Текст книги "Траурный марш по селенью Ранкас"
Автор книги: Мануэль Скорса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Глава тридцать третья,
повествующая о причинах, побудивших храбреца Чакона переодеться женщиной
Когда Арутинго Вулканический Зад хочет особенно унизить Янакочу, он вопрошает: «Кто у вас самый храбрый? Чакон?» Люди, чуя недоброе, пытаются увильнуть от ответа, но, ударив кулаком по стойке, он орет: «Верно я говорю?» – «Верно, дон Эрмихио». И тут он, хлебнув еще раз, громко хохочет: «Чего ж он тогда оделся женщиной?» Крыть нечем – женщиной он оделся. Однажды дождливой ночью Сульписия дала ему юбку, шаль и шляпу. У нее у самой было одно платье, и Чакону пришлось надеть ее юбку, а шляпу и шаль – какой-то вдовы. Это верно, но верно и то, что судья несколько месяцев не выходил из дому. Любитель прогулок по площади и размышлений на балконе внезапно разуверился в радостях мира и ушел в затвор. Гулять он перестал. Нотабли обрастали бородой, поджидая его на углу. Судья, утративший вкус к передвиженью, лишил сограждан лицезрения Черного Костюма. Суд лопался от нерешенных дел, и для дона Сесара наступило золотое время. Миролюбивый секретарь каждое утро являлся к судье с кипой бумаг и входил в дверь, у которой дежурили толпы угрюмых людей, а через час выходил из нее с кипой приговоров. На обратном пути его осаждали родные осужденных. «Как там мой муж, дон Сесар?» – «Выходит». – «Как дон Поликарпо?» – «Выйдет в конце месяца». Судья болел душой за род человеческий. Он мрачно и молча бродил по коридорам, сдвигая шляпу то вправо, то влево, а тяжелая некогда рука прощала, вникала и миловала, словно он, не искавший радостей дружбы, обернулся к ним наконец. На улицу же он не выходил. Однако народ еще долго не решался показаться на площади в предзакатные часы его прогулок. Лишь некая очумевшая от счастья: парочка два дня подряд прошлась по площади в шесть часов. Ни жандармы, ни лавочники не посмели вмешаться. «Почему судья не выходит?» – удивлялись коммивояжеры. «Занимается…» – с неохотой отвечали им торговцы. Чем же он занимался? Вникал в тайны вселенной? Блуждал но лабиринтам сокровенных знаний, по тропкам ведовства? Весь день из его дверей выходили люди и возвращались с покупками или подарками. Они несли мясо, кур, консервы, водку; книг вроде не было. Да и где их возьмешь? В Янауанке нет книготорговцев, и купить можно только ежегодный альманах. «Он колдует, – под секретом сообщал Ремихио. – А носят ему сов, я сам видел».
Однажды грозовою ночью Эктор Сова перепрыгнул стену загона и прокрался к хижине, где Сульписия постилала себе на ночь овечью шкуру.
– Кто там? – спросила она, сжимая влажной ладонью рукоятку мачете.
– Это я, мать! Чакон.
– Слава тебе, господи! Откуда ты, Эктор?
– Не зажигай света, мать!
– Иди к огню, Эктор, погрейся. Голодный, а?
Он продрог и не ответил.
– Что ты там ешь, Эктор?
– Я почти что не ем.
– Где ты спишь?
– Где ночь застанет. Ладно, чтоб его убить, я и не то перетерплю.
Сульписия покачала головой.
– Ты его не убьешь. Он не выходит из дому. Его стерегут день и ночь триста человек. Он не выйдет, пока тебя не схватят. Жандармы рыщут повсюду, чтоб тебя поймать.
– Я знаю.
– Жандармы стерегут по всем углам на площади. Там только паук проскочит.
– Скажи-ка еще раз, мать!
– Только паук проскочит…
В жарком отсвете огня она увидела, как сверкнул его взор.
– А что, если я переоденусь?
Сульписия улыбнулась.
– Кем же ты оденешься, Эктор?
– Может, женщиной…
Сульписия засмеялась.
– Что народ скажет?
– А что, если я переоденусь и проберусь к нему на кухню?
– Смеяться будут! Ох, засмеют!..
– А если я им вынесу под юбкой его голову?
Лицо ее было плохо видно в свете свечи.
– Спросим коку, Эктор.
Он уже не дрожал. Они сели на пол и вынули по пригоршне коки. Кока не солжет, если спросишь еес чистым сердцем. Будет горчить – жди беды, вкусно жевать – бояться нечего. Они встали на колени.
