Текст книги "Не уходи"
Автор книги: Маргарет Мадзантини
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Маргарет Мадзантини
Не уходи
* * *
На сигнал «Стоп» ты реагировать не пожелала, во весь дух помчалась дальше, на плечах – куртка под волка, глубоко в ушах – наушники плеера. Дождь уже кончился, следующий только собирался. Над последними кронами платанов, над лесом телеантенн клубились в пепельном свете ненастья скворцы, летели перья, стоял оглушительный птичий гам, темные стаи колебались в воздухе, соприкасались, не причиняя друг другу вреда, распадались и тут же возникали вновь и соединялись в очередном кружении. Внизу прохожие прикрывали головы – кто газетами, а кто и просто руками: с неба градом сыпался помет, на асфальте он смешивался с мокрыми листьями; в воздухе стоял сладковатый, тяжелый запах, который все норовили поскорее оставить позади.
Ты появилась из глубины аллеи, во весь дух летела к перекрестку, скорости так и не снизила. Ты почти проскочила, а человек, сидевший за рулем машины, почти ухитрился от тебя увернуться. Только вот на асфальте была грязь, перемешанная с маслянистыми скворцовыми испражнениями. Прихваченные тормозами колеса машины юзом протащило по этой скользкой корке – совсем немного протащило, но этого хватило, чтобы поддеть твой мотороллер. Тебя подбросило вверх, к птицам, а потом ты шлепнулась в птичий помет, туда же приземлился твой рюкзачок. Расстегнулись его застежки-липучки, две тетрадки упали у самого тротуара, в лужу почерневшей воды. Защитный шлем, который ты забыла застегнуть, запрыгал по мостовой, как пустая голова. Тут же кто-то подбежал. Глаза у тебя остались открытыми, рот был в грязи, передних зубов больше не было. Частицы асфальта впечатались в кожу, и щеки у тебя теперь выглядели словно у небритого мужчины. Музыка уже не звучала, наушники плеера утонули в волосах. Тот человек из машины дверцу не захлопнул, подошел к тебе, глянул на твой лоб, стал по карманам искать мобильник, нашел, но тут же уронил. Какой-то парень его подобрал, вызвал «скорую помощь». Движение между тем застопорилось. Одна из машин замерла прямо на рельсах, трамвай проехать не мог. Водитель вышел, вышли и другие водители, все они шли к тебе. Люди, которых ты никогда в жизни не видела, принялись внимательно тебя разглядывать. Невнятный стон вырвался из твоих губ, показался комочек розоватой пены, ты в это время была уже без сознания. Из-за пробок «скорая» запаздывала. Впрочем, ты уже никуда не торопилась, ты неподвижно лежала в своей мохнатой куртке под волка и была похожа на подбитую птицу.
Потом машина «скорой помощи» пошла обгонять другие машины, оглушая сиреной округу. Все прочие жались к обочине, переваливали через тротуар прямо на набережную, уступая дорогу, а колба с физиологическим раствором плясала над твоей головой, и чья-то рука то сжимала, то отпускала голубой мешок дыхательного аппарата, закачивая воздух тебе в легкие. В приемном покое женщина-реаниматолог стала нажимать тебе на болевую точку на верхней губе. Отозваться твое тело отозвалось, но реакция была слабоватой. Марлевым тампоном докторша отерла кровь, стекающую со лба. Глянула в твои зрачки – они были неподвижными и разными. Дыхание редкое и поверхностное. Тебе вставили роторасширитель, вернули на место запавший язык, потом засунули трубку воздуховода. Рот пришлось очищать от крови и от асфальтовой смолы, нашелся там и один зуб. К пальцу тебе пристегнули клипсу пульсоксиметра, стали измерять оксигенацию крови – сатурация оказалась очень низкой, всего восемьдесят пять процентов. Тогда тебя интубировали. Холодно блеснув, проскользнул в рот клинок ларингоскопа. Вошел санитар с кардиомонитором, вставил на место вилку, но прибор включаться не хотел, санитар слегка стукнул по нему сбоку, и только тогда экран загорелся. Тебе задрали майку, разложили на груди присоски электродов. Потом пришлось ждать, компьютерный томограф был занят, в эту похожую на саркофаг капсулу тебя вкатили чуть позже. Травма была в височной области. Из-за стеклянной перегородки докторша просила техника сделать еще несколько планов, покрупнее. Промеряли глубину и распространенность гематомы. Вторая гематома, рикошетная, если только она была, оставалась пока невидимой. Дело в том, что контрастного вещества тебе в вену не вливали – побоялись почечных осложнений. Четвертый этаж вызвали сразу, велели готовить операционную. Докторша уточнила: «Кто сегодня дежурит в нейрохирургии?»
