Текст книги "Совсем другие истории (сборник)"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Соавторы: Жозе Сарамаго,Джон Апдайк,Вуди Аллен,Гюнтер Грасс,Кэндзабуро Оэ,Надин Гордимер,Эскиа Мфалеле,Инго Шульце,Чинуа Ачебе,Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Выйдя из задумчивости, нарушаемой лишь легким покашливанием, Ремарк сказал, что осенью 1914-го – он еще сидел за партой в Оснабрюке, а добровольцы уже захлебывались кровью при Биксшоте и на подступах к Ипру – его до глубины души поразила легенда о Лангемарке, где немецкие солдаты распевали «Дойчланд юбер аллее» под пулеметным огнем англичан. Проникшись этой историей и с поощрения учителей не один класс вызвался в полном составе идти на войну. Каждый второй не вернулся. Те же, кто вернулся – как Ремарк, которому так потом и не удалось доучиться, – не пришли в себя и по сей день. Он до сих пор себя чувствовал ходячим покойником.
Герр Юнгер, принявший школьные впечатления своего собрата по перу с легкой улыбкой, обозвал легенду о Лангемарке патриотической дребеденью, но все же признал, что еще задолго до войны им овладела жажда опасности, тяга к чему-то необычному, «будь то хотя бы и служба во французском Иностранном легионе».
– А когда наконец началось, мы почувствовали себя единым огромным телом. И даже когда война показала свои когти, надо мной, командиром штурмового отряда, по-прежнему властвовала идея битвы как некоего опыта души. Признайтесь же, друг мой! Даже в своем великолепном дебюте, «На Западном фронте без перемен», вы с восторгом описываете дружбу до смертного часа, сплотившую фронтовиков.
Ремарк возразил, что его личный опыт в романе не отражен. Там собраны фронтовые впечатления целого поколения, посланного на бойню.
– Служба в лазарете предоставила мне весь необходимый материал.
Сказать, что между собеседниками завязался спор, было бы преувеличением, однако оба старались подчеркнуть, что относятся к войне совершенно по-разному, что даже стили у них совершенно несхожи, да и во всем остальном они – выходцы из двух враждующих лагерей. Один по – прежнему считал себя «неизлечимым пацифистом», другой желал, чтобы в нем видели «анархиста».
Да что вы такое говорите! – не выдержал Ремарк. – В «Стальных грозах» вы точно мальчишка-сорванец, помешанный на приключениях. Вплоть до последней атаки Людендорфа. Вы сколотили штурмовой отряд ради кровавой забавы – захватить на скорую руку пару пленников, а повезет – так и бутылочку коньяку…
Но потом он признал, что окопы и позиционная война, да и сами сражения в дневниках его коллеги описаны отчасти верно.
Под конец нашей первой беседы – к тому времени господа уже осушили две бутылки красного – Юнгер вернулся к теме Фландрии.
– Когда мы рыли траншеи у Лангемарка через два с половиной года, все время натыкались на портупеи, винтовки, патронные гильзы, оставшиеся с 1914-го. Попадались даже остроконечные шлемы, в каких тогда уходили на войну добровольцы…
1915
Следующая наша беседа прошла в «Одеоне», кафе столь почтенном, что сам Ленин, пока германский рейх не препроводил его в Россию, сиживал там, почитывая «Нойе Цюрхер Цайтунг» и тому подобное и втайне вынашивая свои революционные планы. Мы не столько взирали в будущее, сколько вспоминали о прошлом, и гости мои настояли на том, чтобы открыть встречу завтраком с шампанским. Мне же подали апельсиновый сок.
Оба выложили на мраморный столик, между круассанами и сыром на блюдце, вещественные доказательства – романы, вызывавшие некогда бурные дискуссии. «На Западном фронте без перемен» выдержал гораздо больше переизданий, чем «Стальные грозы».
– С тех пор как мою книгу подвергли публичному сожжению в 1933-м, – заметил Ремарк, – ее двенадцать лет не переиздавали, и не только в Германии. А ваш панегирик войне можно было купить всегда и повсюду.