– Матушка Кока, ты знаешь много, знаешь пути и дороги. Матушка Кока, Чакон хочет переодеться женщиной и убить одного злодея. Схватят его или нет? Матушка Кока, зеленая хозяйка, мы тебе верим – воде не верим, меди не верим, зверю не верим, только тебе, матушка.
Они ожесточенно жевали.
– Матушка Кока, зеленая хозяйка, помощница наша! Это я, Сульписия! Скажи мне правду. Скажи, что будет, если Чакон переоденется? Что будет, если мы пойдем убьем злодея? Схватят нас или нет? Убьют или нет? Матушка, скажи нам!
– У меня не горчит, – радостно сказал Чакон. – Меня не схватят. А тебе она что сказала?
– Все хорошо, – ответила Сульписия. – Знаешь, у меня у самой одно платье. Юбку я тебе дам, а шали второй нету. Здесь у меня соседка есть. Подожди, Эктор, сейчас приду. Я ей как-то одолжила мешок картошки. Она мне даст какую-нибудь тряпицу.
Сульписия вернулась через полчаса и принесла старую синюю шаль и разъеденную дождями фетровую шляпу. Храбрец Чакон переоделся женщиной.
– Сходи, Сульписия, на площадь, – сказал он. – Купи чего-нибудь.
Она вернулась в испуге.
– Дело плохо, Чакон. Кабрера меня заметил.
Чакон перестал жевать.
– Как это?
– Остановил меня и говорит: «Ты что тут делаешь? Чего в такое время ходишь?»
– А ты что?
– Иду, мол, из Серро-де-Паско, ищу, где переночевать. А он с меня шляпу снял и спрашивает: «Ты часом не Эктор Чакон?»
– Как же мне быть?
– Пойдешь в город – изловят. Ты лучше беги.
– Я домой пойду.
– Домой?
– Меня ищут в горах. Им и не примерещится, что я дома прячусь.
Худой, скуластый, обросший человек смотрел на Сульписию, и она видела в последний раз его обожженное бедами лицо.
Молнии скрестились в полночном небе. Чакон скользнул в свою дверь и увидел опаленное страхом лицо Игнасии. «Это я, Эктор», – шепнул он, но ясно понял, что страх не прошел. Не зажигая света, он дополз до овчины, одной рукой спуская штаны, и не успела Игнасия сказать слово, как он был рядом.
Лишь когда занялась заря, они разомкнули объятья, Эктор присел на овчине и закурил.
– Что с тобой, Игнасия?
– Ты все думаешь вершить руд?
– Я не отступлю до конца.
– Все у нас боятся. Жандармы теперь чуть ли не в миску лезут.
– Придется вам привыкать.
– Что ты сделаешь один? Тебя убьют. Кто за детьми присмотрит?
– Убьют – умру. Не убьют – жив буду. Такая уж моя судьба.
Сигарета обжигала ее, как его горящий взор.
– Я не могу отступить. Теперь бороться надо насмерть, до последней капли крови.
– Ты очень изменился, Чакон. Я тебя не узнаю.
– Я с богатыми не полажу. Они плохие люди. В тюрьме, говоришь, умру? Лучше уж в схватке,…
– Слушай, Чакон, картошка поспела, пора ее складывать в сарай. Дети гуляют, все я одна, – устало говорила Игнасия, – без мужа.
– Я тебе помогу. Я дома останусь.
– Здесь тебя не ищут. Жандармы ходят к твоим бабам.
– У них, у бедняг, мужей забрали, вот они мне и помогают.
– Светает, Эктор. Ты устал. Я тебе поесть сготовлю, а ты поспи. Как ты там спишь по чужим домам?
– Бывает, на ходу сплю.
– Вот и отдохни.
– Я посплю, а потом картошкой займусь.
– А я схожу в лавочку. Я скоро.
Но скоро пришла не она, а славная жандармерия, Здесь авторы его жития не совсем согласны: те, кто хотят его допечь, нашептывают, что предала его Игнасия, и даже утверждают, будто по нищете своей она в то дождливое утро протянула руку за пригоршней красновато-желтых бумажек. Ремихио с этим не согласен и, оправившись от припадка (а ему все хуже, он чуть не каждый день бьется в пене), говорит: «Это его дочка Хуана». Неужели правда? «Ее мужа забирали в солдаты, – говорит горбун. – Ему было под тридцать, но они ему годы сбавили. А Хуана поменяла его на отца. Я сам видел в списке его имя». Этого быть не может. Военные не подпускали Ремихио к бумагам, он у них только мусор выносил.