Начали готовить и тебя. Санитарка взяла ножницы, стала осторожно освобождать тебя от одежды. Никто не знал, как предупредить твою семью. Думали, что найдут какой-нибудь документ, но нет, документов не было. Был только твой школьный рюкзачок, из него достали дневник. Ада, врач-реаниматолог, прочла имя и фамилию. На фамилии она задержалась и через несколько секунд вернулась к имени. Вот тут Адины щеки непроизвольно порозовели, она попыталась глубоко вздохнуть – и чуть не поперхнулась. Забыв про то, что она врач, Ада взглянула тебе в лицо как обычная женщина. Пристально всматриваясь в черты, искаженные ушибами, надеялась, что ошибается, – но ты ведь на меня похожа, и Ада не могла это не заметить. Санитарка между тем брила твою голову, волосы падали на пол. Ада перехватила одну из этих падающих каштановых прядей. «Тихонько, не делай ей больно», – прошептала она санитарке. Заглянула в реанимацию: дежурный нейрохирург, к счастью, оказался на месте.
– Там девочку только что привезли… ты бы взглянул…
– Э, да ты без маски, давай-ка выйдем.
Они оставили эту асептическую обитель, куда не допускаются никакие родственники, где больные лежат обнаженными под шум аппаратов искусственного дыхания… и вместе вернулись в комнату, где санитарка готовила тебя к операции. Нейрохирург посмотрел на электрокардиограмму, пульсирующую на экране монитора, на кривую кровяного давления. «У нее низкое давление, – сказал он, – ушиб грудной полости, ушиб брюшины исключили?» Потом он взглянул и на тебя, совсем бегло, быстрым движением пальцев отогнул тебе веки.
– Ну что? – сказала Ада.
– Операционная уже готова? – спросил он у медсестры.
– Еще нет, готовят.
Ада между тем настаивала:
– Девочка похожа на Тимотео, тебе не кажется?
Нейрохирург обернулся было к Аде, но тут же переместил снимок поближе к окну и стал в него всматриваться.
– Гематома опознается довольно точно… – бормотал он.
Ада сжала ладони, спросила еще громче:
– Она ведь похожа, правда?
– …возможно, она даже обширнее, чем на снимке…
Ему явно было не до сходства кого-то с кем-то.
На улице опять лило. Ада прошла по коридору, разделяющему приемный покой и отделение общей терапии, скрестив руки и съежившись, неслышно ступая в тапках на зеленой резиновой подошве. Она не стала вызывать лифт, пошла в общую хирургию пешком, ей нужно было двигаться, делать хоть что-нибудь. Я ее знаю уже лет двадцать пять. До того как я женился на Эльзе, я даже какое-то время ухаживал за нею, ухаживание это опасно балансировало между игрой и чем-то настоящим… Сейчас Ада распахнула дверь. В комнате отдыха врачей был только санитар, он собирался вынести грязные кофейные чашки. Ада взяла из двух стерильных контейнеров шапочку и маску, торопливо натянула то и другое, потом вошла в операционную.
Я, должно быть, увидел ее не сразу, а только тогда, когда взглянул на операционную сестру – нужно было передать ей зажимы. Я вдруг подумал: как странно, что она здесь… она ведь работает в реанимации… и встречаемся мы не часто, разве что в баре, в подвальчике. Но особого внимания я на нее не обратил, даже не кивнул ей. Я отцепил очередной зажим и передал его по назначению. Ада дождалась момента, когда мои руки вышли из операционного поля. «Профессор, можно вас на минутку?» – шепотом сказала она. Операционная сестра в это время извлекала копьеобразную иглу из стерильного пакетика, я услышал шорох разрываемой бумажной пленки, посмотрел, увидел Аду. Она, оказывается, была совсем рядом, а я и не заметил… Я увидел пару женских глаз совсем безоружных, не подведенных тушью, поблескивающих от волнения. Прежде чем перевестись в реанимацию, она была одним из лучших анестезиологов нашего отделения, давала наркоз многим моим пациентам. Она умела держать себя в руках даже в самые серьезные моменты, я всегда ценил ее за это, я понимал, как непросто ей сохранять хладнокровие, не выйти за пределы полномочий, даваемых этой коротенькой зеленой курточкой.
