Текст книги "Тайны Ракушечного пляжа"
Автор книги: Мари Хермансон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Вечером в специально снятом зале состоялся банкет. За столом восседали и Мини-Стенмарк, и Мини-Юсси, и вся остальная компания. Предполагалось, что когда нас предоставят самим себе, мы сможем расслабиться, но журналисты не могли усидеть на месте. Они заглядывали в дверь, махали нам руками и улыбались. Им, вероятно, хотелось поймать момент, когда начнется блистательная застольная беседа гениев. Но никто не сказал ни слова. Это был самый молчаливый ужин, на каком мне доводилось присутствовать. Политически активная девушка периодически посматривала в сторону журналистов, но, поняв, что никто не собирается фиксировать ее мудрые изречения, решила, что открывать рот не имеет смысла. Феминистка, похоже, растратила весь порох и выглядела очень усталой. Мы ели, тщательно пережевывали пищу, приборы позвякивали о тарелки. Помнится, вся затея с ужином потерпела полное фиаско.
– Теперь ты просто обязан сказать, что это были за люди, – сказала я.
– В смысле, имена? Господи, я не помню.
– Но ведь кто-нибудь из них стал знаменитым?
– Нет. Никто из этих пятнадцати человек не прославился. Во всяком случае настолько, чтобы его имя стало известно общественности. Я никого из них не видел ни в прессе, ни по телевизору. И это совершенно естественно. Определить человека в элиту завтрашнего дня! Этого хватит, чтобы потопить его окончательно. Когда я увидел наш групповой снимок во весь разворот, мне стало дурно. А перед ним была еще и моя фотография: серьезный молодой поэт с меланхоличным взглядом из-под непокорной светлой челки. А в подписи упоминались имена мамы и папы. И даже дедушки.
Рассказывая, он долил нам вина. По столу заходили красные тени. За окном стояла кромешная тьма, без малейших проблесков света.
– От этой статьи мне чуть плохо не стало, – продолжал Йенс. – Я тогда уже второй семестр учился в Институте журналистики и как раз шлифовал следующий сборник стихов, но твердо решил поставить на этом крест. Навсегда. Я бросил институт прямо посреди семестра. Начал работать на почте и, скопив немного денег, на несколько лет отправился путешествовать. Марокко, Индия, Австралия, ну, как обычно.
Однажды на пути домой мне пришлось целые сутки просидеть в аэропорту Сингапура в ожидании самолета. Ничего страшного, аэропорт был почти как целый город, и там можно было прожить всю жизнь. Я бродил по разным этажам. Повсюду висели огромные плакаты с рекламой какой-то японской машины, и я провел с ними целые сутки. И тогда я задумался о том, сколько народу видит эти плакаты, о сотнях тысяч людей, которые проходят мимо и смотрят на это японское название. Я лежал на скамейке, подложив под голову рюкзак, смотрел на толпу и плакаты и размышлял, каково это – влиять на умы сотен тысяч, миллионов людей. А не на те две сотни, которые прочли мои стихи. Какая власть! Я решил, что, вернувшись домой, стану работать в рекламном бизнесе. Этим я с тех пор и занимаюсь. Двенадцать лет проработал в рекламном бюро, а потом открыл свое дело.
– И это оказалось так же интересно, как ты предполагал? – спросила я.
Он наклонился вперед. Глаза за стеклами круглых очков заблестели.
– Даже лучше. Знаешь, реклама – это как… запретный плод! Грязь. Коммерция. Возможность оказывать влияние, оставаясь невидимым, – это как раз для меня. Мои родители были знаменитыми, но меня это совершенно не привлекало. Мне нравится спокойно ходить по городу, видеть большие плакаты со своими идеями и осознавать, что все смотрят на них, а на меня при этом не смотрит никто.
Кроме того, я делаю кое-что еще, – продолжал он. – Пишу для телевидения. Сочиняю скетчи для ревю. Мыльные оперы. Обучающие программы для предприятий. Все, что угодно. Даже написал текст песни для фестиваля шлягеров.