Чакон барахтался в тяжелом, страшном сне. Он месяцы не спал под настоящей крышей. Ему снилось, что его колет острый шип. Он поднял ногу и рассмотрел, ступню. Она была вся в камешках, как маис в зернах, и он их обобрал, но оказалось, что ни мяса, ни кости нет – пустая кожа. Он очень устал и проснулся лишь тогда, когда завыли псы и загрохотали выстрелы. Он открыл глаза. В окошко сарая ударялись пули. Дом окружали жандармы. Чтобы его напугать, они стреляли целый час, а он сидел, притаившись за мешками, и слушал, как щелкают пули о дерево. К полудню выстрелы стали реже и над перепуганной Янакочей нависла искусанная псами тишина. Эктор прильнул к щели между досками.
– Чакон! – кричали жандармы. – Не стреляй, тут дети.
Глаза, способные разглядеть ящерицу в безлунной ночи, разглядели за школьными фартучками девять жандармов и дюжину стрелков. Некоторых он узнал, взглянул на свой револьвер и взвесил на руке мешочек с пулями.
– А, черт!
– Эй ты! – крикнул Кабрера. – Не будешь стрелять – не убьем!
Эктор приоткрыл окно и заморгал от яркого света. Он увидел Янакочу, пастбища, путь в Уараутамбо, морду гнедого, предостереженья Пис-писа, неудавшийся мятеж однокопытных, тридцать лет тюрьмы, нацеленные дула винтовок и пошел до ступенькам вниз.
Сержант Кабрера смотрел на него с восторгом, со злобой, с завистью.
– Вот ты и оступился! – кричал он. – Нашлась, на тебя управа!
Глава тридцать четвертая,
из которой читатель узнает, о чем говорил Фортунато с выборным Ранкаса
Старик увидел кровли селенья и остановился. За пятьдесят тысяч дней до этого остановился здесь и генерал Боливар, прежде чем войти в Ранкас. Боливар хотел Свободы, Равенства, Братства. Хитёр, однако! Мы получили Пехоту, Кавалерию и Пушки. Фортунато, еле дыша, бежал по улочке, и, глядя на его побелевшее лицо, люди видели беду.
– Идут! Солдаты идут!
Он хватал воздух широко открытым ртом.
– Откуда?
– Через Парью.
Он опустился. на землю. Примерно за пятьдесят тысяч дней до этого майора Расури, через пять суток возглавившего прославленную «атаку перуанских гусаров», чуть не лягнул конь, испугавшийся яркой бабочки.
– Пресвятая дева, помоги!
– Пробил наш час!
– Надо что-то делать…
– Перебьют нас как собак!
– Почему это перебьют? Солдаты защищать нас должны, а не убивать.
– Где выборный? – спросил Фортунато.
Люди бестолково метались по площади, и ему невольно представились мухи, одуревшие от яркого света.
– Мы не мухи, – громко сказал он.
– Ты что, Фортунато?
Теодоро Сантьяго завел свое:
– Все за грехи! Почему алтарь не доделали? На пакости денег хватало, а богу – шиш? Бога забыли! Грешники вы, распутники нечестивцы!
– Заткнись!
– Бесстыдники, бога не боитесь! На колени!
– Да заткнись ты! – заорал Фортунато, хватая дона Теодоро за черные лацканы, на которых еще не просохли слезы его жены. – Тише! Не кричать надо, а бороться. Сегодня нам жизнь или смерть. Берите палки, камни, что есть под рукой! Жизнь или смерть, будем драться до конца, ясно?
Восемьдесят темных от работы рук схватили по камню. Склоняясь к земле, люди увидели, что к ним бежит выборный.
– Откуда идут? – кричал он.
– С трех сторон, – задыхаясь, сказал низкорослый Матео Гальо, – через Парью, через Пакойян и по шоссе.
От помещичьих земель двигались рысью триста всадников под началом Мануэля Искариота Каррансы. Примерно за пятьдесят тысяч дней до этого по той же дороге двигалась наша кавалерия под началом генерала Некочеа.
– Всех нас перебьют! – застонала женщина.
– Не бойтесь, друзья! – сказал Ривера. – Ничего с вами не случится. В Вилья-де-Паско Адан Понсе встал Против войск. И что же он, умер? В кафе не ходит? Я сам вчера видел – сидит, пьет бульон. Ничего не случится. Все будет в порядке!