– Потом, нельзя ли потом… – недовольно пробурчал я.
– Нет, профессор, это срочно, прошу вас.
Тон у нее был необычным, в нем звучала какая-то странная категоричность. Полагаю, ни о чем таком особенном я в этот момент не подумал, и тем не менее руки у меня вдруг отяжелели. Операционная сестра протягивала мне иглодержатель. Я никогда еще не прерывал операции, всегда сам доводил ее до конца. Я стиснул пальцы и заметил, что сделал это с опозданием. Зашивая слой мышечной ткани на брюшной стенке, я вдруг заторопился. Пришлось прекратить работу, я сделал шаг назад – и наткнулся на кого-то, кто стоял у меня за спиной. «Ладно, заканчивай за меня», – сказал я ассистенту, и сестра тут же передала иглодержатель ему. Я услышал шлепок этой металлической штуки, с размаху очутившейся в ладони ассистента, он гулко отозвался у меня в ушах. Все, кто был в операционной, глядели на Аду.
Дверь операционной беззвучно закрылась за нами. Мы очутились в комнате предварительной анестезии, неподвижно стояли друг против друга.
– Так в чем дело?
Грудь Ады порывисто вздымалась под зеленой курточкой, голые локти покрылись мурашками – мерзли, наверное.
– Профессор, там, внизу, у нас девочка, ее привезли с черепной травмой…
Я стащил с рук перчатки – машинально, почти машинально.
– Ну говорите же, говорите…
– Я нашла ее школьный дневник… там ваша фамилия, профессор.
Я протянул руку, сорвал с ее лица стерильную маску. В голосе Ады вдруг не стало возбуждения, храбрость ее закончилась. Она нуждалась в помощи, стала неестественно кроткой, почти беззвучно спросила:
– Как зовут вашу дочь?
Я, кажется, нагнулся над нею, хотел разглядеть ее получше, вычитать в ее глазах какое-то другое имя, ни в коем случае не твое.
– Анджела, – выдохнул я в самую глубину ее глаз – и увидел, как они расширились.
Я бежал вниз по лестницам, выскочил под дождь на внутренний двор, бежал, не обращая внимания на машину «скорой помощи», которая, подъехав на полной скорости, остановилась как вкопанная в шаге от моих ног; я бегом пронесся через стеклянные двери, ведущие в зал дежурной бригады, пробежал через зальчик, где пили чай санитары, пробежал через палату, где орал человек с открытым переломом, бегом ворвался в соседнюю палату, пустую и в полном беспорядке. Тут я остановился – я увидел на полу пряди твоих волос. Твои волосы, каштановые вьющиеся волосы, были собраны в кучку, сверху на них лежали кусочки окровавленной марли.
В один миг я превратился в ходячее ничто. Едва передвигая ноги, я тащусь через все отделение реанимации, ковыляю по коридору, добираюсь до застекленной перегородки. Ты там, за ней, тебя обрили наголо, тебя интубировали, твое опухшее и почерневшее лицо облеплено кусочками белого пластыря. Это ты. Я миную перегородку и встаю возле тебя. Я не доктор, я просто обыкновенный отец, несчастный отец, сломленный горем, с пересохшим ртом. Я в испарине, и волосы мои шевелятся… То, что случилось, не может пройти само по себе, оно взгромоздилось на начальственное место и облеклось смутным и грозным ореолом, озадачивающим всех, кто ко мне приближается. Я одеревенел, я перенасыщен болью. Я закрываю глаза и пытаюсь оттолкнуть от себя эту боль. Тебя не может здесь быть, ведь ты же в школе. Сейчас я открою глаза – и увижу совсем не тебя. Я увижу совсем другую девочку, неважно кого, – совсем случайную девочку, мало ли на свете девочек… не тебя, не тебя, Анджела. И я широко распахиваю глаза – и обнаруживаю здесь именно тебя, случайно это оказалась как раз ты.
