Текст книги "Не уходи"
Автор книги: Маргарет Мадзантини
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Она вышла из кухни, закрылась в ванной; слышно было, как зашуршала вода в душе. Я взбил подушки, что лежали вокруг меня на диване. Вкусный запах свежей помидорной подливки распространился по комнате, голод у меня взыграл по-настоящему. Я взглянул на плакат с шимпанзе, держащим в лапах детский рожок, – шимпанзе сейчас был вылитый Манлио. Я улыбнулся ему, как улыбаются малость туповатому другу. В ванной вода полилась вовсю, потом ее закрыли. Донеслось два-три звука, Италия вышла. Вымытые ее волосы казались теперь деревянными. На ней был бежевый банный халат. Она затянула мохнатый пояс и удовлетворенно вздохнула.
– Я опускаю макароны.
Она снова юркнула в кухню. Проходя мимо меня, она обдала меня запахом талька, это был нежный, почти ванильный аромат, кукольный аромат.
– Пива выпьешь?
Она принесла мне пива, потом исчезла и появилась вновь со столовыми приборами. Я поднялся, хотел помочь.
– Ради бога, не двигайся, – сказала она, – прошу тебя.
В голосе ее была забота, заботливыми были и руки. Я тихонько смотрел, как она накрывает на стол с быстротою, совершенно изумительной для этого ночного часа. Мне казалось, что я вижу ее впервые, – словно бы ее тело, сейчас прикрытое банным халатом, никогда не было моим. Она умела сервировать стол, аккуратно раскладывала ножи, вилки и салфетки. Поставила в середине стола свечу. Остановилась прямо передо мной, подняла одну бровь, сморщила нос и чуть обнажила верхние зубы, словно мышка-грызунья.
– Потверже? На зубок? – писклявым голосом спросила она.
– На зубок.
Я тоже наморщил нос, желая попасть ей в тон, и заметил, насколько нос у меня оказался менее подвижным. Она засмеялась, потом мы засмеялись вместе. Она была не просто веселой, тут подымай выше – она была счастливой.
– А вот и мы! – Она выступила из кухни, неся в руках большую супницу. Поставила ее на стол. На груде спагетти, в самом ее центре, виднелся пучок базилика, пристроенный туда на манер цветка. Италия наполнила мою тарелку, потом уселась напротив меня, положила на стол локти.
– А ты есть не будешь?
– Я потом.
Я погрузил в спагетти вилку, мне хотелось есть, такого голода я не испытывал уже целую вечность.
– Вкусно получилось?
– Очень.
Спагетти и в самом деле были по-настоящему вкусны, Анджела. Самые вкусные спагетти во всей моей жизни. Я ел их под пристальным взглядом Италии, она не теряла из виду ни одного моего движения. Казалось, что она и сама тоже ест, смакует со мною каждый кусочек.
– А еще хочешь?
– Хочу…
Поесть досыта – это было удовольствие, о котором я давно забыл. Я отправлял спагетти в рот целыми вилками, одну за другой, и чувствовал, как прибывают мои силы. Я потянулся за бутылкой пива, которая стояла в отдалении, она тоже двинула рукой – наверняка хотела мне помочь. Возле ледяного стекла бутылки я наткнулся на ее ладонь – горячую, трепещущую. Пива я себе налил неловко, плохо следя за тем, что делаю, пена так и полезла из стакана. Перед этим мне с трудом удалось оторваться от руки Италии, так приятно было. На долю секунды мне захотелось уткнуться лбом в ее ладонь, она так славно поддержала бы мою отяжелевшую голову.
Италия тогда посмотрела на маленькую лужицу пены, что расползалась под стаканом. В ее глазах был какой-то особый свет, он гулял прямо под кожей ее лица, принимал форму хрупкого, видимого лишь избранными ореола. Мне показалось, что она вдруг разом погрустнела. Я следил за появлением этой грусти по темной дорожке шеи, ушедшей в тень; дорожка эта доходила до самых ребер, где поднималась выпуклость грудей. Она заметила мой взгляд, запахнула банный халат и сверху прикрыла грудь еще и рукой. Теперь она была освещена, освещена скудным сиянием свечи, сидела сомкнув на груди руки, похожая на амура в ночи, – и смотрела, как я ем.
