Текст книги "Тайны Ракушечного пляжа"
Автор книги: Мари Хермансон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
~~~
Не знаю, нравилось ли моим родителям, что я столько времени проводила у Гаттманов. Они явно радовались тому, что у меня появилась подруга, поскольку в городе друзей у меня почти не было, а против Анн-Мари они ничего не имели. Но в их комментариях в адрес Оке и Карин мне иногда слышались нотки недовольства, хотя прямо ничего такого и не говорилось. Думаю, им казалось, что Гаттманы важничают. Нет, возможно, следует сказать чуть иначе. Родители просто не понимали их. Они считали Гаттманов странноватыми, и их раздражало, что многие принимали эту странность за признак светскости. Для родителей Гаттманы были некой математической задачкой, которую без конца пересчитываешь, пока не протрешь тетрадь до дырки, а результат все равно не сходится с ответом.
Когда я что-нибудь рассказывала о Гаттманах, мама поочередно произносила: «Неужели?», «А-а, ну надо же!», «Кто бы мог подумать!» или «Могу себе представить!», словно она была готова к тому, что эти Гаттманы способны вытворить, но иногда им все-таки удавалось превзойти ее ожидания.
Никакой откровенной критики я, однако, не слышала, разве что когда речь заходила о политике. Все знали, что Оке с Карин придерживаются левых взглядов, и даже Тур, отец Оке, пока еще работал, позволял себе высказывания, которые можно было истолковать как проявление симпатии к левому блоку и которые в свое время наделали шума в университетских кругах. А мой отец, как я уже упоминала, социалистов ненавидел. Главным объектом его ненависти были социал-демократы во главе с этим отвратительным Улофом Пальме. Коммунисты же, напротив, вызывали у него скорее снисходительную усмешку – их он считал совершенными безумцами. Поскольку было неясно, к какому из этих лагерей следовало относить Оке и Карин, папа пребывал в некоторой нерешительности. Какое-то лето у него на комоде несколько недель пролежала вырезка из газеты «Дагенс Нюхетер». Это была статья Карин о внешней политике социал-демократов, которую папа периодически цитировал. Он считал статью доказательством того, что Карин поддерживает Пальме, но мама утверждала, что некоторые места содержат серьезную критику, чем приводила папу в некоторое замешательство.
В любом случае он не считал, что политические взгляды родителей препятствуют нашей с Анн-Мари дружбе, и когда она приходила к нам, всегда бывал с ней нарочито любезен. Он рассказывал веселые истории и показывал карточные фокусы, что обычно делал, лишь когда у нас бывали гости, да и то только после нескольких рюмок. Он явно хотел показать себя с лучшей стороны. Анн-Мари разгадывала его довольно прозрачные фокусы и смело об этом заявляла. Папа смущался, поскольку к такому он не привык, но сохранял хорошую мину и лишь посмеивался.
О, эти летние дни с Анн-Мари! Это была настоящая сельская жизнь, с полями и лугами, на которых паслись лошади и коровы, с рыбачьими поселками, где в сараях еще хранились рыболовные снасти, а на берегу сидели рыбаки и чинили свои сети. Дачных домиков было мало. Деревенская местность в то время еще не превратилась в некое искусственное место для отдыха на природе, в огромную территорию для развлечений, с полями для гольфа, местами для прогулок и шикарно оборудованными ангарами у моря. Тогда этот мир заполняли жизнь и смерть, ночные отелы, безжалостное топление котят и опасные быки. Я помню парное молоко, которое пахло коровой, и вязкий, жирный, удушливый и вместе с тем волнующий запах крестьянских кухонь, клеенки, жидкий заварной кофе и тиканье настенных часов в полумраке пустующих комнат. Разница между городом и деревней была огромной, и можно было определить за километр, местный ты или просто приехал отдохнуть на лето. Мы с Анн-Мари любили имитировать здешний диалект с характерным звуком «и», и полагаю, местные население так же веселилось, передразнивая нас. Этому миру предстояло вскоре умереть, и он осознавал это. Но тогда он был еще жив, и мы с Анн-Мари находились в самом его центре.