Юнгер не ответил. Но когда я опять заговорила об окопной войне во Фландрии и на известковых землях Шампани и выложила на стол, к тому времени уже убранный, карты осажденных районов, он тотчас принялся толковать о наступлении и контрнаступлении на Сомме и ввернул реплику, которая задала тон всей дальнейшей беседе:
– Этот дурацкий кожаный шлем, от которого вас, мои достопочтенные коллеги, уберегла судьба, уже в июне 1915-го на нашем участке фронта заменили стальной каской. Нашу модель разработал капитан артиллерии по фамилии Шверд – после нескольких неудачных попыток наперегонки с французами, которые тоже вводили стальные шлемы. Поскольку Крупп был не в состоянии производить подходящий хромовый сплав, заказ получили другие фирмы, и среди них – металлургический завод в Тале. К февралю 1916-го стальные шлемы использовали уже на всех фронтах. В первую очередь ими снабжали полки под Верденом и на Сомме, а бойцам Восточного фронта приходилось ждать дольше всех. Вы не представляете себе, любезный Ремарк, сколько людей погибло из-за этой ничтожной кожаной шапчонки, к тому же из войлока, потому что кожи не хватало. Особенно велики были потери в окопах: один меткий выстрел – и одним человеком меньше, да и любой осколок бомбы пробивал этот шлем насквозь. – Затем он повернулся ко мне и добавил: – А шлемы, которые у вас, в Швейцарии, носят полицейские, они хоть и выглядят чуть по-другому, но ведь по образцу этой самой стальной каски сделаны во всем, вплоть до отверстий для вентиляции.
Мой ответ: «К счастью, нашему шлему не приходится доказывать свою пригодность под бомбардировками, которые вы так живописно изобразили» – он пропустил мимо ушей и продолжил засыпать демонстративно молчащего Ремарка подробностями, от антикоррозионного покрытия защитного цвета до затылочного клапана и подкладки из конского волоса или стеганого войлока. Затем он посетовал, что в окопной войне эта каска ограничивала обзор: передняя часть должна была защищать верхнюю часть лица до самого кончика носа.
– Уж поверьте, во время операций эта тяжелая каска страшно мешала. Может, вы и сочтете это легкомыслием, но я предпочитал свое старое доброе лейтенантское кепи. На шелковой, смею добавить, подкладке. А британскую каску я, между прочим, держу на рабочем столе как сувенир. Она совершенно другая, сплющенная, как лепешка. Разумеется, с дыркой от пули.
После длительной паузы – господа потягивали кофе со сливовым бренди – Ремарк сказал:
– Для пополнения, состоявшего в основном из новобранцев, стальные шлемы М-16 да и более поздняя модель М-17 были слишком велики. Все время съезжали на нос. Из всего детского личика только и было видно, что трясущиеся от ужаса губы и дрожащий подбородок. Смешно и жалко. А что осколки и шрапнель пробивают даже сталь, вы и без меня знаете…
Он заказал еще бренди. Юнгер последовал его примеру. А милой швейцарской «барышне» подали еще стакан свежевыжатого апельсинового сока.
1917
Сразу после завтрака – на сей раз никаких роскошеств, никакого шампанского, господа любезно согласились с моей рекомендацией отведать молочной каши «Бирхер-мюсли» – мы вернулись к нашей беседе. Осторожно, словно школьнице, которую не следует пугать, и обращаясь не только к личному опыту, но и к сведениям из вторых рук, они рассказали мне о газовой войне – о целенаправленном применении хлора и горчичного газа.
Тема боевых отравляющих веществ всплыла сама по себе, когда Ремарк упомянул о вьетнамской войне, шедшей как раз в это время, и назвал применение напалма и «эйджент оранж» преступлением.
– Стоит сбросить атомную бомбу, – сказал он, – и прости-прощай все внутренние запреты.
Юнгер же осудил систематическое уничтожение джунглей путем коврового распыления отравляющих веществ, определив его как логическое следствие применения газов в Первую мировую, и согласился с Ремарком в том, что американцы непременно проиграют эту «грязную войну», на которой нет места «подлинно солдатскому поведению».