Теперь подобный род деятельности считается вполне нормальным. Я перестал быть плохим мальчиком. Но в каком-то смысле это лишило мою работу определенной прелести. На днях у меня брала интервью девушка из университета, которая пишет работу о роли полов в мыльных операх. Я предполагал, что она будет смотреть на меня сверху вниз, но ошибся. Она спрашивала меня о том, какие методы я использую в работе, какие провожу исследования и как создаю характеры. И слушала внимательно и серьезно. Девушка явно испытывала ко мне уважение и чуть ли не почтение. Как к старому мастеру какого-то привилегированного цеха. И в чем-то она была абсолютно права. Но тем не менее меня это почему-то злило. В последнее время мне все больше и больше хочется писать нечто совершенно иное. Поэтому я взял ноутбук и отправился на дачу. Жена отвезла меня сюда вместе с запасом еды и пообещала забрать в понедельник. Она сама сейчас ходит на курсы в Копенгагене.
– Так вот почему я не увидела твоей машины.
– Ага, я тут пребываю в полной изоляции, – ответил Йенс со смехом. – Или, вернее, пребывал, – добавил он.
– Я помешала.
– Нет.
Он быстро протянул через стол руку и ненадолго накрыл ею мою.
– Приятно, когда есть с кем поговорить. Я чуть было не начал сходить с ума. То есть я решил, что на самом деле сошел с ума, когда вернулся домой с прогулки и обнаружил, что дверь не заперта. А когда лестница заскрипела и из темноты появилась ты, я чуть не умер от страха.
– Я тебя прекрасно понимаю, – сказала я. – Мне ужасно стыдно. Сама не знаю, почему приехала сюда и вошла в дом. Я была здесь недавно вместе с сыновьями. Мне хотелось показать им эти места. Дачу, где я жила в детстве, пляж, где я купалась. Дом, где жила моя подруга. Ну понимаешь? Мальчикам это, похоже, было не слишком интересно. Как и большинству детей, они просто и представить не в силах, что их родители тоже когда-то были маленькими. Они об этом, естественно, знают, но представить себе и до конца поверить в это все же не могут.
– Да, знаю, – сказал Йенс. – Мама часто рассказывала о своем детстве. А когда я пытался представить ее ребенком, я представлял голову взрослой мамы на туловище маленькой девочки. С маленьким туловищем все было ясно, а вот вообразить другое лицоя просто не мог.
– Для начала надо повзрослеть самому, – сказала я. – Испытать огромные изменения, происходящие с твоим телом и личностью, и только потом начинаешь понимать, что другие тоже меняются. А все, что я рассказывала мальчикам, было для них полной абстракцией. «На этом пляже я сидела и копалась в песке. Тот черный камень был замком, и я рыла вокруг него ров», – и так далее. Думаю, им это доставляло столько же радости, сколько осмотр рунических камней и захоронений викингов. Меня тоже совершенно не интересовало, что было до моего рождения. Это казалось каким-то нереальным. Так что я предвидела их реакцию. Поэтому у нас была запланирована еще и рыбалка. Мы взяли с собой спиннинг Юнатана. Увидев собственную дачу, я ее не узнала. Она так изменилась. Там все перестроили. Участок разбили на куски. На них появилось несколько новых домиков. Но, подойдя к вашему дому, я расчувствовалась. Словно он и был истинным домом моего детства. Ты знаешь, что я всегда мечтала быть членом вашей семьи?
Его темные брови удивленно взметнулись.
– Почему?
– Не знаю. Не из-за того, что вы были знамениты, ничего подобного. Просто у вас было прошлое. Наследие.
– Так ведь и у вас тоже. Наследие есть у всех семей. Хоть и разное.
– Но я никогда не чувствовала родства с наследием моих родителей. Все казалось мне чужим. А когда я попала к вам, то сразу ощутила: это мое. Одно время я мечтала найти документ, доказывающий, что мы с Анн-Мари близнецы. Как будто Карин и Оке сразу после рождения отдали меня приемным родителям.
– Как тебе такое могло прийти в голову?
