Интересу пропасть! Совершенный роман!»
История не сухая и мертвая, а увлекательная, живая, волнующая – вот что ему нужно. И писать о близком – как Пушкин. И писать о главном – как Пушкин. И работать – как Пушкин.
Пушкин рылся в архивах, читал документы, письма. Просил очевидцев событий поделиться воспоминаниями. Задумал ехать туда, где действовал Пугачев. Пример Пушкина вдохновлял. «Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили».
Весною 1834 года в газете «Северная пчела», в самом читаемом русском журнале «Московский телеграф» и в газете «Молва» появилось объявление об издании «Истории Малороссийских казаков, сочинения Н. Гоголя (автора Вечеров на хуторе близ Диканьки)». Объявление дал сам Гоголь. Он извещал публику, что трудится над историей Малороссии и ее народа, уже много успел, но воздерживается печатать, не считая свой труд полным и подозревая о существовании многих неизвестных ему источников, которые, без сомнения, хранятся где-нибудь в частных руках. Гоголь просил «просвещенных соотечественников» присылать ему хотя бы в копиях летописи, записки, песни, повести бандуристов, деловые бумаги, относящиеся к истории Украины. «Мне же прошу адресовать в С. П. Б. или в магазин Смирдина или прямо в мою квартиру, в Малой Морской в доме Лепена, Н. В. Гоголю».
Каждое приобретение восхищало его. «Порадуйтесь находке, – хвастал он Пушкину, – я достал летопись без конца, без начала об Украине, писанную, по всем признакам, в конце XVII-го века».
Воссоздать жизнь народа, его дух, его подвиги – тут особенно помогали песни. «Моя радость, жизнь моя! песни! как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями!».
Как скупец червонцы, копил он песни. Его верные помощники – мать, сестра Маша, тетенька Екатерина Ивановна – выспрашивали стариков, совершали набеги на кованые сундуки соседей-помещиков, где на самом дне, погребенные среди других старинных бумаг, попадались тетради с песнями.
Он просил присылать и напевы этих песен, ноты. Сам не пел, но любил подтягивать. «Я песен не пою, потому что я мастер только подтягивать. А если бы запел соло, то мороз подрал бы по коже слушателей». Только Якиму да Матрене доводилось слышать, как спивал Николай Васильевич. Но они не роптали и даже вздыхали растроганно, вспоминая свою Полтавщину, деревенские гулянки и захожих бандуристов с дребезжащими голосами.
Любовь к песням сдружила Гоголя с молодым земляком, профессором Московского университета Михаилом Максимовичем.
После выхода «Вечеров» Максимович получил письмо от Сомова: «Я познакомил бы вас хоть заочно, если вы желаете того, с одним очень интересным земляком, – Пасичником Паньком Рудым, издавшим „Вечера на хуторе“, т. е. Гоголем-Яновским… У него есть много малороссийских песен, побасенок, сказок и пр., и пр., коих я еще ни от кого не слыхивал, и он не откажется поступиться песнями доброму своему земляку, которого заочно уважает. Он человек с отличными дарованиями, и знает Малороссию, как пять пальцев, в ней воспитывался».
М. Д. Максимович. Рисунок Э. Дмитриева-Мамонова. 1840-е годы.
Максимович принадлежал к тем счастливым натурам, которые отпущенные природой таланты приумножают трудом. Ему не было и тридцати, а имя его уже пользовалось известностью и среди ученых и среди литераторов. Он блестяще читал курс ботаники в Московском университете, знал и любил литературу, историю, издавал альманах «Денница», выпускал сборники народных украинских песен, писал статьи и книги. Ему очень хотелось познакомиться с Гоголем.
Узнав, что Гоголь проездом в Москве, Максимович разыскал его в номере гостиницы, и они разговорились. Оба сожалели о краткости свиданья. «Я до сих пор не перестал досадовать на судьбу, столкнувшую нас мельком на такое короткое время, – сетовал Гоголь. – Не досталось нам ни покалякать о том и о сем, ни помолчать, глядя друг на друга». Но связь не прервалась. Они переписывались, обменивались песнями. «Сделайте милость, – просил Гоголь, – дайте списать все находящиеся у вас песни… Вы не можете представить как мне помогают в истории песни».
Вскоре в письмах они перешли на «ты».