Подъехав, я остановился там, на асфальтовом пятачке, сразу за линией олеандров. Я смотрел на закрытые ворота, на дом, видневшийся позади них. Хорошо была видна шиферная крыша, ослепительно белые стены, фосфоресцирующие сиянием… В дом я не вошел, остался в машине и поеживался от сырости. В какой-то момент я даже задремал, уж не знаю насколько. Малолитражка Эльзы была запаркована под камышовым навесом. Сама Эльза недвижно отдыхала в постели и ведать обо мне не ведала. Я смотрел на предметы, которые мало-помалу высвечивала заря, на пустую веревку для белья, на наши велосипеды, прислоненные к стене.
Сейчас в небе, вместе с первыми сполохами солнца, расходилась густая голубизна. В чистом как стеклышко воздухе все стало видно как на ладони. Если ночь взяла меня под защиту, то свет выставил напоказ. Я вытянул шею, чтобы вписаться в маленький прямоугольник зеркала, и увидел собственное лицо. На нем успела отрасти щетина.
Я вышел из машины, прошелся вдоль изгороди, пробрался через камышовый островок и оказался на пляже. Там – никого, только море. Я дошагал до песчаной полосы и уселся в нескольких шагах от воды, там, где песок еще оставался сухим. Дом был прямо за мной. Выгляни Эльза из окна своей спальни, она увидела бы на пляже далекую точечку моей спины. Но она спала. Возможно, в фазах, близких к пробуждению, она разыскивала для себя другую судьбу и погружалась в нее с такою же уверенностью, с какою ныряла в море, без единого всплеска уходя в воду.
Тело, Анджела, оказывается, может любить то, что ум отвергает? Вот какая мысль одолевала меня, когда я возвращался в город. Как-то раз я из вежливости отведал в одном крестьянском погребе некий особый сыр, хранившийся в земле, – корка у него была покрыта черной плесенью, запах он издавал замогильный, но внутри, к моему великому удивлению, таил вкус сильный и вместе с тем изысканный. Во рту у меня остался привкус колодца, привкус чего-то глубокого, он нес в себе сладкую ностальгию – и одновременно все неприятное, что было в этом сыре, в его пронзительном аромате.
Было шесть часов утра, до начала работы оставалось порядочно времени. Я остановился все у того же бара выпить кофе. Это было то же самое, что вернуться рано поутру в бордель за забытым зонтиком и в сонной тетке в стоптанных шлепанцах, лишенной какой-либо привлекательности, вдруг опознать искусную гетеру, услаждавшую тебя ночью.
Увидев меня, она удивилась. С растерянной улыбкой стояла в проеме двери и даже не приглашала меня войти.
– Какими это судьбами в такую рань?
– Так получилось.
Она взяла меня за руку и втащила в дом.
– Входи.
Надо же, она меня больше не боялась, для этого нужна была всего-навсего тарелка спагетти. Она уже вписала меня в свою мизерную действительность, я теперь составлял компанию обезьяне на плакате и слепому псу. Оконные ставни были распахнуты, в комнату лился утренний свет. Стулья вверх ножками лежали на столе, пол был влажным и местами отсвечиал. Италия уже убрала со стола и вымыла посуду. Она лучилась гордостью, она выполнила эту важную работу, в ее взгляде был тот же блеск, что и на полу. Я – совсем другое дело: я был полон недовольства, я, что называется, потерял стержень.
– Сейчас, я только утюг выключу.
И шагнула к гладильной доске в углу – с нее свисал уголок небесно-голубой тряпки, наверное, это был передник. Италия уже была одета, готовилась уходить, только вот не успела еще подкраситься. Ее неподведенные тушью глаза остановились на мне с нежностью. По небритой моей щетине, по мятому пиджаку она понимала, что в постель я в эту ночь не ложился.
– Хочешь душ принять?
– Лучше не надо.
– А кофе хочешь?
– Я пил, заехал по дороге в бар.
Я ушел в мякоть знакомого уже дивана. Она принялась снимать со стола опрокинутые стулья, расставляла их по местам. Волосы, собранные сзади в коротенький хвостик, выставляли на обозрение выпуклый лоб. Я пробовал найти в памяти тот единственный ее образ, который хотел бы сохранить, – это образ ее сбитого с толку тела, готового безропотно подчиниться. Правда, женщина, стоявшая сейчас передо мной, была очень далека от этого образа. Без косметики кожа у Италии отливала какой-то пыльной белизной, а возле глаз и носа виднелись легкие покраснения. Ростом Италия казалась пониже обычного, на ней теперь были черные матерчатые кеды.