На полу стоит жестяное ведро с крышкой, на нем написано: «Для вредных отбросов»… Кто бы ни был виновен в происшедшем, его место в этом ведре… я должен его туда бросить, это мой долг, это единственное, что мне остается. Мне нужно посмотреть на тебя так, словно ты не имеешь ко мне никакого отношения.
* * *
Один из электродов кардиографа лег неловко, он давит тебе на сосок, я снимаю его и пристраиваю получше. Смотрю на монитор – пятьдесят четыре удара… потом поменьше – пятьдесят два. Это брадикардия. Приподнимаю тебе веки – зрачки у тебя еле реагируют, правый до отказа расширен, внутричерепная травма в этом полушарии. Тебя нужно оперировать прямо сейчас, вернуть мозгу питание, его масса смещена гематомой, которая другим краем упирается в черепную коробку, твердую, неэластичную, и сдавливает центры, иннервирующие все тело, каждую проходящую секунду она лишает тебя каких-то физических возможностей. Я оборачиваюсь к Аде:
– Кортизон ей сделали?
– Да, профессор, и гастропротектор тоже.
– Другие травмы у нее есть?
– Возможен разрыв селезенки… это пока под вопросом.
– Как с гемоглобином?
– Двенадцать.
– Кто сегодня в нейрохирургии?
– Да я там, я. Привет, Тимотео.
Это Альфредо, он кладет мне на плечо руку; халат у него не застегнут, волосы мокрые и лицо тоже.
– Ада до меня дозвонилась, я только что уехал после дежурства.
Альфредо – лучший врач на этом отделении, однако никаким особым уважением он не пользуется, манеры у него не импозантные. Ведет он себя неброско, явных внешних достоинств не имеет; оперирует он в тени заведующего отделением и сразу тушуется, стоит заведующему на него взглянуть. Много лет назад я пытался давать ему советы, да только он меня не слушался: характер у него вовсе не на высоте его таланта. С женою он разъехался; знаю, что у него есть сын-подросток примерно твоего, Анджела, возраста. Его дежурство уже кончилось, он вполне мог бы сидеть дома – какому же хирургу приятно оперировать родственника своего коллеги?.. Но нет, он прыгнул в такси, а когда застрял в пробке, то выскочил из машины и под проливным дождем побежал в клинику, боялся опоздать… Уж и не знаю, поступил бы я так же на его месте или нет.
– Там, наверху, все готово? – спрашивает Альфредо.
– Готово, – говорит медсестра.
– Тогда мы поднимаемся.
Ада приближается к тебе, отсоединяет от дыхательного аппарата, прикладывает ко рту нагубник кислородной подушки – это на время транспортировки. Потом тебя везут. Одна твоя рука падает с каталки как раз в момент, когда каталку вдвигают в кабину лифта; Ада наклоняется, берет руку и кладет на место.
Я остаюсь с Альфредо наедине, мы устраиваемся в комнате по соседству с реанимацией. Альфредо зажигает свет в негатоскопе, вешает на него твою пленку и рассматривает ее почти в упор. В какой-то точке он останавливается, наморщивает лоб, сосредотачивается. Я-то знаю, что это значит – искать какую-то полутень, способную тебе помочь, на туманном поле рентгеновского снимка.
– Видишь, – говорит он, – вот это – основная гематома, она сразу же над мозговой оболочкой, до нее я доберусь легко… Нужно будет посмотреть, в каком состоянии сам мозг, этого заранее не скажешь. Потом, есть еще вот это пятнышко, оно глубже; тут сказать трудно, это может быть рикошетным кровоизлиянием.
Мы смотрим на тускло светящееся поле, изображающее твой мозг. Оба мы знаем, что врать друг другу нам не положено.
– Может статься, у нее уже вовсю идут ишемические осложнения, – шепчу я.
– Я должен забраться в череп, и мы сразу все поймем.