– Хотя, – добавил он, – надо признать, что хлор первыми применили мы. В апреле 1915-го под Ипром, против англичан.
И тут Ремарк закричал, да так громко, что неподалеку от нашего столика официантка испуганно замерла и бросилась наутек.
– Газовая атака! – заорал он. – Газы! Га-а-а-азы!
В ответ Юнгер чайной ложкой воспроизвел сигнал тревоги, но тут же, словно повинуясь какой-то внутренней команде, вдруг посерьезнел и заговорил без обиняков:
– Мы немедленно стали смазывать маслом стволы винтовок и вообще все металлическое. Таково было предписание. Потом натянули противогазы. Позже, в Мончи, перед самой битвой при Сомме, мы увидели множество отравленных газом: они корчились и стонали, слезы так и лились у них из глаз. Но самое ужасное – хлор разъедает, сжигает легкие. То же самое я видел и во вражеских окопах. Вскоре после того англичане применили против нас фосген. Запах у него тошнотворно-сладкий…
Тут вмешался Ремарк:
– Их рвало много дней. Они выплевывали сожженные легкие по кусочкам. Хуже всего приходилось, когда из-за непрерывного заградительного огня невозможно было выйти из окопов: облака газа скапливались в каждом углублении, как медузы, и горе тому, кто поторопился снять противогаз. Неопытные новобранцы гибли первыми. Бедные беспомощные мальчишки, ничего-то они не умели… Форма на них мешком висела. Эти бледные, мучнистые лица. Еще живые, но взгляд уже пустой, как у мертвых детей. Однажды я наткнулся на окоп, полный этих бедолаг. Синие лица, черные губы. Слишком быстро сорвали противогазы. Истекли кровью.
Оба извинились передо мной: с утра пораньше это было слишком. По-моему, им показалось странным и неприятным, что молодая девушка интересуется подобными зверствами, неизбежными на войне. Я заверила Ремарка, который в большей степени, чем Юнгер, почитал себя кавалером старой школы, что беспокоиться на мой счет не следует: фирма «Бюрли» заказала нам отчет, и он должен быть исчерпывающим.
– Полагаю, вам известны характеристики вооружения, которое «Бюрли» производит на экспорт, – добавила я и попросила продолжать, не упуская никаких подробностей.
Поскольку Ремарк молча разглядывал мост у ратуши и набережную Лиммата, герр Юнгер, лучше владевший собой, просветил меня насчет подробностей. Он поведал о совершенствовании противогаза, а затем о горчичном газе, который впервые применили именно немцы в июне 1917– го, в третьей битве под Ипром. Он был без запаха и почти невидимый, стелился пеленой над самой землей и начинал действовать – то есть разъедать кожу – только через три-четыре часа. Дихлорэтилсульфид – маслянистое соединение, распыленное мельчайшими каплями. Противогаз не спасал. Затем герр Юнгер объяснил, что этим газом можно было выводить врага из строя целыми окопами, а потом брать голыми руками.
– Но поздней осенью 1917 года, – сказал он, – англичане захватили большой склад снарядов с ипритом и без промедления использовали против нас. Многие солдаты ослепли… Скажите, Ремарк, а не тогда ли угодил в лазарет под Пазевальком величайший ефрейтор всех времен и народов? Там и досидел благополучно до конца войны… А потом решил заняться политикой.
Джон Апдайк. Путешествие в страну мертвых
В жизнь Мартина Фредерикса, оставшегося в одиночестве после без малого тридцати лет супружества, время от времени вторгались досадные происшествия. Однажды весенним днем ему позвонила однокашница его бывшей жены – бойкая, крепенькая Арлин Квинт с факультета сравнительного литературоведения – и попросила подвезти ее в больницу.
– Прямо сейчас? – уточнил Фредерикс.
– Как можно скорее, да. Если тебя не затруднит. – За мольбой в ее голосе слышалась все та же чопорная жесткость, памятная со студенческих дней. – Я тут подумала… У тебя же автомобиль стоит за домом. А такси в этом городе вызывать – себе дороже: сначала прождешь до второго пришествия, а потом водитель будет гнать, как псих. Мне нужно, чтобы вели плавно.