Она уселась прямо передо мной. Наверное, ей было стыдно, я ведь застал ее врасплох, во всей ее домашней повседневности. Она пыталась спрятать багровые ладони. Мне подумалось, что сейчас она куда привлекательнее – и куда опаснее. Возраст ее не прочитывался, так бывает разве что у монахинь, к тому же и дом ее напоминал одну из тех современных церквушек, которые можно встретить в приморских городках, – безо всяких фресок, с гипсовой статуей Иисуса и искусственными цветами, поставленными в вазу без воды. – Этот дом – он твой?
– Он принадлежал моему дедушке, да только дедушка незадолго до смерти его продал. Я ведь сюда приехала помогать, он перед этим шейку бедра сломал, – вот и осталась. Но скоро уезжать придется.
– Ты сама откуда?
– С Юга, из Чиленто.
Пес прошел через комнату и улегся у ног Италии. Она стала ласкать его голову.
– Ему ночью было совсем плохо, наверное, мышь съел.
Я приблизился к животине, пес охотно дал себя пощупать, опрокинулся на спину, раскинул лапы. Чуть визгнул, когда я надавил пальцем на самое болезненное место.
– Ничего страшного, надо дать ему салолу.
– Ты доктор?
– Хирург.
Ноги Италии были рядом, всего в нескольких сантиметрах. Развел я их не без труда. Стал целовать ее белые-белые, почти голубоватые бедра. Подался головой туда, в пространство между ними… они были холодными, чуть влажными. Италия наклонилась надо мной, я чувствовал, как увлажняется мой затылок от ее дыхания… Я рывком поднялся, головой задел ее лицо, снова уселся на диван. Пристально глядел на свои руки.
– Я женат. Я больше не приду, я вернулся, чтобы сказать тебе об этом…
Голова у нее была наклонена, рукой она держалась за нос: наверное, я ненароком ее стукнул.
– И извиниться.
– Ты только не волнуйся.
– Ты, наверно, думаешь: вот шляется ко мне тип, которому надо непременно наставить рога своей жене.
– Да не волнуйся же ты…
Из носа у нее бежал ручеек крови. Я подошел и взял ее за подбородок.
– Запрокинь голову.
– Перестань волноваться, ну зачем ты так волнуешься?
Лицо ее очень облагораживала улыбка, только улыбка эта сейчас ничего не выражала. За ее безмерным милосердием, по-видимому, скрывалось поражение, крах. Я упорно старался запрокинуть ей голову, я хотел одержать победу, хотел ее одолеть.
– Ты часто спишь с мужиками, которых видишь в первый раз?
Она не вздрогнула, но удар почувствовала. Взгляд Италии стал неопределенным, клейким, таким же, как у ее собаки. Да нет же, не имел я никакого права наносить ей обиду. Я закрыл ладонями лицо. Ну скажи мне, что это неправда, скажи, что только со мною ты так извиваешься и становишься серой и старой, словно умирающая змея, и только со мною у тебя появляется смелость умереть. Инфаркт тем временем утащил один из ее фиолетовых шлепанцев и держал его в пасти – однако же не грыз.
– Прости меня.
Но она меня больше не слушала. Возможно, в один прекрасный день она убьет себя, уйдет из жизни, не из-за меня, так из-за кого-нибудь вроде меня, из-за какого-нибудь хищника, который набросится на ее тело с точно такою же прожорливостью и точно таким же отсутствием любви.
– Тебе нужно идти, – сказала она. – Я отправляюсь на работу.
– И что же у тебя за работа?
– Б…ская работа.
Теперь она выглядела совсем пустой, словно змеиный выползок после линьки.
* * *
В глазах у меня, Анджела, так и стоит этот пестрый шарф, который ты обматываешь вокруг шеи; ты его умыкнула у матери, года с его шерстью поделать ничего не могут, он старше тебя, мы купили его в Норвегии.