Вдруг он замолчал. У Пуэрты-де-Сан-Андрес показались багровые морды солдат. Примерно за пятьдесят тысяч дней – и за пять дней до того, как его полк основал в этой пампе Республику Перу, – генерал Кордова вошел в селенье, там, где входили сейчас войска. Метрах в трехстах от площади они прицелились в жителей, а те глядели как завороженные на мерное их движенье. Дону Матео Гальо (которого вскоре после этого упаковали, словно мумию) показалось, что дула огромные, больше, чем у пушек на параде в годовщину Хунинской битвы. Костлявый и веснушчатый лейтенант, страдая от здешней высоты, выступил вперед. Ривера встал перед ним.
– В чем дело, сеньоры? – спросил он тонким голосом и сильно побледнел.
– А вы кто такой?
– Я выборный правительства, сеньор лейтенант. И я хотел бы знать…
Голос отказал ему. Лейтенант брезгливо на него глядел, За три года службы он убедился, что при виде военной формы хрипнут и храбрецы. Ривера маялся, тщетно отыскивая куда-то ускользнувшие слова. Он хотел объяснить офицеру, что они здесь на своей земле; что, если он даст им время, они предъявят бумаги, выданные им, когда и прадед офицера не родился; что в этой холодной степи сама жизнь – истинный подвиг; что тут не растет трава; что солнце светит не больше часу и мешок семян дает всего мешков пять картошки; что хлеба они почти не видят и лишь в хорошие годы покупают детям самые дешевые галеты; что они… Но заговорил не он, а Фортунато.
– Чем обязаны, сеньор?
– Приказано выселить. Вы заняли чужую землю. Вон отсюда! Выметайтесь!
– Мы не можем уйти. Мы здешние. И земля наша. Это у нас ее забирают…
– Даю десять минут.
Он обернулся к сероватым рядам своих подчиненных.
– Это Компания забирает землю, сеньор. Американцы травят нас, как мышей. А земля не ихняя, земля божья. Я про Компанию много чего знаю. Разве они с собой землю принесли?
– Остается девять минут.
У Пуэрты-де-Сан-Андрес собрался эскадрон солдат.
– У нас тут не бывало оград, сеньор. Мы стенок не строили. Земля у нас общая, так при дедах наших было, да и до них. Мы не видели ни проволок, ни замков, ни заборов, пока черт американцев не принес. При них замки и появились. И не одни замки. При них…
– Остается пять минут, – сказал офицер. Фортунато увидел пламя – начинали поджигать дома.
– Зачем вы поджигаете? Зачем в нас стрелять? – печально спросил он. – У вас ничего святого нет. Вы не знаете, как трудно прокормиться. Вы не держали кирки, не вспахивали землю…
– Остается четыре минуты.
– Вам платят не за то, чтоб вы нас убивали. Вы должны нас защищать. Мы никому не мешаем. У нас и форма есть. Разве в вашей форме служат родине? Вот в чем ей служат! В этих лохмотьях, в этой рвани!..
– Остается две минуты.
Люди, почерневшие от крика, разбегались во все стороны. Огонь разгорался. По медной скуле Фортунато ползла слеза.
– Вы думаете, мы звери. Не говорите с нами, не слышите нас, не видите. Я вот жаловался префекту. Овец к нему носил, сеньор. А он что?
Офицер медленно вынул револьвер.
– Все – сказал он и выстрелил.
И ярость Фортунато сменилась несказанной усталостью. Небо падало на него, он поднял руки, чтоб прикрыться. Земля разверзлась. Он хотел уцепиться за травинки, за край пропасти, но пальцы не послушались, и он покатился во чрево земли.
Несколько недель спустя, когда рыданья утихли, а убитые пообвыклись в сырой могильной мгле, выборный Ривера рассказал ему, что было дальше. Риверу похоронили рядом с ним, он услышал его вздохи, проковырял веточкой дырку и позвал: «Дон Альфонсо, дон Альфонсо!» Но дон Альфонсо тихо плакал, думая, что обречен на вечную тьму, а проплакав неделю, немного успокоился и сообщил Фортунато, что тот сразу упал в лужу собственной крови.
– А потом что?
– Он закричал: «Видите, мы не шутим!» Все разлетелись, как Куриные перья. Я не мог их удержать. А он опять говорит: «Остается пять минут».
– Ну а дальше? – спросил Фортунато, прилежно расширяя отверстие.
– Я решил принести флаг. Знамя ведь все почитают, Правда?
– Прекрасная мысль, дон Альфонсо.
– Ну вот, я и приказал принести его из школы. Пошел дон Матео.
– Правильно! Вы ведь были на посту.
– И принес. А Ранкас окружали. С трех сторон подошли. От Парьи – Искариот Карранса и триста человек конных.
– Ах ты, черт!