По вечерам мы сидели на горе перед домом Гаттманов и смотрели, как фьорд приобретает абрикосовый цвет. Мы ждали серую цаплю. Она прилетала каждый вечер на закате. Плавно покачивая длинными, тяжелыми крыльями, цапля появлялась со стороны суши. Она пролетала над верхушками деревьев и, свесив вниз ноги, устремлялась к воде. Потом резко поворачивала, долго летела прямо над водой и приземлялась на камень неподалеку от «послеобеденного пляжа». Цапля вытягивала свою змееподобную шею и стояла совершенно неподвижно, превращаясь в серую черточку. Сгущались сумерки, и ее становилось видно все хуже и хуже. Она всегда появлялась в одно и то же время, всегда становилась на тот же камень и замирала в той же позе.
Когда цапля показывалась над лесом, мы точно знали, откуда она летит. Днем она частенько обитала в районе небольшого болотца и лакомилась лягушками. Мы с Анн-Мари тоже иногда ловили там лягушат. Они прыгали по траве в сторону воды. Издали лягушата напоминали черных жуков, но когда удавалось поймать одного из них, становилось видно, что на самом деле он коричневый и поблескивает, как бронза. Возникало ощущение, что держишь на ладони каплю ледяной воды. Мы сажали лягушат на листья кувшинок и отправляли их кататься по болоту на лодке.
Мы с Анн-Мари играли в игры, растягивавшиеся на несколько дней. Она обладала бурной фантазией, но ей нужно было, чтобы кто-нибудь ее подтолкнул. Чаще всего я придумывала, во что мы будем играть, в общих чертах обрисовывала персонажей, обстановку и действие, а Анн-Мари следила за исполнением плана, добывала реквизит и разрабатывала подробности. Она меня внимательно выслушивала и относилась ко всем моим предложениям с величайшей серьезностью. Можно сказать, что я была сценаристом, а она – режиссером и продюсером. Роли мы исполняли совместно. Я помню, один раз мы были индейцами на Амазонке, – в эту чудесную игру мы играли на Послеобеденном пляже целую неделю. Еще помню дождливый период, когда весь нижний этаж дома был превращен в ресторан, где повсюду стояли накрытые столики, и в этом вымышленном мире Карин с Оке пришлось провести несколько дней. Они покорно усаживались за импровизированные столики и ели приготовленные нами бутерброды и ватрушки с черникой. В моем доме подобное было бы немыслимо.
Карин всегда радовалась моему приходу. Она говорила, что, когда меня нет, Анн-Мари просто сидит без дела. Иногда такое случалось и при мне, если я вовремя не придумывала ничего интересного. Анн-Мари могла сколько угодно валяться на кровати, ничего не делая, – пожалуй, в подобной лености есть даже нечто привлекательное. Но стоило подкинуть ей идею, и она тут же загоралась. Выражаясь современным языком, ее можно было бы сравнить с очень мощным компьютером, который начинает работать в полную силу только после установки соответствующих программ.
У Гаттманов нам предоставлялась полная свобода действий. Разрешалось возиться с ножами и огнем и гулять где угодно. Папа с мамой, вероятно, полагали, что Карин и Оке хоть как-то присматривают за мной, пока я у них, но они ошибались. Родители Анн-Мари обычно занимались своими делами. Оке часто сидел у себя в домике среди холмов и писал. Именно летом он и писал свои романы. Зиму он чаще всего посвящал проблемным статьям, лекциям и поездкам. Карин же летом отдыхала. Когда возникало желание, она кое-что писала, но в основном читала, собирала грибы и ягоды или занималась домашним хозяйством, слушая радио.