– Ей всего пятнадцать лет.
– Вот и хорошо, значит, сердце у нее сильное.
– Она вовсе не сильная… она же девчушка.
Колени у меня невольно подгибаются, и вот, рухнув на пол, я уже плачу безо всякого удержу, прижимая ладони к мокрому лицу.
– Она умрет, правда? Ведь мы оба это знаем, у нее вся голова наполнена кровью.
– Пока еще ни черта мы не знаем, Тимотео.
Он встает на колени рядом со мною, энергично меня трясет, а заодно и сам встряхивается.
– Сейчас мы вскроем череп и посмотрим. Отсосем гематому, дадим мозгу роздых, а после этого мы посмотрим.
Он встает на ноги.
– Пойдешь со мной в операционную, да?
Я утираю нос и глаза рукой, потом тоже встаю. На уже отросшей щетине у меня остается влажная поблескивающая полоска.
– Ну нет, я по хирургии мозга ни хрена не помню, от меня толку не будет…
Альфредо смотрит на меня в упор – он знает, что я лукавлю.
В лифте мы уже больше не разговариваем, смотрим наверх, на светящиеся цифры этажей. Расходимся без слов, избегая прикасаться друг к другу. Я делаю несколько шагов и присаживаюсь в комнате отдыха врачей. Альфредо сейчас готовится. Мысленно я слежу за его движениями, за всем этим ритуалом, который я так хорошо знаю. Вот его руки до локтей погружаются в большую стальную раковину, вот ладони откладывают продезинфицированную губку, мне в ноздри так и ударяет запах аммиака… Одна медсестра подает ему стерильные полотенца, другая завязывает тесемки халата. Вокруг стоит особое молчание, это молчание людей, которые только что разговаривали. Вот фельдшер, которого я прекрасно знаю, проходит перед открытой еще дверью, я перехватываю его взгляд – но человек этот тут же начинает прилежно рассматривать мягкие резиновые подошвы своих туфель. Потом в дверях появляется Ада. Та самая Ада, которая так и не вышла замуж, которая живет на первом этаже и окна ее спальни выходят в скверик, куда постоянно падает белье с балконов верхних кооперативных квартир.
– Мы начинаем, вы и вправду не хотите присутствовать?
– Не хочу.
– Вам что-нибудь принести?
– Не надо.
Она кивает, пробует улыбнуться… но мы, кажется, уже обо всем поговорили…
– Послушайте, Ада, – останавливаю я ее.
– Да, профессор? – Она проворно оборачивается.
– Если это произойдет, сделайте так, чтобы все вышли. И прежде чем вы позовете меня, выньте у нее изо рта дыхательную трубку и капельницы уберите, отсоедините все провода, закройте рану… В общем, отдайте мне ее в приличном виде.
Сейчас Альфредо миновал фильтрационную зону, вошел в операционную, воздев кверху руки; хирург-ассистент идет навстречу, сейчас он натянет ему перчатки. Ты уже лежишь в лучах бестеневой лампы. На мою долю достается самое мучительное – нужно известить твою мать. Она сегодня утром улетела в Лондон – ты ведь это знаешь, – она должна была кого-то там проинтервьюировать – по-моему, какого-то министра; порядком волновалась. Она отъехала со двора в такси чуть раньше, чем ты отправилась в школу. Краем уха я даже слышал, как вы выясняли отношения в ванной. В субботу ты пришла домой поздновато, уже в первом часу, и эти пятнадцать минут опоздания очень ее рассердили – есть вещи, к которым она не проявляет никакой снисходительности, договоренность для нее дело святое, тот, кто ее нарушает, совершает самое настоящее покушение на душевный покой Эльзы. Она вообще-то мать любящая, несмотря на эти строгости, они ее, конечно, защищают, но, поверь мне, они же ей и в тягость. Я-то знаю, ты ничего зазорного не делаешь, ты просто тусуешься со своими приятелями перед запертым подъездом школы. Вы там подолгу болтаете в темноте, на холоде, спустив рукава свитеров на самые ладони, поеживаясь под стенными надписями… есть там и граффити просто гигантских размеров. Я всегда давал тебе волю, я ведь тебе доверяю, я доверяю даже твоим ошибкам. Я тебя знаю – ту тебя, какой ты бываешь дома в те редкие минуты, когда мы вместе, но какой ты бываешь с другими, это мне неизвестно. Я знаю, что у тебя доброе сердце, ты его без остатка тратишь на всевозможные закадычные дружбы. Ну и молодец, ради сердечных порывов, право же, стоит жить. Вот только твоя мать так не думает, она думает, что ты мало занимаешься, что много сил тратишь совсем не на то и в конце концов наберешь хвостов.