– Да ну?
– Именно, Марти, – сказала она. – Безо всех этих твоих дерганий.
Они не виделись много лет, прежде чем снова встретились на вечеринке в одной художественной студии, в нескольких кварталах от его дома; Арлин не так удивилась, как он, – она продолжала общаться с его бывшей женой Гарриет и знала, что он перебрался в город. Арлин и сама теперь жила в городе. С Шерманом Квинтом – с химического факультета – она развелась несколько лет назад. Стать свободной горожанкой – что может быть лучше, сказала она Фредериксу. Он заметил, что цвет лица у нее нездоровый и зачесанные назад черные волосы пестреют седыми прядями, однако в остальном она была все та же, какой он ее и запомнил: сильная, энергичная, полная затаенной непокорности. В те времена Арлин собирала волосы в «конский хвост» и носила фермерскую юбку: университетская девица с претензиями на художественный вкус, как и его бывшая супруга. Прическу она так и не сменила. Она сидела на столе и болтала пухлыми ножками – похоже, из чистой детской радости, что она жива, ничем не связана и находится именно здесь.
То был громоздкий деревенский стол, за которым работал владелец студии, козлобородый коротышка; столешница была усеяна дырочками от канцелярских кнопок и покрыта пятнами краски и чернил. За спиной Арлин висели пришпиленные к стене угольные наброски обнаженных красавцев. Сбоку от стола, за большим, забранным стальными рамами окном, похожим на заводское, открывался вид сверху на огни ночного города – янтарные и цвета платины вперемешку с мазками красного неона, уходящие в даль, насколько хватало глаз; то был не Нью – Йорк, а всего лишь Бостон, и ни одна постройка в этом направлении не замахивалась выше собственных окон, а улицы плавно струились между домами, как огни посадочных полос под крылом взлетающего самолета. Землистое лицо Арлин светилось счастьем, а ноги игриво взбрыкивали – икры, как барабанные палочки; круглоносые, без каблуков, бальные туфельки от «Капецио». Эти туфельки многое выдавали; бывшая жена Фредерикса тоже носила бальные туфли хоть в дождь, хоть в снег, как будто жизнь в любую минуту могла закружить ее в танце.
Вечеринка была молодежная: сплошь будущие художники, парни и девицы с уродливыми панковскими стрижками – за ушами выбрито, на макушке крашеные пучки волос; все в мешковатых свитерах. Они прихлебывали вино из дешевых пластиковых стаканчиков и с каждым глотком орали все пронзительнее. Один из гостей составил стаканчики штабелем, один в другой, и делал вид, будто играет на аккордеоне. Гнусавый, но бодрый голос хозяина звучал громче всех. Только хозяин и его дружок-японец приближались по возрасту к Фредериксу, и ему было неуютно, но Арлин, наоборот, упивалась молодостью сборища, словно подливавшей масла в огонь ее счастья – бессмысленного, прыгучего счастья, как у девчонки-малолетки, забравшейся на высокую стену.
– Ну все. Я, как они говорят, сваливаю, – сказал наконец Фредерикс, отчасти посмеиваясь над ее готовностью подражать молодым. – Проводить тебя?
Арлин вскинула голову и взглянула ему в глаза. На полу утомленно покачивались тени.
– Нет, Марти, еще слишком рано! – Голос ее прозвучал звонко и словно бы откуда-то издалека. Губы медленно сомкнулись, прикрывая зубы, чуть выдающиеся вперед и желтоватые, как у курильщиков, хотя курить она уже бросила. – Очень мило с твоей стороны, но я прекрасно дойду сама. Район совершенно безопасный.
Фредерикс остался только рад: у него был роман с другой женщиной, а проводить Арлин он предложил исключительно из вежливости и в знак неких привычных обязательств перед бывшей женой. Поскольку Арлин и Гарриет дружили, близость с Арлин в студенческие годы для него была бы равносильна инцесту; и осознавать, что теперь, на склоне лет, это табу исчезло и все они свободны, было странно и как-то неловко. Свобода – вот о чем говорили ее весело взбрыкивающие пухлые ножки. Но американцев и так закормили свободой, думал Фредерикс, а доступность еще не означает привлекательности. Что-то в Арлин было нездоровое, и в талии она раздалась.