На пароме, что шел к архипелагу Лофотен, Эльза осталась в каюте, пила чай, грела ладони о горячий стакан; я в это время топтался на палубе, несмотря на порывы ледяного ветра, вздымавшие море к облакам. Паром, такой же растрескавшийся, как и фиорды за нашими спинами, туристами был небогат, зато его переполнял неотесанный местный люд – рыбаки да торговцы рыбой. В белом и неспокойном воздухе было видно только одно – море бунтовало. Перемена красок и климата, двойная фуфайка, которую мне пришлось напялить, вонь от соленой рыбы, поднимавшаяся из трюма, – все это давало мне право чувствовать себя другим человеком, как часто и бывает, когда ты едешь в отпуск. Я был счастлив побыть в одиночестве, счастлив оттого, что стояла непогода и у твоей матери не было соблазна ко мне присоединиться. Один из матросов, закутанный в клеенчатый плащ, не без труда вскарабкался на палубу и, поравнявшись со мною, указал рукою на дверь; он давал понять – лучше бы мне сойти вниз. Холодная вода просачивалась мне за шиворот, я тряхнул головой, улыбнулся и проорал:
– It's okay!
Он тоже улыбнулся мне в ответ. Он был молод, но по коже лица было видно – общение с ветром уже стало его ремеслом. От него несло спиртным. Он поднял руки к небу и крикнул:
– God! God!
И стал пробираться куда-то на нос.
Какая-то птица уселась рядом со мной совсем неожиданно – я не видел, как она подлетала. Оперение у нее было грязноватого оттенка – то ли серое, то ли зеленое, чешуйчатые лапы, похожие на маленькие руки, плотно охватывали железную перекладину бортового ограждения. Это был странный гибрид, смахивавший одновременно на зимородка и на черного аиста. Брюшко у него то надувалось, то опадало. Должно быть, птица совершила многотрудный перелет, чтобы добраться до нашей утлой калоши. Сейчас она выглядит отнюдь не миролюбиво, скорее грозно. Озирает море хищными глазами в красных ободках, словно соображая, куда бы еще полететь. Клювом она напоминает какое-то мифическое существо, а взгляд у нее совсем человеческий. И у меня возникает вопрос: каким образом подобная маленькая тварь беспрерывно противостоит натиску природы, в то время как мы, люди, шарахаемся всего лишь от фонтана морских брызг, – мы, защищенные сапогами, и фуфайками, и всем прочим? Почему в нас так мало мужества?
Я полагаю, что твоя мать что-то учуяла во время нашего отпуска, просто-напросто созерцая мою спину, которая двигалась чуть впереди нее вдоль тропинок, проложенных по скалам, отвесно обрывающимся в море, – во время этих прогулок я как бы отсутствовал. Но мне она так ничего и не сказала. По вечерам мы вместе с прочими туристами усаживались за тесный продолговатый стол в харчевне, выстроенной из кирпича и дерева, ели рыбу с картофелем, запивали пивом из кружек. Она протягивала руку, клала ее на мою, дарила мне одну из своих победительных улыбок, лучащихся теплом и нежностью. Я не мог устоять и обнимал ее прямо среди незнакомых людей, в этом кабачке, полном табачного дыма и музыки.
И когда я стал вновь касаться руками ее тела, то делал это с абсолютной самоотдачей. Я сделался неожиданно щедрым в постели, и Эльза это заметила. «Я люблю тебя», – не однажды говорила мне она в сумерках, гладя мои волосы. Возможно, в предшествующие дни она перепугалась, когда я стал настаивать, чтобы мы уехали из нашего дома на взморье: она понимала, что тогда мы все время будем вместе, и боялась этого. Сейчас я с нежностью побыл с нею до самого последнего ее содрогания, потом улегся рядом. От пережитого наслаждения в ее глазах стояла сладкая поволока. Она протянула ко мне руку, совсем мягкую:
– А ты?
Я принял ее ладонь, прикоснулся губами к обручальному кольцу.
– А мне и так хорошо.