В конце 1833 года стало известно, что в Киеве открывается университет. Максимович скучал по родине. Узнав, что появилась возможность продолжать свои занятия на украинской земле, попросил перевести его в Киев. И надоумил Гоголя добиваться там кафедры.
Гоголь загорелся. «Благодарю тебя за все: за письмо, за мысли в нем… Представь, я тоже думал.
Туда, туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев! Он наш… Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но проклятый климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра».
В Киев! в Киев! Эта мысль овладела Гоголем совершенно. Ему казалось, что наконец-то осуществится мечта его юности о полезной деятельности на благо человечества. Сколько возможностей! Заниматься любимой историей, читать лекции, вместе с Максимовичем собирать народные песни, писать…
Гоголь хотел занять кафедру всеобщей истории. Чтобы показать осведомленность, решил для начала составить план лекций и представить министру просвещения Уварову. Обратиться за содействием к Жуковскому и Пушкину – они знают Уварова, они помогут.
Двадцать третьего декабря 1833 года Яким отнес на Пантелеймоновскую улицу в дом Оливье конверт с надписью: «Его высокоблагородию Александру Сергеевичу Пушкину». «Если бы вы знали, – писал Гоголь Пушкину, – как я жалел, что застал вместо вас одну записку вашу на моем столе. Минутой мне бы возвратиться раньше, и я бы увидел вас еще у себя. На другой же день я хотел непременно побывать у вас; но как будто нарочно все сговорилось идти мне наперекор: к моим гемороидальным добродетелям вздумала еще присоединиться простуда, и у меня теперь на шее целый хомут платков. По всему видно, что эта болезнь запрет меня на неделю. Я решился, однако ж, не зевать и вместо словесных представлений набросать мои мысли и план преподавания на бумагу… Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты. Я восхищаюсь заранее, когда воображу, как закипят труды мои в Киеве. Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал вам. Там кончу я историю Украины и юга России и напишу Всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор к сожалению не только на Руси, но даже и в Европе, нет. А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и проч.! Кстати, ко мне пишет Максимович, что он хочет оставить Московский университет и ехать в Киевский. Ему вреден климат. Это хорошо. Я его люблю».
Планы были грандиозные, надежды блистательные. Казалось бы, безжалостные пинки судьбы могли отучить от восторженных мечтаний, отрезвить, высушить. Но нет. В глубине души он по-прежнему оставался неисправимым мечтателем и теперь рвался в «прекрасный» Киев, как пять лет назад в «райский» Петербург. Только светлую комнатку окнами на Неву заменил в его воображении домик с садиком на горе, откуда виден кусочек Днепра.
«МОИ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ОЧЕНЬ СТРАННЫ»
Министр народного просвещения Уваров, от которого во многом зависела теперь судьба Гоголя, занял свою высокую должность не случайно.
Бенкендорф не однажды советовал царю:
– Не должно, государь, слишком торопиться с просвещением, чтобы народ по кругу своих понятий не стал вровень с монархами и не посягнул на ослабление их власти.
Николай и не торопился. Он знал, до чего довели Францию все эти философы, писатели, журналисты, и отнюдь не торопился. Гимназии, лицеи, университеты… Николай терпел их как – увы! – неизбежное зло. Профессор Никитенко писал в своем дневнике: «Теперь требуют, чтобы литература процветала, но никто бы ничего не писал ни в прозе, ни в стихах; требуют, чтобы учили как можно лучше, но чтобы учащие не размышляли, потому что учащие – что такое? Офицеры, которые сурово управляются с истиной и заставляют ее вертеться во все стороны перед своими слушателями. Теперь требуют от юношества, чтобы оно училось много и притом не механически, но чтобы не читало книг».
Вид от Невского проспекта на Садовую улицу. Литография И. Иванова по рисунку В. Садовникова. 1830-е годы.
Для осуществления столь хитрой политики, – с одной стороны, создавать видимость, а с другой, – запрещать, не допускать, удерживать в границах, – требовался соответствующий министр просвещения. И его нашли. Он подходил по всем статьям: образован, сведущ, президент Академии наук, член всевозможных ученых обществ как в России, так и вне ее: французского института, Мадридской Академии истории и так далее и тому подобное. Клад, да и только. Это и был Сергей Семенович Уваров.