От первых лет нашего знакомства у меня остались два особенно ярких впечатления. Одно из них связано с тем, как Эва учила меня делать кувырок назад, подстелив мне свой красный свитер. Кажется, это было в самое первое лето. Мы сидели на лужайке, неподалеку от их участка. Там были Гаттманы, я, и, кажется, с нами пошли еще друзья старших сестер, во всяком случае, мне помнится целая орава детей. Транзистор играл поп-музыку, и речь почему-то зашла о кувырках назад, и я заявила, что умею кувыркаться вперед, а назад – нет. Эва сказала:
– Да конечно умеешь. Иди, я покажу тебе, как это делается.
Я запротестовала, но она сняла красный вязаный свитер и разложила его на траве.
– Смотри. Вот свитер. Ты просто садишься на корточки, упираешься руками, потом группируешься и катишься назад. Следи за мной.
Она присела на корточки, качнулась назад и сделала на свитере кувырок. Потом настала моя очередь. Я знала, что ничего не получится, но меня все подбадривали. Я села на корточки и поставила руки ладонями кверху. Эва меня слегка подтолкнула, и я стала падать назад.
– Группируйся! – закричали остальные, я увидела небо и красный свитер и перекувырнулась назад.
Все бросились меня хвалить. Я вспоминаю это как миг великого триумфа. Я была совершенно уверена, что, не будь подо мной красного свитера Эвы, ничего бы не получилось. Я продолжала кувыркаться назад у нас на участке и всегда подкладывала свитер, полотенце или куртку, – главное, чтобы это было что-нибудь красное.
Второй чудесный случай – это когда Йенс показывал мне созвездия. По-моему, к человеку, который впервые обращает твое внимание на это удивительное сплетение природы и мифа, а также к его стремлению объяснить загадки природы и усмотреть во всем свой неповторимый рисунок, всегда возникает особое отношение. Я иногда показываю людям отдельные звезды или известные мне созвездия, и большинство по-детски восторгается тем, что мои познания простираются на такие гигантские расстояния. (Попробуйте сами. Скажите: «Ничего себе, как ярко сегодня сияет Сириус», – и люди будут смотреть на вас так, словно вы опустили кусочек этой звезды на землю.)
Это случилось в августе, и дополнительные краски ситуации придавало то, что я впервые оставалась ночевать у Анн-Мари, к тому же это был предпоследний вечер летних каникул. На следующий день мы переезжали в город. А еще в тот вечер светилось море, поэтому я сидела на лестнице, спускающейся с мостков, и, болтая ногами в темной воде, высекала из нее искры, а над головой у меня простирался черный океан вселенной, полный сверкающих звезд.
Йенс показал те созвездия, которые были видны в это время. Мне уже доводилось слышать о созвездиях и их сказочных названиях, но я по-детски ожидала увидеть реалистичные изображения лебедя или медведя, а Большую Медведицу, которую мы в Швеции называем «Колесницей мужей», я представляла себе в виде прекрасной разукрашенной золотой кареты с короной на крыше, как на карусели в парке аттракционов Лисеберг. Раньше я думала, что главное – правильно соединить взглядом определенные звезды. Примерно как в ребусах из газеты, где, соединив точки в определенной последовательности, можно из хаотически разбросанных крапинок получить какое-нибудь животное. Я часто пыталась уловить фигуры зверей, столь ловко запрятанные Богом на небосводе, но так и не справилась с этой задачей. Как пристально я ни вглядывалась, мне так и не удалось увидеть ни большую, ни малую медведицу.
И вот наконец Йенс объяснил мне, в чем дело. Там наверху нет никаких животных, да и откуда бы им взяться? Это всего лишь небесные светила, которые находятся на расстоянии многих световых лет друг от друга и никак между собой не связаны. Просто-напросто вот эти звезды вместе называют «Лебедем».
Неужели все так просто? Я хохотала и болтала ногами в теплой сверкающей воде. Я рада была узнать, что там, наверху, нет никакой хитроумной загадки, которая мне не под силу. В то же время меня несколько обескуражила внезапная утрата иллюзий по поводу скрытого порядка в природе. Всюду сплошной хаос, и приходится изобретать порядок самому. Утвердившись в таком экзистенциалистском мировоззрении, я махнула рукой на всех этих лебедей и медведей и принялась вычерчивать на небосводе свои собственные фигуры.