Йенс поставил рюмку и принялся пристально меня разглядывать.
– У детей часто рождаются подобные фантазии. Разве это не нормально? Сомневаться, что ты действительно ребенок своих родителей? Это просто своеобразный процесс освобождения. Моя мечта была приятной и в то же время приносила известную боль. Ведь если они действительно отдали меня, то почему? И почему оставили себе Анн-Мари, а не меня? Напрашивался лишь один ответ: я им не подходила. Они оставили Анн-Мари, поскольку она была симпатичнее, веселее и лучше.
– Ульрика, скажи на милость, откуда ты такое взяла?
– Откуда все обычно берется? Естественно, изнутри. Ну, просто у меня было такое чувство. Я ощущала сильнейшее родство со всеми вами. Ваш интерес к культуре и общественной жизни. Ваше умение спорить и беседовать. Связывать воедино большое и малое, видеть логику существования. У меня дома ничего подобного не было. Мы так никогда между собой не разговаривали. У вас я обрела нечто очень важное. А потом все внезапно оборвалось. Вы исчезли из моей жизни. Пара открыток от Анн-Мари. Затем полная тишина.
Я говорила быстро, оживленно и сбивчиво.
– Думаю, с тех пор, сама того не осознавая, я все время искала вас. Ты знаешь, что я обставила свою гостиную, буквально скопировав ее с вашего дома? Мне это даже в голову не приходило, пока я не заглянула в окно, приехав сюда с сыновьями.
– Возможно, тебя это позабавит, – признался Йенс, разлив остатки вина, – но мне иногда хотелось поменяться местами с тобой. Когда я видел твоего отца, я думал, что он – самый обычный отец, которого можно, не стыдясь, посылать на родительские собрания. В нашей семье было много хорошего, ты совершенно права, и я очень благодарен за свои детские годы. Но, ради собственных детей, я твердо пообещал себе никогда не становиться знаменитостью. Быть сыном знаменитых родителей так противно. Все время казалось, что остальные знают о тебе больше, чем ты сам.
В старших классах у меня был учитель истории, который знал о папе с мамой все. Он прочел каждую книгу, каждую газетную статью, видел все телевизионные дискуссии с их участием. Естественно, он знал, что они симпатизируют левым, и то ли поэтому, то ли по какой-то другой причине, он их явно ненавидел. Например, когда мы изучали историю России, он, рассказывая о миллионных жертвах сталинского террора, мог как бы ненароком бросить мне: «Йенс, папа тебе об этом говорил?» Или намекал на какую-нибудь публичную дискуссию с участием отца, обращаясь ко мне так, словно я был в курсе дела, а я, естественно, ничего не знал. Папа с мамой никогда не разговаривали с нами о политике. Мне становилось стыдно. Я стыдился того, что не знаю, чем занимаются мои родители, того, что это явно было чем-то возмутительным, и того, что не могу за них вступиться.
А еще раньше в прессе горячо обсуждался какой-то фильм с сексуальными сценами, и папа, естественно, не мог не поучаствовать в этих дебатах. В своей статье он написал какую-то вызывающую фразу, употребив одно крепкое словечко и прекрасно сознавая, какую это вызовет реакцию. Он спровоцировал множество других любителей подискутировать, дебаты стали приобретать все больший размах, и то слово цитировалось повсюду. Это стало достоянием каждого школьника. В смысле, не содержание дебатов, а папино словечко. Девчонки говорили, что мой отец похабник. Как я мечтал, чтобы у меня был самый обычный папа, с самой обычной профессией. Чтобы я мог рассказывать остальным, чем он занимается на работе, а не слушать об этом от них. Ты меня понимаешь?
– Да, – ответила я. – Понимаю.
– А чем ты занималась потом? После того последнего лета? – поинтересовался Йенс.