Когда он рассказал Гарриет по телефону об этой встрече, та сказала, что у Арлин обнаружили рак, но химиотерапия, похоже, помогла.
Мысль, что Арлин и впрямь больна, стала еще одним поводом выбросить ее из головы. Она обречена. Прошло немного времени, и Фредерикс больше не вспоминал, что она живет всего в полумиле от него и работает неполный день в художественном салоне при местном университете, – не вспоминал, пока она вдруг не позвонила.
Близился вечер; солнце клонилось к болотам. Небоскребы за окном распались на огромные пятна теней и оранжевые блестки. Когда Фредерикс добрался наконец до автомобиля – древнего «Карманн-Гиа» со вмятиной на правом крыле и разрезом на брезенте откидного верха от ножа какого-то ночного грабителя, искавшего наркотики или дорогой приемник, – уже стемнело так, что пора было включать фары. Раздосадованный, хотя и польщенный, Фредерикс повел машину черепашьим ходом сквозь толчею часа пик по адресу, который назвала Арлин.
Она ждала его в прихожей и вышла с чемоданчиком, ступая очень осторожно и медленно, крошечными шажками. Фредерикс неуклюже выбрался из машины и двинулся к Арлин взять у нее поклажу; она предостерегающе вскинула руку, словно испугалась, что он в нее врежется. На ней было суконное пальто свободного покроя, но даже в пальто бросалось в глаза, что с фигурой у нее что-то не так: она не просто раздалась в талии, а опухла. В свете уличных фонарей лицо ее казалось зеленоватым, восковым; под глазами виднелись круги, точно оставленные пальцем вмятины. Поймав на себе изучающий взгляд, Арлин улыбнулась. Дочь эмигрантов из Македонии, Арлин с детства впитала старосветскую церемонность, и Фредерикс почувствовал, что она твердо намерена сохранить эту церемонность до конца. Хотя его машина, припаркованная во втором ряду, превратила дорогу в однорядную и вызывала возмущенные гудки, он заставил себя идти медленно, приноравливаясь к Арлин, а чемоданчик ее поставил на заднее сиденье так бережно, будто в нем была собрана вся ее боль.
Арлин захлопнула за собой дверцу, но на спинку не откинулась – осталась сидеть сгорбившись. На фоне бокового стекла, под заклеенным брезентом резким силуэтом вырисовался ее профиль: острый нос с горбинкой и поджатые губы; из-за слегка выступающих зубов верхняя губа выдавалась вперед.
– Ничего? – спросил Фредерикс, прежде чем выжать сцепление.
– Отлично, – ответила она на удивление ровным голосом. – Спасибо, Марти, очень мило с твоей стороны.
– Не за что. В какую больницу?
До больницы, которую назвала Арлин, было около мили. Сумерки сгущались, час пик был в полном разгаре, и то и дело приходилось притормаживать. В какой-то момент Арлин оперлась на приборную доску, словно пытаясь оградиться от толчков, но вскоре сменила позу – слишком уж та была неудобной. Машина была старая и ржавая, и плавно вести не удавалось, несмотря на все старания. Фредерикс поминутно извинялся.
– Ничего страшного, – отвечала Арлин чуть ли не снисходительно.
Фредерикс уже не сомневался, что в такси ей было бы куда лучше. Он вспомнил, как предложил проводить ее… Смахивало на то, будто она решила-таки принять предложение, хоть и запоздалое.
– Это ничего, что в машине так холодно? – извиняющимся тоном спросил Фредерикс. – Обогреватель не работает…
– Мне не холодно.
– А это… э-э-э… внезапно стряслось?
– Нет, все к тому шло.
– А в больнице знают, что ты приедешь?
– О да.
– И долго ты там пробудешь?
– Все зависит от них. Моя задача – доставить тело по месту назначения.
«Тело»…
– Мне очень жаль, – пробормотал Фредерикс.
– В каком смысле, Марти?
Они вырвались наконец из пробки и плавно покатили между четырехэтажными домами, под деревьями, которые уже через месяц покроются новой листвой.