Чем же еще мы занимались летом в те годы? Лазали по дубам, висели на трапеции, играли в устроенном на дереве шалаше и на пиратском корабле. Мы играли в мяч и в пятнашки на лугу, прятались друг от друга по всему большому дому, играли в разные карточные игры.
Соревновались в прыжках в длину с пристани. Прямо с горы мы бежали во всю прыть до конца мостков, а потом прыгали, кто дальше. Я помню ощущение прохлады, когда разгоряченное на солнце тело погружается в зеленую темноту, и шипение поднимавшихся лимонадных пузырьков, которые приятно щекочут, пока ты лежишь на спине, болтая ногами, и ждешь, что сейчас в воду плюхнется следующий, и надеешься, что ему не удастся улететь с мостков дальше тебя.
Иногда мы вместе со старшими детьми отправлялись на лодке к Ракушечному пляжу. Немного не доходя до берега, мы вставали на якорь и шлепали с ведрами и котелками по воде к суше. Пока кто-нибудь разводил костер, остальные бродили у берега, вытаскивая грозди больших, почти черных мидий, которые только там и водились. Чтобы добраться до них, иногда приходилось опускать голову под воду, словно искателю жемчуга. Потом мы пристраивали над костром котелок, варили мидий и съедали их.
Если мидии оставались, мы ловили на них рыбу. Я помню, как трудно их было открывать, с какой силой они сжимались и то садистское наслаждение, которое испытываешь, вскрывая раковину ножом и вытаскивая оттуда оранжевое мясо. Часто в качестве наживки мы вместо мидий использовали маленькие ракушки с улитками. Они легко раскалывались, и их ровные, плотные створки было удобно насаживать на крючок. Они оставались на месте, даже когда рыба клевала, и можно было использовать ту же наживку для нескольких рыб.
Иногда мы с Анн-Мари оперировали пойманных рыб. Мы представляли, что мы – хирурги, а рыбы – это люди или иногда собаки. Мы разрезали рыб и копались в их органах, рассуждая об их ужасных болезнях. Нас поражало, как много странного находилось у рыб внутри. Иногда у них в животе оказывались маленькие рыбешки или крабики. Нам очень нравились эти анатомические изыскания, в них чувствовалось что-то липкое, плотское и запретное.
Конечно, мы ловили и крабов. Примитивное, но захватывающее занятие, которому мы с удовольствием могли предаваться часами. В отличие от рыб, крабов можно было все время видеть и прослеживать весь их путь от укрытия в зарослях фукуса до мидии на рифе. Потом требовалось определенное хладнокровие, чтобы, как только краб примется есть, схватить его именно в нужный момент, не раньше и не позже. Их мы собирали в ведро с водой и водорослями, где они ползали и скреблись клешнями. Потом мы устраивали им на берегу гонки, чтобы посмотреть, какой краб первым доберется до воды. Попав в море, они довольно скоро вновь оказывались у нас в плену. Мы уже знали нескольких крабов, которые не отличались хитростью и раз за разом попадались к нам в руки, мы даже дали им характерные имена: Одна клешня, Зеленый панцирь и разные другие.
Так протекали наши летние дни, хотя сейчас я наверняка приукрашиваю, ведь детские впечатления о лете всегда прекрасны. Те летние каникулы, когда семейство Гаттманов все еще сияло блеском меда и яблочного сока, вспоминаются мне как светлые, живительные промежутки между длинными и скучными зимами.
Последним таким летом – летом 1968 года – мы с Анн-Мари зарыли клад под соснами в одном из горных ущелий.
Там, где теперь растет молодой лес, в то время были открытые пастбища. Мы миновали эти луга, прошли через лес с молодыми дубками и подошли к горам с другой стороны. Вообще-то мы направлялись к Ракушечному пляжу, чтобы устроить пикник, но промахнулись и заблудились. Это нас не очень-то огорчило. Мы там частенько плутали, поскольку все выглядело одинаково: со всех сторон одни горы да вереск. Чтобы разобраться, где находишься, достаточно было подняться на один из холмов повыше и посмотреть, где море. А потом надо идти вдоль береговой линии, и непременно доберешься домой.