– Училась в гимназии. Возможно, мне даже пошло на пользу то, что из моей жизни исчезла Анн-Мари. Раньше я тосковала по ней и с трудом переносила школу. А тут мне пришлось завести друзей в классе. В университете я тоже прослушала множество разных курсов. В конце концов, нашла, чем бы мне хотелось заниматься. Я написала докторскую диссертацию по этнологии о легендах, связанных с горными пленниками. Теперь продолжаю заниматься той же темой. Я ее немного расширила и сравниваю горные легенды с рассказами людей, которых якобы похищали инопланетяне. Мечтаю поехать в США, поскольку там зафиксировано множество таких случаев. Но с этим придется подождать, пока мальчики подрастут.
– Я не уверен, что понимаю, о каких горных пленниках идет речь, – признался Йенс.
И я стала рассказывать. Поскольку он вроде заинтересовался, я рассказала еще и несколько легенд. О царапинах на подоконнике. О заколдованном рудокопе. Если меня не остановить, я могу продолжать бесконечно. А Йенс не останавливал. Он сидел напротив в мерцающем свете и слушал. Когда последняя свеча догорела и его лицо скрылось во мраке, я умолкла. Было уже далеко за полночь.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи. Йенс ушел обратно в бывшую спальню Карин и Оке, в которой он поселился, а я поднялась по скрипучей лестнице на холодный чердак и снова улеглась в постель Анн-Мари. Я включила электрический вентилятор, который выдал мне Йенс, и он сразу начал обдувать комнату теплым воздухом. Я долго лежала, прислушиваясь к его шуму, а потом уснула.
Есть одна история о горном пленнике, которую я не стала рассказывать Йенсу. Он ее и так знает. И я уверена, что все это время он только о ней и думал.
~~~
Проснулась я в мире тишины и солнца. Ракушки «музыки ветра» слабо поблескивали перламутром на фоне окна. Спала я очень долго.
Я оделась и спустилась вниз. Неравномерное постукивание доносилось и сегодня, но теперь этот звук вызвал у меня лишь улыбку. Как я могла не узнать этот ритм? Ведь впервые я услышала его именно здесь. Стук пишущей машинки Карин на веранде. Быстрый, медленный, уверенный и нерешительный. Ритм ищущего, размышляющего человека. Ритм, ставший неотъемлемой частью моей собственной жизни.
– Бери на кухне, что захочешь. Я уже позавтракал, – прокричал Йенс.
На кухне не осталось никаких следов, подтверждающих, что он завтракал. Ни крошки, ни чайной ложечки. Сушилка для посуды была пуста, сухая раковина сверкала чистотой. Не удивительно, что, бродя по дому накануне, я решила, что он необитаем.
Я отрезала кусок от испеченного Йенсом хлеба и стала варить кофе.
На подоконнике все же лежала какая-то сложенная бумага. Я развернула ее. Это оказалась газетная вырезка. Заголовок гласил: «Найдена женщина, умершая двадцать четыре года назад», а чуть пониже – фотография валуна на Ракушечном пляже, снятого со стороны моря. Пока вода для кофе нагревалась, я стала читать статью. Там говорилось, что несколько ребят, «играя, сделали эту страшную находку». Вероятно, статья была вырезана из местной газеты. В гётеборгских выпусках я этой новости не видела. Вот бы раздобыть такую газету – Макс с Юнатаном бы очень обрадовались. Они сильно расстроились, когда рассказали о сделанном открытии в школе, а им никто не поверил, ни учителя, ни одноклассники.
Накануне вечером я чуть было не поведала об этом происшествии Йенсу, но в последний момент остановилась. Женщина пропала в том же году, что и Майя. Неизвестно, хочет ли Йенс, чтобы ему напоминали об ее исчезновении. О тех кошмарных, жарких неделях. О чувстве отчужденности, возникшем, когда девочка вернулась. И вот теперь обнаруживают скелет на том же месте, где нашли и ее, – нет, говорить об этом явно не стоило. Но оказывается, Йенс прочел статью и, возможно, подумал о том же, что и я, раз уж он ее сохранил. Я сложила вырезку и положила обратно на подоконник.
Поев, я долила еще кофе и прямо с чашкой отправилась в гостиную. Утреннее солнце нарисовало на дощатом полу желтые прямоугольники. Я посмотрела на фьорд. Погода была по-прежнему прекрасной.