Иногда ваша школьная компания, вволю набродившись по нашему кварталу, под вечер забивается в этот паб на углу, в эту дымную подвальную кишку. Как-то раз, проходя мимо, я поглядел в одно из низеньких окошек, выходящих прямо на тротуар, – увидел, как вы смеетесь, обнимаетесь, давите окурки в пепельницах. Я в этот вечер был пятидесятипятилетним элегантным господином, совершающим в одиночестве свой вечерний моцион, а вы сидели там, внизу, за маленькими зарешеченными окошками, около которых останавливаются и задирают лапу собаки, и были такими юными, такими едиными. Вы были прекрасны, Анджела, вот что я хотел тебе сказать, невероятно прекрасны. Я наблюдал за вами, почти стыдясь этого, с таким же любопытством, с каким старик смотрел бы на ребенка, отвергающего шоколадку. Да, да, я видел, как вы, сидя там, внизу, отвергаете всю остальную жизнь, предпочитая ей этот прокуренный паб.
Я поговорил с нашей секретаршей. Ей удалось связаться с аэропортом Хитроу. В аэропорту сказали, что разыщут Эльзу прямо у трапа, отведут в комнату для VIP-персон и там все объяснят. Ужасно знать, что она там, в небе, сидит с пачкой журналов на коленях, ни о чем не подозревает… Она думает, дочка, что мы с тобой тут в целости и сохранности, – и как я сейчас хотел бы, чтобы она так и летела до бесконечности над странами и континентами. Она небось смотрит сейчас на очередное облако, из-за которого чуть пробивается луч солнца, – получается такая искрящаяся полоска, она врывается в салон самолета через маленький иллюминатор и освещает ее лицо. Наверное, Эльза читает статью какого-нибудь своего коллеги, комментирует ее забавными гримасками. Я так хорошо знаю ее мимику, любая эмоция выражается на ее лице через свой собственный микроскопический монитор. Я ведь много раз летал в самолете вместе с нею. Мне известны все складочки на ее шее и тот маленький мешочек, что образуется у нее под подбородком, когда она наклоняет голову при чтении; я знаю, что она делает, чтобы отдохнули глаза: она снимает очки, смыкает веки и откидывается назад, на подголовник. А когда стюардесса протягивает ей подносик с завтраком, она от него отказывается на прекрасном английском и просит: «Just a black coffee»[Только черный кофе (англ.). ] – и выжидает, пока самый запах этой заготовленной впрок еды не исчезнет в конце салона. Твоя мать всегда остается на земле – даже когда оказывается в небе. Сейчас она головой клонится к иллюминатору, наверное, уже задернула неподатливую шторку, закрывающую стекло, – полчаса она непременно посвящает отдыху. Конечно же, она думает о предстоящих делах в Лондоне, наверняка она еще сегодня захочет съездить в центр за покупками. Из последней поездки она привезла тебе великолепное пончо, помнишь? Впрочем, нет, ей теперь не до подарков, она, пожалуй, все еще на тебя сердится… Что она подумает, когда стюардесса аэропорта ее разыщет? Устоит ли на ногах?