Мы никуда не торопились. Побродили наобум по горам и попали в ущелье с высокими соснами. Почва там была болотистой и влажной, но нашлось одно сухое и твердое местечко – маленькая лужайка с приятной изумрудно-зеленой травой. Кроны сосен пропускали совсем немного солнечного света. Чуть повыше на горе примостилась маленькая дикая вишня с темно-красными ягодами.
Эта лужайка резко отличалась от остальной местности с горами, вереском и рощами терзаемых ветром маленьких дубов. Такой ландшафт был совсем несвойствен для Бухуслена – словно этот кусочек мозаики выхватили в какой-то другой части света и вставили сюда между гор.
Мы долезли до вишни, набрали ягод и уселись их есть в изумрудно-зеленой траве. Нам было по одиннадцать лет.
– Ты тут раньше бывала? – спросила я.
– Нет. Мне кажется, этого места раньше не было, – ответила Анн-Мари. – Я тут проходила много раз и никогда его не видела. Оно явно появилось только сейчас.
Я согласилась, как соглашалась со всем, что говорила Анн-Мари.
Мы улеглись в траве и стали смотреть на таинственно шелестящие и усыпляющие кроны сосен.
– По-моему, нас заколдовали, – предположила Анн-Мари.
А ведь та же самая Анн-Мари рассказывала мне, что танцует в обнимку со своими стокгольмскими приятелями и в черно-белой косметичке у нее лежали тушь, тональный крем и тени для век. Она находилась на грани двух миров, в то время как я сама еще целиком и полностью принадлежала миру детства, и ее слова меня ничуть не удивили.
– Да, я тоже чувствую, – прошептала я. – Мы заколдованы.
Она коснулась моей руки, и, продолжая всматриваться в кроны шумящих сосен, мы подвинулись поближе друг к другу и крепко взялись за руки.
– Кажется, мы летим, – пробормотала Анн-Мари. – Чувствуешь?
– Да, летим, – подтвердила я.
Мы лежали в траве рука об руку и летели.
Внезапно Анн-Мари села.
– Давай зароем тут клад, – предложила она.
– Какой еще клад?
Анн-Мари открыла полиэтиленовый пакет, который мы принесли с собой, и извлекла оттуда еду: сок, груши и банку из-под чая с печеньем «Мария».
– Сейчас съедим печенье. Потом положим что-нибудь в банку и закопаем.
Мы съели печенье и груши и выпили сок. Потом Анн-Мари вытряхнула из банки крошки.
– Что бы нам туда положить? Я знаю. Вот это.
Она вытащила из челки заколку и положила ее в банку.
Я подумала о серебряной божьей коровке, которая весела на цепочке у меня на шее. Это украшение мне подарила на крещение бабушка, и я никогда его не снимала. Если мама спросит, я скажу, что потеряла его.
– Помоги расстегнуть, – прошептала я.
Анн-Мари кивнула. Я повернулась к ней спиной и подняла волосы. Когда она взялась за застежку, мне стало щекотно от ее прикосновения. Потом она протянула мне украшение, чтобы я сама положила его в банку.
– Что еще? – спросила Анн-Мари.
Больше ничего ценного у нас с собой не было.
Анн-Мари огляделась. Совсем рядом с нами в траве лежала кучка засохших заячьих какашек. Анн-Мари подняла несколько штук:
– Какие они легонькие! Прямо ничего не чувствуется. Попробуй!
Она переложила их ко мне на ладошку. Я видела эти маленькие шарики, но совсем не ощущала их веса.
– В них есть что-то таинственное, – сказала Анн-Мари. – Надо их тоже положить.