Я пошла в спальню, где работал Йенс. Опершись о косяк, я пила кофе и разглядывала его сзади, а он продолжал писать. Теперь на нем была клетчатая рубашка. Он опустил штору, чтобы яркое солнце не забивало свет экрана. Желтоватое вощеное полотно шторы, сквозь которое слабо просвечивало солнце, напомнило мне о скорбных неделях Майиного отсутствия. Я посмотрела на монитор, но со своего места не смогла разобрать ни слова.
– Какой ты трудолюбивый, – сказала я.
– Да. Но сейчас я, пожалуй, прервусь.
Йенс выключил компьютер и повернулся ко мне. Он снял очки, потер глаза и снова надел очки.
– Мне надо размяться. Не хочешь пройтись?
– Думаю, мне пора ехать домой, – ответила я.
– Неужели у тебя настолько срочные дела? Такая отличная погода. Как раз то, что надо для долгой, приятной прогулки.
Я заколебалась и посмотрела на него поверх края чашки. Мне вновь захотелось подойти и сдуть с его волос матовую пыль.
– Я бы хотел тебе за это время кое-что рассказать, – добавил он.
– О'кей.
На улице было хорошо, почти тепло. Мы шли в шерстяных свитерах, но без курток. Довольно скоро мы свернули с большой дороги на узкую тропинку. Между коричнево-розовыми кочками с увядшим вереском пауки сплели тысячи таких плотных сеточек, что казалось, будто ночью с неба спустилась одна огромная сеть, окутавшая всю местность. Всюду от легкого ветерка трепетали покрытые росой нити.
– Я все думаю о той твоей мечте, – сказал он, – чтобы оказалось, будто Оке и Карин отдали тебя в другую семью. Ты что, тут о чем-нибудь подобном слышала?
– Нет, – усмехнувшись, ответила я. – Не понимаю, почему ты так за это уцепился. Обычная фантазия подростка. Это не противоречит нормальному развитию. Ты что, не в курсе?
– Я расскажу, почему я спрашиваю. Примерно через год после папиной смерти со мной связалась Мона, его бывшая подруга. Она сказала, что у нее осталась рукопись, рассказ Оке о собственной жизни. Мона не знала, что с ней делать, и спросила, не нужна ли она мне. Я попросил ее переслать рукопись и получил по почте целый ящик бумаг. Оке явно намеревался вновь вернуться к творчеству. В ящике были наброски и разные записи, но очень отрывочные. Все это было совершенно непохоже на то, что он писал раньше. Гораздо более личное, как бы для внутреннего пользования. Стиль тоже совсем другой. Робкий и неуверенный. Мне очень любопытно, что бы из этого получилось, если бы он так не пил.
– Он что, писал роман? – поинтересовалась я.
– Трудно сказать. Там все бессистемно. Просто короткие записи на отдельных листках. Расплывчатые формулировки. Часть текстов напоминает стихи. Остальное ближе к прозе. Но все вертится вокруг одной и той же темы: ребенок, от которого отказались.
– Что еще за ребенок?
– Это меня как раз и интересует. Сначала мне казалось, что он думал о Майе. Ведь опека над ней досталась маме, которая отдавала все свои силы и время на то, чтобы обеспечить ей нормальную жизнь, а папа полностью потерял с ней контакт. Но там говорилось не о Майе. Я разложил все листки по полу, как будто из них можно было собрать мозаику. И мне стало ясно, что речь идет о ребенке с белой кожей. Там вообще очень много белого: белая кожа, белые халаты, белые стены, белый снег, белый пух.
Эти тексты пронизаны скорбью. Я почувствовал, что папа написал о том, о чем раньше никогда не рассказывал. О чем невозможно было говорить его обычным, прямолинейным языком. Все эти листочки, незаконченные предложения и перечеркивания свидетельствуют о том, что он искал новый способ выражения мысли.
Я позвонил Моне, но она не имела ни малейшего представления, о чем там идет речь. Папа никогда ей ничего не показывал, да и она не проявляла особого интереса. И он ни разу не говорил ей ни о каком ребенке.