– Ну, что твое тело… э-э-э… барахлит.
Свободная полоса кончилась: дорога уперлась в основательно забитую машинами магистральную улицу.
– Кажется, все будет в порядке, – проговорила Арлин через пару секунд напряженного молчания, убедившись, что пробка все же понемногу рассасывается. Но в голосе ее сквозила напускная бодрость, как бывает, когда пытаешься утешить ребенка.
– Надеюсь, – отозвался Фредерикс, остро ощутив, как он нелеп и ничтожен в сравнении с неодолимым круговращением смертности, вершащимся здесь, рядом с ним, в этом тряском, холодном, располосованном и заклеенном наспех чреве машины.
– Со временем привыкаешь, – добавила Арлин уже спокойнее. – Как-то сживаешься с этим.
– Правда?
– О да, – подтвердила Арлин так просто, словно они оба теперь были посвящены в тайну, в великое таинство, взраставшее в ее теле. Но Фредерикс не мог себе представить, как человек может оказаться под стать смерти: разве человек, существо конечное, может говорить со смертью на одном языке? Обогреватель наконец заработал, но впереди уже показались огни больницы. Арлин подсказала свернуть на кривую боковую улочку, переходящую в пандус. Плавно подкатив к входу, Фредерикс поймал себя на мысли, что это место – точь-в-точь как круглые сутки сияющий огнями и бурлящий толпами аэропорт или железнодорожный вокзал в старину: здесь тоже царила непрестанная суета.
– Давай открою тебе дверь, – предложил он, с трудом выкарабкиваясь из-за баранки.
– Я сама справлюсь.
Арлин щелкнула кнопкой замка, вышла и встала у машины. Фредерикс зашел с другой стороны взять чемоданчик. Арлин казалась настоящей балканкой – из этих суровых нескладных крестьянок, упакованных в кучу одежек, как капуста. Она возвращалась назад, в прошлое. На лицо ей падал свет сквозь стеклянные двери больничного вестибюля.
– Зайти с тобой?
– Нет, – вырвалось у Арлин так резко, что она невольно попыталась смягчить ответ: – Здесь нельзя парковаться. Я сама справлюсь. – Заметив, что повторяется, она пустилась в объяснения: – Я сама так решила. Я решила быть сама по себе. – Бросив исподлобья на Фредерикса подозрительный взгляд, она улыбнулась ему снисходительно и спокойно. – Спасибо, Марти. Хорошо прокатились.
– Тебя будут навещать?
– Еще как! Все эти дети, которых мы зачем – то завели.
– Позвони мне, когда соберешься обратно. Я тебя отвезу.
Улыбка Арлин медленно угасла.
– К тому времени мне и такси сгодится.
Поцелуй в щеку на прощание явно не предполагался, тем более что Фредериксу было страшно до нее дотронуться и нечаянно причинить боль. Если собственное тело отказывается служить ей, подумал он, с какой стати ей доверять ему? Арлин прошла за стеклянные двери не оглянувшись. Со спины, с этим маленьким чемоданчиком и в бесформенном пальто, она смахивала на только что прибывшую иммигрантку.
Арлин была не первой из ровесниц Фредерикса, оказавшихся у смертной черты. В пригороде, где они жили вместе с Гарриет, одной их подруге, самой жизнерадостной из общих знакомых, ампутировали грудь, когда ей было едва за сорок. После этого несколько лет болезнь не давала о себе знать, но однажды, столкнувшись с Фредериксом и Гарриет у местного супермаркета, та женщина поведала им хриплым шепотом: «Эта чертова дрянь вернулась!» В последний раз они встретились с ней на барбекю. Все гости знали, хотя никто бы не посмел сказать вслух, что эта маленькая вечеринка – прощание с хозяйкой дома.
В тот летний воскресный день, въезжая к ней во двор, Фредерикс заметил новый зеленый шланг, тянувшийся от клумбы поперек дорожки, и притормозил. Хозяйка дома в соломенной шляпе и ярком просторном платье стояла на газоне и махала ему рукой, подзывая проехать дальше, к месту парковки. Фредерикс нерешительно повиновался – его «вольво» вдруг показался ему неуклюжим, как грузовик; было страшно, что нога соскользнет с педали и он заденет бампером эту женщину, уже и без того сраженную болезнью.