Она подставила банку, и я перекатила туда заячьи какашки. Потом Анн-Мари опустила банку на землю и быстро полезла на гору. Сорвав с дерева несколько вишен, она вернулась с полным ртом. Она уселась, поджав ноги, принялась жевать ягоды и потом проглотила их с ужасной гримасой – вишни были страшно кислые. Потом она наклонилась над банкой и со смехом выплюнула в нее три вишневые косточки.
– Теперь хватит. Давай закапывать.
Руками и пластмассовыми стаканчиками мы сумели вырыть в траве ямку. Мы запихнули туда банку, засыпали и сверху положили камень.
– Мы выкопаем ее, когда станем взрослыми, – сказала я.
– Думаешь, мы еще когда-нибудь сюда попадем? Я в это не верю, – сказала Анн-Мари.
___
~~~
Вот она уже почти у цели.
Вокруг нее с криками вьются крачки. Их ярко-красные клювы мелькают в сером предрассветном воздухе. Байдарка покрывается вязкими кляксами птичьего помета.
Смелее всего серебристые чайки. Они делают выпады, подлетают совсем близко и слегка касаются клювами ее головы. Раньше она этого боялась. Пытаясь защититься, она поднимала руку и отклонялась в сторону, теряя при этом равновесие и начиная кружить на месте. Теперь она больше не пугалась, а спокойно продолжала грести к намеченной цели.
Она мечтает о том дне, когда птицы перестанут кричать и угрожать. Они будут узнавать ее и понимать, что она не собирается вредить ни им, ни их птенцам, ей просто нужно немного пуха. Она пока еще не обладает душой крачки или чайки. Между ними стена, но, попадая в их кричащее облако, она с каждым разом чувствует все большее родство с ними.
Она подплывает к шхере в том месте, где в воду спускается более пологая скала. Она разворачивает байдарку бортом к берегу и последние метры просто качается на волнах. Подплыв, мягко и осторожно вылезает из лодки. Она в шортах и босиком, поэтому не страшно, что вода достает до середины голени. Камень у нее под ногами покрыт темно-рыжими водорослями, и на нем очень скользко. Она затаскивает байдарку на берег и в сопровождении птичьего облака отправляется в путь по обточенным водой скалам.
Она чувствует себя как в детстве. Тогда все именно так и было. Не требовалось никаких слов. Она повсюду бегала, вдыхала запахи, слушала звуки, иногда находила перо и смеялась. Остальные тоже смеялись, забирали у нее перышко и подбрасывали его в воздух. Ее мир с ней разделяли родители, и все остальные тоже жили в нем.
Но в какой-то момент ее, еще ребенка, все словно бросили на произвол судьбы. И папа, и мама, и все остальные сразу, не говоря ни слова, шагнули в какой-то другой мир и покинули ее. Они требовали, чтобы она последовала за ними, но она отказалась.
Каждый раз, когда она занималась чем-нибудь важным, они приходили и мешали ей своей болтовней. «О чем ты думаешь? Почему ты все время молчишь? Поговори с нами. Ну скажи хоть что-нибудь. Почему ты не хочешь? Ты чем-то расстроена? Ты же знаешь, что всегда можешь нам все рассказать».
В школе она робела. Никогда не разговаривала и не поднимала руки. «Ты ведь знаешь это. У тебя же все правильно написано в контрольной работе. Почему ты никогда не отвечаешь?» – спрашивали учителя.
Эти бесконечные разговоры! Ей хотелось, чтобы ее оставили в покое. Она родилась не в то время. Ох уж эта болтовня. Ей представлялось, что в старые времена почти не разговаривали. Ей хотелось жить в другом веке, в деревне, среди людей, которые занимались тяжелым трудом и разговаривали редко. Вставать на рассвете, идти на скотный двор доить коров, которые бы приветствовали ее мычанием. Браться за их розовые соски и слушать, как шепотом поет свою песню льющееся в ведро молоко и жужжат мухи. Прислушиваться к звукам падающего дождя, мягкой травы под ногами, а зимой – к скрипу снега. Слушать эхо в колодце. Ей очень нравились звуки колодца, – какое счастье, что у нее вместо крана колодец. Металлическая песнь жестяного ведра, танцующего в самой глубине.