Тогда я поехал к маме. Она в то время опять жила в Стокгольме, между Варбергом и переездом на Готланд. Но виделись мы редко. Она общалась только с друзьями из католического прихода. У нее была однокомнатная квартира, почти без мебели, только распятие на стене. Мы сидели на ее крохотной кухне и пили шиповниковый чай. Я рассказал ей о папиных листках и спросил, известно ли ей что-нибудь об отданном ребенке. И она сказала: «Да, конечно. Он имеет в виду Лену». Я спросил, кто такая Лена, и она ответила, словно говоря о чем-то обыденном: «Твоя сестра».
– Сестра? – переспросила я.
– Именно так она и сказала. Я знал, что она со странностями, замкнутая, задумчивая, религиозная и тому подобное, но в тот момент я решил, что все приобрело более серьезный оборот. Я подумал, что она сошла с ума. Но тут она мне все рассказала. Спокойно и отстраненно, словно речь шла не о ней самой, а о ком-то другом.
Йенс сделал паузу, остановился и стянул свитер. На солнце было жарко. Он набросил свитер на плечи и завязал спереди рукава. Я с нетерпением ждала продолжения.
– Я знал, что они с отцом встретились в совсем юном возрасте и поженились тоже очень молодыми. Маме было всего семнадцать, и им пришлось запрашивать разрешение на брак у короля.
– Потому что она ждала ребенка? – спросила я.
– Такая мысль напрашивалась. Но ведь Эва родилась только через несколько лет, и я раньше думал, что первая беременность закончилась выкидышем или что просто тревога оказалась ложной.
Но выкидыша не было. Родилась девочка. У нее были какие-то серьезные проблемы со здоровьем. Мама не могла точно сказать, какие именно. Но, по мнению врача, она никогда не смогла бы вести нормальную жизнь. Маме ее даже не показали. Я спросил почему. Мама ответила: «То ли потому, что она была страшно уродлива, и им хотелось уберечь меня от шока. То ли потому, что она была такой хорошенькой, что я просто не смогла бы потом от нее отказаться».
Но врач твердо решил, что от ребенка следует отказаться. Мама не соглашалась. Врач долго беседовал с ней. С отцом он тоже поговорил и сумел его убедить. Потом он поговорил с папиными и мамиными родителями. И все они в свою очередь старались переубедить маму. Она так молода, сама-то еще почти ребенок. Она просто загубит свою жизнь. А у нее ведь так много разных талантов. И ей все равно не под силу обеспечить девочке необходимый уход. Существуют учреждения, специально предназначенные для таких детей. Аргументы сыпались на маму градом. Она лежала в одноместной палате. Каждый четвертый час туда привозили аппарат, отсасывавший у нее молоко. Несколько раз в день приходил кто-нибудь из родственников, врачей и специалистов и объяснял ей, что так будет лучше для нее, для ребенка и отца. А она все время говорила «нет». Под конец папе удалось ее уговорить. У него была с собой бумага, и мама ее подписала. Иначе бы он ее бросил. Он этого не говорил, но она это чувствовала. Они поженились только недавно, но отец не остался бы с ней, если бы она не отказалась от ребенка. Мама была в этом убеждена.
Когда она подписала, он поцеловал ее и чуть ли не бегом бросился из палаты, унося бумагу с собой. Тогда у мамы случилось нечто вроде нервного срыва. Она стала кричать, плакать и рвать в клочья простыни и наволочки. Потом она разорвала шов на подушке и начала трясти ее так, что по всей комнате полетел пух. Когда папа вернулся вместе с медсестрой, мама стояла на кровати и трясла подушку. Все вокруг было покрыто пухом. Словно в комнате прошел снег. Вероятно, именно к этой сцене папа и возвращался раз за разом, пытаясь написать стихи.
– Значит, девочку отдали? – спросила я.