Выйдя из машины, он поцеловал хозяйку в щеку – запрокинутое лицо ее округлилось и блестело от болезни – и объяснил, что боялся наехать на шланг.
– Ах, шланг! – воскликнула она с неожиданной силой и небрежно взмахнула рукой. – Да кого он волнует, этот шланг!
Тем не менее Фредерикс вернулся и передвинул шланг так, чтобы следующая машина по нему не проехала. Он пытался представить, какими должны казаться перед лицом надвигающейся смерти все эти аксессуары повседневной жизни, которые мы храним, бережем, упаковываем, ремонтируем так заботливо, словно будем нуждаться в них во веки веков. Шланг. Цветы. Лопатка, забытая у бордюра, подмигивающая канареечно-желтой ручкой среди сорняков и флоксов. Сама трава, и солнце, и небо, и деревья, точно массивные опоры декораций, – кого теперь все это волнует?! Очень скоро они утратят всякую ценность так сокрушительно и бесповоротно, как Фредерикс просто не мог себе вообразить. Тем более – вообразить в связи с этой жизнерадостной женщиной, душой компании, развлекавшей гостей на обтянутой сеткой веранде, пока ее муж готовил на гриле угощение, отмахиваясь от вьющейся над газоном мошкары. В толстых шерстяных носках, несмотря на жару, и в соломенной шляпе, очевидно скрывавшей последствия химиотерапии, она полулежала в алюминиевом шезлонге – уступка уже почти одолевшему ее недугу. Гости пили вино, понемногу расслабляясь и поддаваясь веселью, а хозяйка старательно вела беседу в русле самых обыденных тем – местных новостей, новых фильмов. Она с таким пылом рассуждала об ужасах, которые таил в себе план развития кондоминиума, что у гостей совсем вылетело из головы: сама она ничего этого уже не увидит и ей не придется бороться с грозящими местным жителям проблемами парковки. Когда какая – то гостья заявила, что все кино на свете – дешевка, эта умирающая женщина отсалютовала ей бокалом: «Ваше здоровье! – И весело воскликнула: – Люблю дешевку! Дешевка, – добавила она, – это правда жизни. Дешевка, – продолжала она уже под гром всеобщего хохота, – сделает нас свободными!»
Осенью того же года, на ее похоронах, пытаясь представить, как душа ее, по словам священника, приходит от силы в силу, Фредерикс удивлялся, что они так и не нашли в тот день темы более возвышенной, более уместной для прощания с другом, чем проблемы кондоминиума и низкопробное кино. И еще думал о том, где же теперь этот садовый шланг, о котором ему тогда так захотелось позаботиться.
Мир умирающих, размышлял он, не так уж и отличается от того, в котором живем мы. Его престарелые соседи по-прежнему возились с граблями и сухой листвой на газоне, выгуливали своих дряхлых, охромевших собак и рассуждали о запланированной на зиму поездке во Флориду, как будто смерть, стоящая на пороге, не означала ровным счетом ничего, – ничего, кроме того, что надо продолжать жить, – жить так, словно вовсе ничего и не происходит. Они все так же сплетничали, бездельничали, смотрели телевизор. Никакие прозрения не осеняли их привычную болтовню, как бы внимательно ни прислушивался Фредерикс. В университете он специализировался по классической филологии и все еще помнил, хотя и смутно, ту песнь «Одиссеи», где души умерших безмолвно толпятся вокруг Одиссея не в силах вымолвить ни слова, пока не изопьют овечьей крови, которой герой наполнил, по наставлениям Цирцеи, яму длиной и шириной в локоть и на локоть уходящую вглубь. Родная мать героя, Антиклея, стоит перед ним, бессловесная и беспамятная, пока он не дает ей позволения напиться «черной крови». Мертвецы у Гомера какие-то ущербные и даже попросту ничего не сознающие. «Как ты решился спуститься в обитель Аида, где только тени умерших людей, сознанья лишенные, реют?»