С каким лицом будет она смотреть на снующую по аэропорту интернациональную публику? Как она выразит растерянность? Знаешь, Анджела, а ведь она сразу постареет, станет старой-престарой. Она бесконечно тебя любит, вот в чем дело. Она современная развитая женщина, может общаться с кем угодно, она изучила все на свете, но боли она не знает, она только полагает, что ее знает, однако же нет – боль ей совершенно неизвестна. Она там, наверху, она витает в небе и до сих пор не знает, что творится здесь, внизу. Мука поселится у нее в груди, и самой груди после этого уже не будет. Будет дыра, в которую с сумасшедшей скоростью, словно в водоворот, канут коробки, платья, открытки, гигиенические пакеты, фломастеры, компакт-диски, духи, дни рождения, старшие сестры, модные кресла с подлокотниками, отрезы тканей. Все это провалится в тартарары. В этом английском аэропорту ей придется устроить себе генеральную уборку. Жизнь ее разом превратится в покинутую людьми площадь, станет пустой сумкой, неизвестно зачем болтающейся на плече. Возможно, она ринется к стеклу, через которое видно, как взлетают самолеты, начнет биться об это стекло, открывающее дорогу в небо, станет похожа на зверька, опрокинутого нежданно накатившей волной.
Наша секретарша поговорила с кем-то из начальников аэропорта, ее заверили, что все будут предельно тактичны, постараются не слишком волновать Эльзу. Распоряжения даны, ее посадят на первый же обратный рейс, как раз есть самолет компании «Бритиш-Эруэйз». Они все организовали, ее устроят в спокойном уголке, принесут чай, дадут телефонную трубку. У меня в кармане включенный мобильник, я уже его проверил – слышимость отменная, я поставил регулятор на максимальную громкость, это очень важно. Я буду врать, про тяжелое состояние упоминать не стану, – но ведь она же мне не поверит, она решит, что ты умерла. Я постараюсь говорить как можно более убедительно… Ты носишь на большом пальце кольцо, я его сразу и не заметил. Ада помучилась, прежде чем сумела его снять; теперь я держу его у себя в кармане, пытаюсь просунуть в него собственный большой палец – не получается, попробовал средний – на средний оно, возможно, и наденется. Но ты, Анджела, смотри не умирай, не умирай прежде, чем твоя мать приземлится. Не давай своей душе отлететь, пронизать те самые облака, на которые Эльза сейчас так спокойно смотрит. Не пересекай курса этого самолета, останься с нами, дочка. Ради бога, не двигайся.
Мне холодно, я ведь все еще в рабочей пижаме, мне бы надо переодеться, мои вещи лежат вот в этом металлическом шкафчике, на нем написано мое имя. Я заботливо повесил пиджак поверх рубашки, засунул бумажник и ключи от машины в верхнее отделение и защелкнул висячий замочек. Когда это было? Часа три назад, а может, и меньше. Три часа тому назад я был таким же человеком, как и все прочие. До чего же горе – лукавая штука, как быстро оно на ногу! Как оно похоже на кислоту, как глубоко проникает, совершая свою разъедающую работу! Руки у меня опущены на колени. За шторой из пластиковых планок прорисовывается кусок онкологического корпуса. Я никогда толком не был в этой комнате, входил сюда лишь на минуту-другую. Сейчас я смирно здесь сижу на дерматиновом диванчике, передо мною низенький столик и два никем не занятых стула. Пол выложен зелеными плитками, но в их глазури попадаются темные вкрапления, у меня в глазах они истерично подергиваются, словно вирусы в поле микроскопа. Дело ведь в том, что я, кажется, ожидал этой трагедии.
Нас с тобою, дочка, сейчас разделяют коридор, две двери – и кома. Я спрашиваю себя: а нельзя ли нам с тобою переступить пределы тюрьмы, которую эта дистанция образует? Пусть останется она неприкосновенной, как исповедальня… и тогда, глядя на приплясывающие темные зернышки этого пола, я попрошу у тебя аудиенции.
Я хирург, я человек, который выучился отделять здоровую ткань от ткани заболевшей, я спас много жизней, но своей собственной жизни, Анджела, я так и не спас.