Член мой уже успел сделаться маленьким-премаленьким, потерялся где-то в ляжках, стал сущей безделицей, совсем как у ребенка. Эльза смотрела на меня, поволока в ее глазах стала гуще. Теперь я ждал, что она о чем-то меня спросит. Она провела ладонью по моему лицу, с намерением сделать мне больно, хотела как-то погасить этот мой тоскующий взгляд, устремленный ей в глаза. Но нет, она не имела никакого желания усложнять эти секунды блаженного забвения. Очень скоро она уснула. Я не спал, рассматривал деревянный потолок, ни о чем не сожалел. Я ведь провел-таки свою жену через бурные пороги мучающих меня фантазий, мы дошли до той теплой песчаной полосы, где она смогла раствориться в удовольствии. Теперь она отдыхала… а я мог отправиться в очередную прогулку по дороге, идущей вдоль береговых скал. Назавтра, в кристально ясное утро, мы войдем в магазин, там будет большой ткацкий станок и маленькая женщина перед ним. Твоя мать выберет шерсть для своего шарфа, фиолетовую и пурпурную, проследит, как нитки наворачиваются на деревянные коклюшки. Этот шарф она будет носить весь отпуск, станет рассматривать его и при дневном, и при вечернем свете, чтобы понять, как изменяются его цвета. Этот шарф войдет в нашу жизнь, его будут то откладывать в старое, то вновь носить – до того самого дня, Анджела, когда он обовьется вокруг твоей шеи и напитается твоими запахами.
По возвращении на родину, едва выйдя из самолета, мы окунулись в родной раскаленный воздух. Эльза поставила на пол нашей дачи чемодан, натянула купальный костюм и тут же поплыла к Рафаэлле. В неистовые августовские дни население в этом дачном местечке множилось безо всякой системы, как-то конвульсивно, – и все, включая нашего поставщика провизии и киоскера, продававшего газеты, стали несколько терять вежливый тон. Только один-единственный бар оставался почти без публики, это был барак с джутовой крышей, перед ним на песке расставили несколько столов и стульев. Бар находился возле устья реки, здесь море скверно пахло, поэтому купальщики сюда не приходили. Хозяин, старый холостяк, величал себя Гаэ, у него было тело Иисуса Христа, покрывал он его выцветшей пляжной накидкой.
Бар этот мы открыли случайно, когда прогулялись до самого устья реки. Там ничего не оказалось, кроме маленькой верфи, где два поляка в грязных спецовках целыми днями возились в моторах, ремонтировали лодки; у верфи песчаная полоса и заканчивалась. Эльза сочла, что барак имеет вид неопрятный и довольно унылый. Я согласился с ней, но потом взял себе привычку прогуливаться туда едва ли не каждый день. Утром я пил там кофе и читал газету. На закате Гаэ изощрялся в приготовлении пряных и крепких аперитивов, – отпив два-три глотка такого зелья, можно было ошалеть. Компания была не бог весть – поляки, подвыпив, начинали разговаривать во весь голос, Гаэ присаживался за мой столик и предлагал мне сигарету с марихуаной, которую я неизменно отвергал. Тем не менее это место мне нравилось. Тут море, возможно из-за водорослей, покрывавших дно, отблескивало иначе.
В один прекрасный день я здесь оказался вдруг окруженным целой колонией инвалидов, одни продвигались вперед при помощи ходунков, других везли в креслах-каталках. Все они высыпали на берег как-то разом, их продвижение оставляло на песке глубокие борозды. Заняв немногочисленные столики этого затрапезного бара, инвалиды просили чего-нибудь попить. Кто-то из сопровождающих извлек из походного мешка радиоприемничек, и всего через несколько минут на пляже уже царила атмосфера сельского праздника. Какая-то пожилая женщина с остроконечным лицом и полненькими плечами, обожженными солнцем, принялась танцевать на песке.