– Да, ее определили в специализированный детский дом. Папа с мамой никогда ее не навещали. Ни разу. Это им тоже посоветовал врач: «не сбивать ее с толку» своими посещениями. В детском доме ее назвали Леной, и, подписав еще одну бумагу, папа с мамой дали согласие на это имя. Когда Лене было пять лет, она умерла от гриппа. У нее был очень слабый иммунитет. К тому времени мама уже ждала Эву.
Пока мама рассказывала, у меня возникло ощущение, что ей удалось закрыть для себя эту тему. И я понял, что все годы она только этим и занималась. Ее постоянные размышления, паломничество и посещение монастырей были искуплением грехов – расплатой за ту подпись. И теперь она явно обрела прощение. Или стала смотреть на это по-другому. Рассказывая о том, как папа сидел с роковой бумагой в руках, она даже слегка посмеивалась. И чуть ли не с нежностью говорила о слабости и страхе, отражавшихся у него на лице. Казалось, она достигла конца долгого пути. Того пути, на который отец только ступил, начав писать свои робкие заметки. Но дальше этого он так и не продвинулся.
– А когда начала этот путь Карин? – спросила я. – Когда они удочерили Майю?
– Не знаю, насколько тогда это было осознанно.
Передо мной возникла фотография из газеты: Майя с привязанным рожком, детская кроватка, мухи.
– Но когда они в палате детского дома в Бангалуре смотрели на лежащую в кроватке девочку, они же наверняка думали о другой девочке, в другом детском доме? – спросила я.
– Может быть. Хотя наверняка у них возникала и масса других мыслей. Они ведь поехали туда как журналисты. Собирать материал и писать репортажи. Мне кажется, они в тот момент полностью абстрагировались от собственной жизни. Рождение Лены было уже очень далеко. У них с тех пор появилось четверо детей, а сами они стали авторитетными и безупречными профессионалами. Нет, о Лене они тогда, скорее всего, не думали. У них была более глобальная задача. Они острым, критическим взглядом всматривались в мир и в людей, а не в самих себя.
Мы шли по узкой тропинке, на месте которой прежде пролегала дорога. Раньше тут ездили машины, трактора и телеги с сеном. Теперь же поблизости проложили хорошую новую дорогу, а старая заросла и превратилась в тропинку. Идти рядом мы уже не могли. Я пошла впереди, а Йенс следом за мной. Я смотрела под ноги и все время видела перед собой старую, уже не существующую дорогу: серо-белые разъезженные колеи из плотно спрессованного ракушечного песка и полоску травы с подорожником между ними.
– Мне приходят на ум истории о подменах, – сказала я. – Когда тролли похищают у матери ребенка, а в колыбель подкладывают своего. В большинстве таких историй мать делает с тролленком нечто ужасное – прижигает его угольными щипцами или еще как-то мучает, – и тогда, чтобы защитить свое дитя, является мама-тролль и возвращает женщине ее настоящего ребенка. Можно лишь представить себе, какие реальные трагедии скрываются за подобными рассказами. Дети, которые казались при рождении нормальными, проявляли потом явные признаки неполноценности. Сельма Лагерлёф описала гуманный вариант такой истории. В ее рассказе мать старалась по-доброму относиться к злому подкидышу, и когда ее усилия наконец были вознаграждены и ей вернули родного ребенка, стало ясно, что его жизнь все это время зависела от поведения матери. Когда она не выдерживала и поддавала тролленку, далеко в горах мама-тролль лупила ее сынишку, а когда она обходилась с тролленком ласково, троллиха была ласкова с ее малышом.
– Да, когда-то давным-давно я это читал, – сказал Йенс. – Сильный рассказ.
– Мне кажется, удочерение Майи можно рассматривать как такой миф о подмене.
– Ты полагаешь, что, заботясь о Майе, мама старалась воздать любовь Лене, оказавшейся в детском доме? Думаешь, она пыталась изменить прошлое?
– Да. Естественно, это невозможно, но ведь человек все время пытается сделать нечто подобное. Разве мы не стараемся всю взрослую жизнь воссоздавать события детства и юности? Повторять их, улучшать, приукрашивать и шлифовать до тех пор, пока они не начнут отвечать нашим представлениям о морали, счастье и эстетике. Сами мы, конечно, этого не осознаем. Я, например, совершенно не осознавала, что обставляю свою гостиную по образцу комнаты у вас на даче.