[6]– не без горькой насмешки вопрошает Одиссея мертвый Ахилл. А Эней в вергилиевом Аверне не может добиться ни единого слова от мертвой Дидоны: в ответ на все его клятвы и мольбы о прощении она лишь «глаза потупила в землю» и остается «твердой, словно кремень»; и, по-прежнему исполненная ненависти к герою – «не простив, не смирившись», – бежит прочь, в тенистый лес, где первый муж царицы, Сихей, утешает ее лаской и отвечает ей любовью – «inimica refugit in nemus umbriferum coniunx ubi pristinus illi respondet curis aequatque Sychaeus amorem».[7] Подземный мир у Вергилия становится невероятно детализированным: Анхиз во всех подробностях излагает будущее Рима, а описания разнообразных загробных обиталищ словно предвосхищают исчерпывающую картографию Данте. А для Гильгамеша, древнейшего путешественника в страну мертвых, горестное это странствие обернулось, насколько поддаются расшифровке разбитые таблицы, лишь смятением и бегством: «И я не так ли умру, как Энкиду? Тоска в утробу мою проникла, смерти страшусь и бегу в пустыню. Под власть Утнапишти, сына Убар-Туту, путь я предпринял, иду поспешно».[8]
И вот слова разбитой таблицы, которыми Утнапишти отвечает Гильгамешу: «…нет у меня для тебя ответа, слова совета нет для тебя никакого! Ярая смерть не щадит человека… великие боги не поведали смертного часа, а поведали: жить живому!».[9]
Фредерикс стеснялся позвонить Арлин, но этого требовала по меньшей мере простая вежливость. После той опасной поездки ему следовало хотя бы осведомиться, как она себя чувствует. Несколько недель на звонки никто не отвечал, но однажды Трубку подняли.
– О-о! – протянула она раздумчиво мелодичным, ленивым, как будто не своим голосом.
Все не так уж плохо. День на день не приходится. Чем они меня только не пичкали! Поначалу все было из рук вон, но потихоньку образовалось. Мне полегчало, Марти.
– Ты снова дома, – подхватил Фредерикс, словно торопясь подвести итог этому чуду медицины. Рассеянная тягучесть в ее голосе побудила его говорить твердо и уверенно. – На работу тоже вернулась?
– Вчера было так солнечно, я добрела до салона, все были очень рады меня видеть, но я еще недостаточно окрепла. Пока не могу оставаться на ногах целый день. Поставила себе цель – на следующей неделе. Учусь ставить цели.
– Ага, – сказал Фредерикс, чувствуя, что вся его уверенность пропала втуне. – Вот именно – всему свое время.
Повисло молчание.
– Гостей я принимаю, – наконец сообщила Арлин.
Он вспомнил ту студию и шумное сборище, вспомнил, как Арлин была счастлива среди них, и поморщился от досады. Если они все такие славные, где же они теперь?
– Ну, я бы мог как-нибудь заглянуть, – сказал он. – Если я тебя не утомлю.
– Какое там утомишь, Марти! – воскликнула она. – Я буду очень рада.
Выкроить время в один из вечеров после работы оказалось непросто. Фредерикс сейчас не был хозяином сам себе: женщина, с которой он был близок, ревниво приглядывала за его досугом. Похоже, он до конца своих дней не сможет быть сам по себе. Но, разумеется, он сам так решил. «Я решила быть сама по себе», – сказала тогда Арлин.
Когда он подъехал к ее дому, машин на стоянках оставалось уже немного – все спешили за город, так что место для парковки нашлось без труда. С каждым днем солнце задерживалось над городом на несколько минут дольше. Арлин обитала в красивом особняке с арочным фасадом, куда красивее кирпичного дома, где жил сам Фредерикс; и окна его выходили не на центральное скопище небоскребов, а на старинный парк у кромки болот, со стальными шестами фонарей и горбатым каменным мостиком через топкий ручей, заваленный пивными банками и белыми пенопластовыми коробками. На ветвях раскидистого бука, утопавшего корнями в илистом берегу ручья, уже проклюнулись почки. «Жить живому…»