Мне стало не по себе, я поднялся с места и направился к бараку, хотел расплатиться и уйти. Но тут мой взгляд упал на паренька с совершенно невменяемым лицом; руки его, донельзя худые, были сведены вечным спазмом, пальцы растопырены веером. Как мог, он двигал головой в ритме музыки, а сам не сводил глаз со своей знакомой, явившейся сюда в коляске, и та улыбалась ему, обнажая редкие и остренькие зубы, очень похожие на рыбьи. У девушки на лице была печать тупости, замедленных реакций, уши ее украшали грошовые пластмассовые сережки. Но от взгляда, которым она отвечала полупаралитику, у меня пресеклось дыхание. Она не обращала внимания на его дергающиеся движения, она смотрела ему в глаза. Она его любила, вот в чем дело, она просто-напросто его любила. Мне нужно было поторапливаться: солнце уже закатилось, Эльза ждала меня к ужину; я выпил не менее полстакана одного из тех убийственных аперитивов, которые готовил Газ, и рассчитывал, что хмель уйдет, пока я шагаю обратно. Но, опершись локтем на стойку бара, протягивая хозяину деньги, я думал о том, что охотно бы уступил свое место в рядах здоровых людей, лишь бы кто-нибудь посмотрел на меня так, как эта обиженная Богом девушка смотрела на своего инвалида, – ну хотя бы однажды за всю мою жизнь. И в эту минуту, дочка, Италия на краткий миг вошла в мое чрево и прошила его насквозь, словно некое подводное чудище.
* * *
Снова был вечер, и снова я был в городе один. Я вывалил себе на письменный стол коробку с семейными фотографиями. Мне попался снимок, где я подросток – в коротких штанах и с сумрачным лицом. Я был тогда, оказывается, толстяком. Несколькими годами позже я уже здорово похудел – об этом свидетельствовало фото, сделанное для университетской зачетной книжки. Сейчас любопытство мое сменялось странной растерянностью. Я видел, что с годами все настойчивее старался куда-то устраниться и от чего-то уклониться. В этой коробке на листках глянцевой бумаги была зарегистрирована вся моя жизнь, я мог всю ее перешерстить, вплоть до самых недавних групповых снимков – а на них я фигурировал совсем уже неопределенно, никогда не стоял в центре кадра, щурился, вечно бывал застигнут фотографом врасплох. В этом моем постепенном самоустранении, возможно, таился секретный смысл: я совершенно сознательно избегал воспоминаний. Я даже подумал: умри я скоропостижно, Эльзе было бы нелегко найти мою сравнительно недавнюю фотографию, пригодную для помещения на могильный камень. Эта мысль меня вовсе не огорчила, наоборот, она меня утешила. У моей жизни не было свидетелей. Возможно, из-за возмущения патетическим эгоцентризмом отца я стремился уйти куда-то в тень, будучи при этом более нарциссом, чем он. Возможно, и в жизни, в самых моих интимных человеческих связях, я давно уже был притворщиком. Я, так сказать, заранее навел фотоаппарат на свою жизнь, потом вышел из кадра – и нажал на спуск. Сейчас в комнате горела только лампа под абажуром, я снял очки и вперил взгляд в темноту. Затем открыл балконную дверь и вышел на террасу. Помочился на растения, поглядел на теплый парок, который поднимался от земли, упрятанной в цветочные вазы. Услышав телефонную трель, я вернулся в комнату.
– Эльза, это ты? Никто не отвечал.
– Эльза…
И тут из глубины неясно донеслось до меня дыхание, и это дыхание я узнал.
Едва добравшись до нее, я прижал ее к себе, запер в кольцо объятий. Она тихо дышала, приникнув ко мне. Так мы стояли неизвестно сколько времени, не двигаясь.
– Я так испугалась…
– Чего?
– Что ты больше не придешь.
Она дрожала, прижавшись лбом к моей шее. Я ушел носом в ее обесцвеченные волосы, торопился напитаться их запахом. Кроме этого запаха, мне ничего не было нужно. И мне накоец-то стало хорошо. Губы ее очутились у моей груди, я взял ее за локти, потянул вверх.
– Смотри на меня, прошу тебя, смотри…
Она стала расстегивать свою кофточку из люрекса, пуговицы проворно высвобождались из петелек, мелькали в ее пальцах, словно четки. Обнажились ее маленькие груди. Я остановил ее руку:
– Нет… не так…
Я взял ее на руки, отнес на кровать в маленькую спальню. Медленно раздел, двигал руками безо всякой спешки, бережно, словно готовя больного к обстоятельному осмотру. Она мне не мешала, разрешала все это с собой проделывать. Раздев ее донага, я отступил и стал смотреть. Италия улыбалась, была смущена, закрывала руками лобок.
– Я слишком некрасивая, ну прошу тебя…
Но я взял ее за руки и отвел эти руки наверх, за ее голову, за ее волосы, рассыпавшиеся по бахромчатому покрывалу.
– Пожалуйста, не двигайся.