Все эти пятнадцать лет мы живем в одном и том же доме. Тебе знаком мой запах, и звук моих шагов, и моя манера прикасаться к разным предметам, и мой голос, ты знаешь слабые стороны моего характера и стороны жесткие, вызывающие раздражение и не заслуживающие доброго слова. Не знаю, какое ты обо мне составила мнение, но вообразить это я могу. Наверное, я пребываю в образе отца, полного ответственности, не лишенного некоего сардонического чувства юмора, но слишком уж обособленного. С матерью тебя соединяет настоящая, прочная привязанность. Я же все время присутствовал в вашем доме скорее в виде этакого мужского костюма, ходячего костюма, находящегося где-то в стороне от ваших теплых отношений. Куда подробнее, чем моя собственная персона, обо мне рассказывали мои отлучки, мои книги, мой плащ, висящий при входе. Этот рассказ мне совершенно неизвестен, он составлен вами по приметам, которые я оставлял. Как и твоя мать, ты предпочитала любить меня в мое отсутствие, потому что иметь меня всегда перед глазами было чересчур утомительно. Сколько раз, выходя по утрам из дома, я не мог отделаться от ощущения, что вы обе энергично подталкиваете меня к двери, желая поскорее освободиться от этого неудобного господина. Мне нравится естественность вашего единения, я смотрю на него с одобрительной улыбкой, вы в какой-то мере защищаете меня от меня самого. Я ведь никогда не чувствовал себя «натуральным», я лишь изо всех сил старался им быть, и это были попытки смехотворные, потому что стараться быть натуральным – это уже поражение. В конце концов мне пришлось принять ту модель, которую вы для меня придумали. В своем собственном доме я постоянно был только гостем. Я не возмущался даже тогда, когда в мое отсутствие служанка после дождливого дня ставила распялку с вашей мокрой одеждой к калориферу в моем кабинете. Я привык к этим влажным вторжениям и не бунтовал, я садился в свое кресло, не имея возможности вволю вытянуть ноги, клал книгу на колени и замирал, созерцая ваши одеяния. В этих промокших одежках я находил для себя компанию, которая, возможно, была красноречивей вашего личного присутствия. Тоненькие и простодушные, эти ткани попахивали дождем и домом, в них для меня была братская отдушка сожаления – по вам, конечно, но и по мне самому, по моей оторванности от вас. Знаю, знаю, Анджела, – слишком много лет мои поцелуи и объятия были такими неуклюжими, такими неумелыми. Каждый раз, когда я прижимал тебя к себе, я чувствовал, как твое тело сотрясает волна нетерпения – и даже неловкости. Рядом со мною тебе сразу становилось некомфортно, вот и все дела. Тебе было вполне достаточно знать, что я существую, созерцать меня издалека, словно пассажира, прилипшего к окошку другого поезда, пассажира, лицо которого несколько искажено стеклом… Ты девочка тонко чувствующая и солнечная, только вот настроение твое может разом перемениться, и тогда ты становишься бешеной, ты слепнешь от ярости. Я всегда подозревал, что эти таинственные приступы гнева, из которых ты выныриваешь растерянной и чуть опечаленной, зародились в тебе из-за меня.
Анджела, вплотную к твоей ни в чем не повинной спине стоит никем не занятый стул.
Этот пустой стул вижу только я. Я смотрю на него, разглядываю его спинку, его ножки – и жду и вроде бы к чему-то прислушиваюсь. Я прислушиваюсь к трепету надежды. Я этот трепет хорошо знаю, я слышал, как он пробуждается в глубине страждущих человеческих тел, проглядывает в глазах мириадов пациентов, представавших передо мной, поселяется в стенах операционной каждый раз, как я привожу в движение собственные руки, чтобы вмешаться в течение чьей-то жизни. И я точно знаю, какой надеждой я обольщаю сам себя. Глядя на темные зернышки этого плиточного пола, которые сейчас переливаются, словно крупинки мрака, словно последние клочки истаивающих теней, я надеюсь, что на этом пустующем стуле хоть на мгновение появится женщина, – и дело тут не столько в ее телесном облике, сколько в ее сострадании. Я вижу ее туфли бордового цвета с глубоко вырезанными мысками, и ноги, почти не знавшие чулок, и ненатурально высокий лоб. И вот она уже вся передо мною, она явилась, чтобы напомнить мне: я мечу людей, я человек, оставляющий роковую отметину на челе всех, кого люблю. Ты, Анджела, ее не знаешь, она прошла через мою жизнь, когда тебя еще не было на свете, прошла и навечно осталась во мне. Сейчас мне так хочется добраться до тебя, Анджела, до сплетения опутывающих тебя разных трубок, до операционного стола, где тебе вот-вот вскроют голову краниотомом, – и рассказать об этой женщине.