– Но, – сказал Йенс, – если ты права и мама, даря любовь другому брошенному ребенку, хотела переделать жизнь Лены, каким же кошмаром для нее было то, что Майя не принимала ее любовь. Она ведь отвергала маму. Ей не хотелось, чтобы ее обнимали и гладили. Мама, вероятно, воспринимала это как своего рода кару.
– А каково ей было, когда у нее пропал и этот ребенок, – добавила я.
Йенс немного помолчал. Я слышала лишь его шаги за спиной. Потом он продолжил:
– Я ведь говорил с мамой об этом в тот раз, когда мы пили шиповниковый чай у нее на кухне. Мы тогда впервые разговаривали об исчезновении Майи. Раньше мы этой темы никогда не касались. Поднимать ее казалось бессмысленным, ведь все было настолько необъяснимо. Одни вопросы и никаких ответов. Но в тот раз мама заговорила об этом сама. Она сказала, что теперь знает, где Майя провела те недели. Я, естественно, очень удивился и спросил: «И где же?» Она все время говорила так разумно и здраво, что я оказался не готов к ее ответу. Она спокойно улыбнулась мне и сказала: «Разве ты сам не догадываешься? Конечно, у Лены».
Я весь похолодел, поскольку сразу понял, что мама все-таки сошла с ума. Я собрался с духом и насколько мог спокойно спросил: «Почему ты так думаешь?» И она ответила: «Из-за пуха у нее в волосах. Помнишь, малюсенькая белая пушинка. Это был привет от Лены». При этом она казалась такой умиротворенной и счастливой, что мне не захотелось ей возражать.
– Должно быть, в ее воспоминаниях о тех днях только тот пух из подушки ассоциировался с чем-то позитивным, – заметила я. – Тот дикий, бунтарский снегопад был ее отчаянным протестом, ее отказом, который она сохранила у себя в душе.
Мы шли по тропинке, и я видела обе дороги, реальную и несуществующую, словно два изображения одновременно. Они то и дело расходились. Маленькая тропинка избирала путь покороче, который был не под силу старой дороге, а иногда ей приходилось идти в обход, огибая появившиеся только недавно кусты.
Я заметила, что они неустанно теснят нас влево. Тропинка не выдерживала давления со стороны леса. Постепенно растительность совсем столкнула ее со старой дороги. Я уловила этот момент. Оцарапавшись о торчащую ветку ежевики, я сделала шаг влево. В следующий раз, когда показались ветки ежевики, я отшагнула заблаговременно. Дальше я уже так и пошла по траве, слева от тропинки.
– Там, наверху, болото, где мы ловили лягушат. Помнишь? – спросил Йенс.
Мы открыли калитку и зашли на пастбище. Хотя бы оно еще не целиком заросло. Тут явно паслись лошади, поскольку мы периодически натыкались на лошадиный навоз. Открытый осенний ландшафт, желтеющая трава, низкие каменные заграждения и пылающие кусты шиповника напомнили мне Англию. Если бы не серые горы вокруг, в любой момент можно было бы ждать появления охотников на лошадях.
– Мне не дает покоя еще одно происшествие, – продолжал Йенс. Теперь он шел рядом со мной, и во время рассказа я могла за ним наблюдать. – Дело было весной 1973 года, то есть через год после исчезновения Майи. Папа всю зиму прожил в Гётеборге. Они с мамой тогда еще не развелись. Мы точно не знали, как все сложится в дальнейшем. Вернется ли он к нам с мамой и Майей или останется в Гётеборге. Как бы там ни было, мы поехали с ним повидаться. Наш приезд был его идеей. Принимать нас дома он не хотел – мы, собственно, даже не знали, где он живет, он нам этого не сообщал, – а предложил пойти вместе поесть. Он собирался угостить нас ужином в китайском ресторане. Мы не виделись с отцом с тех пор, как он осенью уехал от нас, только разговаривали по телефону.