Не особенно любила она и музыку. Музыка старалась казаться прекрасной, стремилась проникнуть ей в душу, притворяясь, что создана природой, но ее истинными творцами были люди. Музыке хотелось иметь публику, хотелось ублажать, а ей не нужно было, чтобы ее ублажали. Лишь иногда музыка доставляла ей удовольствие.
Однажды в хозяйственном магазине она услышала какую-то музыкальную пьесу. Она застыла перед полкой с рюмками и не смела пошевелиться, боясь пропустить хоть один звук. Играла дудочка, и казалось, что музыка сливается с блеском рюмок и светом. Когда эта мелодия закончилась и началась другая, она сразу ушла. Она не знала, играло ли это радио или пластинка, а спрашивать не хотелось. У них дома имелся проигрыватель, но она не верила, что сможет снова воскресить то впечатление. Волшебной была вся атмосфера, в том числе стекло и свет, и что-то внутри нее самой, а такое на пластинку не запишешь.
Ни у кого не вызывало сомнений, что после гимназии ей следовало продолжить учебу. У нее ведь были способности. Хоть она и не подавала голоса на уроках, оценки у нее всегда были высокими. Консультант по профориентации долго рассказывал ей об институтах с разными профилями. Она же лишь пожимала плечами.
Она начала изучать историю искусства в университете. Ее восхищали художники, которые выражали себя в картинах, а не в словах. Ей нравилось ходить в Художественный музей. Но само обучение не оправдало ее ожиданий. Она предполагала, что сможет держаться сама по себе. Тихо сидеть на лекциях и слушать, заниматься дома и потом письменно сдавать экзамены, примерно как в школе. Но здесь очень часто бывали занятия, на которых студентов разбивали на небольшие группы, по семь-восемь человек. Преподаватель требовал, чтобы участие в дискуссии принимали все. Ее вынуждали высказывать свое мнение. Все, кто сидел за столом, смотрели на нее в упор. Она не выдержала и бросила университет.
Устроилась уборщицей в больницу. Там можно было молчать. Вместе с ней работало несколько иммигрантов, которые не знали шведского языка и тоже молчали.
Она выполняла свою работу беззвучно и незаметно. Никто с ней не заговаривал. Каждое утро она забирала в подземном переходе больницы свою тележку, поднималась на лифте наверх и начинала обходить палаты и коридоры, словно призрак. Она скользила из отделения в отделение, выписывая восьмерки по натертым полам, залезала под кровати больных и умирающих людей, выезжала в коридор и переходила к кабинетам врачей, которые никогда не обращали на нее внимания, а спокойно продолжали что-то надиктовывать на свои магнитофоны. Все ее движения отличались плавностью и прозрачностью, как вода.
Общение с другими работниками сводилось к непродолжительному утреннему собранию, когда начальница раздавала задания, и кофепитию в отведенной им подземной комнате; кто хотел – разговаривали, остальные сидели молча. Кристина, молодой турок и югославка всегда сидели каждый в своем углу, уставившись в кружки, а остальные даже не предпринимали попыток с ними заговорить.
В общем, в больнице было по-своему хорошо. Родители просили и умоляли ее вернуться к учебе или хотя бы поискать другую работу. Но она и дальше вставала на несколько часов раньше них, преодолевала на велосипеде пятикилометровый путь до больницы и бродила там с тележкой со всякими швабрами и тряпками. Она все время сознавала, что такое существование не может продолжаться вечно, что на смену ему должно прийти что-то другое. Только не знала, что именно. Уборка была ожиданием этого другого, и следовало быть начеку и прислушиваться.
Она проработала в больнице около двух лет. Потом с ней что-то произошло.
Она перестала ходить на работу. Она никому не могла смотреть в глаза: ни товарищам по работе, ни родителям, никому вообще. Людские взгляды стали ее пугать, буквально причинять физическую боль. Как оружие, словно ножи. Встречи с людьми превратились в нестерпимую пытку. Она запиралась у себя в комнате, целыми днями лежала в постели, натянув на голову одеяло, и почти ничего не ела.