Я медленно оглядел все ее тело, не пропустив ни пяди. Потом тоже разделся донага, перед нею я так никогда еще не делал. Я и сам не был красивым: руки тонковаты, обозначился живот, да еще и как-то косо торчала посреди пучка волос эта нелепая штуковина, – мне тоже было чего стыдиться. Но мне хотелось, чтобы в близости мы были именно такими, голыми и не слишком привлекательными. Могли бы видеть друг друга, никуда не торопились, не захлебывались страстью, отдались бы во власть времени. Когда я оказался на ней, то долго пребывал внутри не шелохнувшись, глядя в ее светлые, отрешенные глаза. Мы так и лежали, замерев, в самом центре этого отменно сфокусированного кадра. Слеза поползла по ее виску, я снял ее губами. Я больше не боялся ее, я лежал на ней как ее мужчина, как ее сын.
– Ты теперь моя, ты только моя….
Позже, присев на корточки в изножье кровати, она стала маленькими ножницами подрезать мне ногти на ногах.
– Сколько тебе лет?
– А на сколько, по-твоему, я выгляжу?
Прильнув друг к другу, мы задремали. Перед этим я гладил ее голову, но сон остановил мою руку. А когда я проснулся, Италии рядом со мною не было. На столе лежала записка: «Постараюсь побыстрее. Кофеварка тебя ждет». Внизу был поцелуй – след ее напомаженных губ, на этом поцелуе я запечатлел свой.
Потом пошел в кухню и зажег газ под кофеваркой. Открыл стенной шкафчик и любовался тем, с какой аккуратностью все было расставлено – стопки тарелок, рюмки и стаканы, пакеты с сахаром и с мукой, прихваченные бельевыми прищепками. На задней стороне дверцы шкафика притаился календарь, на некоторых числах последних двух месяцев были поставлены маленькие крестики. Я начал было соображать, пересчитывать дни и недели в обратном порядке, – нет, в этом не было нужды, я знал – это были даты наших встреч. На холодильнике меня ждало еще одно открытие – там, в стеклянной банке, я увидел несколько ассигнаций, некоторые были помяты, другие просто сложены пополам. Я пересчитал эти деньги, они там лежали все, до последней лиры.
Я подошел к окну. Солнце поджаривало виадук, заставляло потрескивать заросли бурьяна. Три курицы-недомерки с торчащими вверх хвостами гуськом обходили огород – там комочки земли были темными: огород совсем недавно поливали. Италия не тронула моих денег, она их приняла и схоронила в этой банке.
Я умылся в душе, потом, натянув банный халат Италии, рукава которого едва доходили мне до локтя, подобрал с пола телефон и уселся на постель. Я сообщил твоей матери, что в этот уикенд приехать к ней не смогу.
– А что случилось?
– У меня внеочередная работа в клинике.
Обезьяна с плаката смотрела на меня, а я смотрел на нее. Я услышал, как в замке повернулся ключ.
– Ты еще не ушел?
– Конечно не ушел.
Мы обнялись. Она принесла с собой какой-то чужой запах, явно побывала в каких-то других стенах.
– И где же ты была?
– Работала.
– Что это за работа?
– Нанялась на лето в одну гостиницу, убираю комнаты.
Вот оно что – она принесла с собою запах автобуса, запах людской толпы.
Когда стало смеркаться, мы вышли. Держась за руки, мы прогуливались по этому страхолюдному предместью, почти не разговаривали, слушали звук собственных шагов, вверяя наши мысли ночной вселенной. Я ни разу не ослабил своего пожатия, и она своего тоже не ослабила. Мне странным казалось, что рядом со мною шагает женщина, которую я знаю не слишком хорошо и которая тем не менее была мне так близка. Прежде чем выйти на улицу, она подкрасилась. Я украдкой поглядывал, как она сидела, склонившись над осколком зеркала, торопливо подводила какие-то участки лица, которые, должно быть, казались ей недостаточно привлекательными. Губная помада… гостиничные подоконники, с которых она мыла стекла… обесцвеченные волосы… В ней не было решительно ничего, что соответствовало бы моему вкусу. И тем не менее это была она, Италия, и все в ней мне нравилось. А почему – я и сам не знал. В эту ночь она была для меня всем, чего я только желал.