Кроме ума и образованности он имел и другие нужные качества, которые вообще-то не украшали его, но давали уверенность, что с делом он справится и будет с усердием служить государю. Даже расположенные к Уварову люди признавали, что для него нет ничего святого, что ради карьеры он пойдет на все и тщеславен до такой степени, что не постыдится утверждать, будто бог, сотворяя мир, советовался с ним насчет плана. К нему-то и отправился Гоголь просить место в Киеве.
Департамент народного просвещения, где начальствовал Уваров, помещался в здании на Садовой улице близ Чернышева переулка. Место было бойкое, шумное. Крики разносчиков, зазыванья приказчиков, стук копыт, громыханье телег, суета, многолюдье… И еще кабаки с пьяным ором и драками. Гоголь подивился премудрости властей, поместивших здесь и гимназию. Говорили, что, опасаясь за нравственность юношества, гимназическое начальство не раз делало представления, прося закрыть кабаки, но получало ответ, что гимназия-то содержится на доходы от кабаков.
С. С. Уваров. Литография. 1840-е годы
Уваров принял Гоголя с отменной любезностью светского человека европейской складки.
«Как же, как же… Наслышан. И без чинов, прошу вас: не „ваше высокопревосходительство“, а просто – Сергей Семенович. Какие могут быть чины между людьми просвещенными». Заверил Гоголя, что все исполнит. «План преподавания всеобщей истории» одобрил и велел напечатать в «Журнале министерства народного просвещения».
Гоголь видел себя уже на кафедре в Киеве. Единственно, что омрачило его праздничное настроение, – тревога за Максимовича. В Киеве требовался профессор словесности, а Максимович был ботаником. Сам он после некоторых колебаний готов был сменить ботанику на словесность, но заупрямился Уваров. Киев без Максимовича терял для Гоголя всякую прелесть. И Гоголь настоятельно уговаривал друга приехать в Петербург добиваться желаемого. «Я тебя ожидаю. Квартира же у тебя готова. Садись в дилижанс и валяй! потому что зевать не надобно: как раз какой-нибудь олух влезет на твою кафедру». Максимович не зевал. Он оказался практичнее Гоголя: списался с попечителем Киевского учебного округа фон Брадке и получил согласие.
Действительный статский советник фон Брадке, лично известный государю, в недавнем прошлом полковник, награжденный за усмирение польского восстания орденом Владимира 3-ей степени, золотой шпагой и арендой в 800 рублей на двенадцать лет, имел в глазах Уварова гораздо больше веса, чем все русские поэты, вместе взятые. Против желания Брадке министр не стал, возражать: Максимович так Максимович.
А что касается Гоголя… От Максимовича пришло известие, что на кафедру всеобщей истории в Киеве уже «влез» какой-то Цых. Все зависело от Брадке.
А для Брадке Гоголь был никто. «Он, сколько я заметил, основывается на видимом авторитете и на занимаемом месте, – писал Гоголь Максимовичу. – Ты, будучи ординарным профессором московского университета, во мнении его много значишь. Я же бедный почти нуль для него; грешных сочинений моих он не читывал, имени не слыхивал, стало быть, ему нечего и беспокоиться обо мне».
Дело с Киевом явно расстраивалось, но Гоголь не сдавался. Если бы Уваров захотел повлиять на Брадке… И он ходит к Уварову, ловит на себе неприязненные насмешливые взгляды, какими встречают дежурные чиновники назойливых просителей, и все-таки ходит. «Мои обстоятельства очень странны, – пишет он Максимовичу. – Сергей Семенович сам, кажется, благоволит ко мне и очень доволен моими статьями… И при всем я не могу понять: слышу уверения, ласки – и больше ничего».
В июне 1834 года Максимович один уехал в Киев, а Гоголь все еще пребывал в Петербурге, не зная, что предпринять. Мария Ивановна звала его в Васильевку. Он написал, что не сможет оставить Петербург, боясь «потерять по службе» и не имея денег для путешествия. О своих неудачах и словом не обмолвился. Да Марии Ивановне и без того хватало. Как и следовало ожидать, кожевенная фабрика лопнула, убытки пять тысяч, новый долг на имении. Помочь Гоголь не мог – сам сидел без денег. «Я бы с радостью прислал вам сколько-нибудь, но этот год был и для меня несколько тяжел». Он добился возобновления жалованья в институте, но долгов накопилось тьма-тьмущая, а доходы от сочинений маячили где-то в будущем.
Пока что 1834 год не принес ожидаемых успехов. Но он еще не кончился.