Через некоторое время стало немного полегче. Она начала выходить на улицу. Дождавшись, когда родители уйдут на работу, она ехала на велосипеде в город – сидеть в окружении людей в трамвае ей не нравилось, – где-нибудь оставляла его и бродила по самым многолюдным местам. Иногда она ехала на Центральный вокзал к приходу стокгольмского поезда. В это время там толпился народ – приехавшие пассажиры и встречающие их родственники. Она обычно вставала посредине перрона, чтобы ощутить вокруг себя толпу, чувствовала, как люди протискиваются рядом с ней, толкая ее сумками и рюкзаками, слушала их возгласы и смотрела на то, как они обнимаются. Она стояла в эпицентре этого урагана встреч и чувств, пока толпа не иссякала. Иногда она встречала поезд из Копенгагена и прислушивалась к тем, кто побывал в других странах, и размышляла о том, что Гётеборг все-таки слишком маленький город. Ей очень хотелось, чтобы ее поглотили толпы Парижа, Лондона, Нью-Йорка и Токио.
Как-то субботним утром, зная, что в городе будет много народу, она отправилась туда на велосипеде и стала бродить в толпе. Ей попался на глаза только что открывшийся магазинчик с товарами из разных экзотических стран. Ее заинтересовали выставленные в витрине вещицы, и она зашла в магазин, который оказался таким маленьким, что в нем едва умещались уже стоявшие там пять-шесть покупателей. Там были большие металлические серьги, кожаные браслеты, африканские ткани и корзинки, рубашки и платья с блестками, благовония и плакаты с индийскими богами, раскрашенные фосфоресцирующими красками. На стенке висел целый ряд масок различных животных.
Она сняла одну из них и примерила ее перед зеркалом. Это была маска лисы. Встретившись с собственным взглядом в раскосых лисьих щелочках, она испытала такой прилив счастья, что у нее перехватило дыханье. Она обернулась и стала разглядывать остальных покупателей и молоденького продавца. Она почувствовала себя совершенно иначе. Ее страх полностью исчез.
Не снимая маски, она подошла к молоденькому продавцу и сказала, что хочет ее купить. Он потянулся за пакетом, но она просто положила деньги на прилавок и ушла. Она долго бродила по городу. Потом, не снимая маски, поехала на велосипеде домой.
Теперь, собираясь на улицу, она каждый раз надевала лисью маску. Велосипед она больше не брала, а ездила на трамвае. Места рядом с ней никто не занимал, но ее это не волновало. Она садилась на скамейки в парках, заходила в кафе, и никто даже не пытался перекинуться с ней парой слов. Она могла ходить куда угодно и когда угодно, и ей больше не надо было выискивать людные места или успевать к определенному времени. Ее никто нигде не тревожил. Это была восхитительная свобода.
Она купила еще две маски. Орла и тигра. Все они были хищниками, пугавшими людей, но она видела между ними огромную разницу. Маски висели у нее над кроватью и что-то ей нашептывали, уставившись на нее своими пустыми глазницами. Они манили, дразнили и злили ее. Они не унимались, пока она не снимала со стены одну из них и не надевала на лицо. Тогда в нее переселялась душа лисицы, орла или тигра.
Родители пытались заставить ее прекратить ходить в масках по улице. Однажды, пока она гуляла в маске орла, родители сняли со стены лисицу с тигром и выкинули. Вернувшись домой, она обнаружила, что масок нет. Тогда она стала все время ходить в маске орла и категорически отказывалась ее снимать. Только ночью, заперев дверь, она перед сном вешала ее на стенку.
Из-за того, что она носила маску постоянно, у нее образовались ссадины. Тогда она покрыла края маски пенорезиной, которой заделывают окна. Не помогло. Натертые места болели и гноились. От необходимости все время смотреть прямо перед собой в глазах сделалось раздражение, и по вечерам они болели.