– А ну-ка побежали! – вдруг крикнула она.
И мы пустились бегом, чуть не спотыкаясь друг о друга, потом рассмеялись и, уткнувшись в какую-то стену, обнялись. Мы вытворяли все несуразицы, которые обычно вытворяют влюбленные. А на следующий день, когда мы прощались, Италию снова била дрожь. Она приготовила мне яичницу из яиц от собственных кур, выстирала и выгладила рубашку – а теперь дрожала, пока я ее целовал, и потом, когда я оторвался от нее, дрожать не перестала. Только что зародившаяся любовь, Анджела, полнится страхами, ведь ей еще нет места в мире и не дано ей спокойного прибежища.
* * *
Мобильный телефон дребезжит. Я пристроил его на подоконник, там прием гораздо лучше. Отвечаю я не сразу, открываю окно и только потом нажимаю зеленую клавишу – мне нужен глоток свежего воздуха. Голос твоей матери звучит невероятно близко, никаких шумов, обычных для аэропорта, вокруг нее нет, не слышно даже объявлений об отбывающих и прибывающих рейсах.
– Тимо, это ты?
– Я.
– Мне тут сказали…
– Что тебе сказали?
– Что случилась беда с кем-то из моей семьи… У меня в руке обратный билет.
– Да, да…
– Это Анджела?
– Да.
– Что с ней?
– Она упала с мотороллера, ее оперируют.
– Что именно оперируют?
– Голову.
Она не заплакала, она взревела в трубку – так, словно ее резали на куски. Но рев этот тут же обрывается, вернулся ее голос – подавленный, потерявший звонкость.
– Ты сейчас в клинике?
– Да.
– Что они сказали? Что говорят?
– Они надеются, что все кончится благополучно… очень надеются…
– А сам ты? Что ты скажешь?
– Я тоже думаю, что…
Судорога плача кривит мне рот, но плакать я не хочу.
– Давай надеяться, Эльза… давай надеяться.
Я сутулюсь, высовываюсь из окна… Почему я не падаю? Почему я не падаю туда, вниз, в больничный двор, где сейчас гуляют двое больных, набросив на свои пижамы пальто?
– Когда ты вылетаешь?
– Через десять минут, рейсом «Бритиш-Эруэйз».
– Я жду тебя.
– Послушай, а защитный шлем? Она поехала без шлема?
– Она его не застегнула.
– Как не застегнула? Почему же она его не застегнула?
Вот именно, почему ты, Анджела, забыла про правила? Почему юность до такой степени беспечна? Подарить ветру улыбку, дать полный газ – и пошла ты, мама, в задницу… А ведь ты сейчас матери и голову отсекла, и ноги. Как же ты теперь извиняться-то перед ней будешь, а?
– Тимо?
– Да?
– Поклянись мне… поклянись Анджелой, что Анджела жива.
– Я клянусь тебе. Анджелой клянусь.
Двое больных во дворе остановились, уселись на скамейку, закурили. Возле газонов с цветами идет женщина среднего возраста, в пальто кирпичного цвета. Это человечество, дочка, оно бурлит, оно кишит, оно куда-то карабкается. Человечество продолжается, оно бежит дальше. Что же теперь будет с нами – с тобой, с твоей матерью? Что будет с твоей гитарой?
* * *
Сначала мы занимались любовью, потом замерли, не делали ни одного движения. Сейчас мы лежим и слушаем, как жужжат автомашины на виадуке, жужжат так близко… Кажется, что они проносятся прямо по крыше. Нужно одеваться и ехать домой, но как нелегко выпростаться из этой смолы, она так крепко держит в плену. Сейчас, сейчас… куда они запропастились – эти чертовы носки, и брюки, и ключи от машины… При этом я не шевелю и пальцем. Завтра я уезжаю, мне придется выступать на конгрессе по онкохирургии – да только никакого желания туда переться у меня нет. Италия тихонько гладит мой локоть – это она прикидывает, много ли одиночества навалится на нее через минуту. А я прикидываю, каким будет конференц-зал, и вижу себя в очках, и свою физиономию на фото, рядом с напечатанной фамилией, и каждого из своих коллег с такой же пластиковой карточкой на лацкане, тоже снабженной фото, и гостиничный банный халат, и бар-холодильник, в который можно забраться ночью…