– От Пакояна – Эгоавиль и двести человек, а по шоссе – сам Боденако.
– А вы что?
– Я говорю: «Пойте гимн». У меня голос сдал, дон Фортунато. Наконец мы запели: «Мы свободны и свободными будем всегда». Я думал, они отдадут честь. А этот офицер рассердился: «Чего гимн поете, гады?» И мне кричит: «Бросай!» Но я знамя не бросил, Знамя не бросают.
– На нашем знамени герб вышит. Он стоит, дай бог памяти, шестьсот солей!
– И. я так подумал, дон Фортунато, но солдаты стали меня бить. Я упал и пою: «…и прежде солнце погаснет, чем клятве изменим мы…» Они совсем взбесились, колотят меня прикладами. Рот мне разорвали. «Бросай флаг!» – «Не брошу». – «Бросай, мать твою так!» – «Не брошу». Они меня ударили штыком и ранили руку. «Бросай». Потом всю руку отсекли.
– А другие что?
– Другие убежали. Я был один.
– А йотом?
– Посмотрел я на руку и думаю: «Конец. Как я работать буду?» А дальше не помню, они выстрелили.
– А потом что было?
– Не знаю. Проснулся я вот тут и, слава богу, услышал твой голос, Фортунато.
– Я знаю, что было дальше, – проговорил кто-то.
– Кто это? Кто там такой?
– Это я, Туфина!
– И тебя убили, старушка! Вот гады…
– Не бранись, Фортунато. Бога вспомни.
– Плохо тебя слышно, – сказал он. – Дырочку не пророешь?
– Не могу, пальцы разбили. Совсем раздробили мне пальцы.
– Ах, так их и так!
– Расскажите нам, донья Туфина, – сказал Ривера, – что было дальше. Как мои дети?
– Детей твоих я видела, живы, по тебе плачут. А жена твоя голосит: «Вранье эти флаги, вранье эти гимны!»
– Правда, живы?
– Раненые, но живые, дон Альфонсо.
– Говори, что дальше было, донья Туфина, – попросил Фортунато, думая, как бы не огорчить Риверу.
– Ну, дон Альфонсо упал. Солдаты идут вперед, всех убивают. Пули щелкают, будто я жарю кукурузные зерна. Звук такой. Солдаты постреляют, постреляют, остановятся и польют крышу бензином. Дома горят. Висентина Суарес упала. Народ обозлился, стал камни кидать. Упал дон Матео.
– Камни кидали, и все?
– Нет, не все. Детишки залезли на горку, хотели жернов сбросить.
– Да там не покатится, неровно!
– Верно, не покатился. Солдаты и в них стали стрелять, Максимино упал.
– Который пугало сделал?
– Да, он самый. Упал он, меня как обожгло, взяла я пращу и запустила камень прямо одному в морду. Он меня застрелил. Живот мне разворотило.
– Сразу умерла, донья Туфина?
– Куда там, к вечеру отмучилась!
– И не помог тебе никто?
– А кто поможет? Такое творилось… Огонь горит, народ кричит, пули щелкают, всюду дым да слезы.
– Бедная донья Туфина!
– Отблевалась я к пяти и умерла. Последнее видела – дым да слезы, бомбы такие бросали.
– Ш-ш! – зашикал Ривера. – Слышите? Еще хоронят.
– Кого бы это? – спросила Туфина.
– Если наши, расскажут, что дальше было, – сказал Фортунато.
Они примолкли, чтобы не испугать могильщиков, и молчали, пока глухой звук лопаты не сменился утренним щебетом. Тогда они попытались – понежней, поосторожней – наладить с новеньким связь.
– Кто это? Кто к нам пришел?
Им отвечало лишь сладостное пенье.
– Ангелочек… – сказала Туфина.
– Как тебя зовут, дорогой?
Ангелочек пел и не отвечал, но дня через три снова заработала лопата. Чтобы не спугнуть могильщиков, они опять примолкли.
– Кто там? – спросил Фортунато.
– Господи, помилуй! – послышалось в ответ. – Прости, что не встал на колени! Прости, что тебе руку не целую!
– Да я это, Фортунато, дон Теодоро!
– Грешен я, грешен! За мои превеликие грехи ты претерпел распятие!
– Успокойтесь, дон Теодоро! Все прошло, теперь лучше будет.
– Кто это?
– Я, Фортунато.
– Ох, испугал ты меня, Жабушка!
– Что с вами было, дон Теодоро?
– Худо, ох худо, дон Альфонсо! Когда всех убивали, Они меня ударили в бок. Я стал харкать кровью, но в постель не лег, и зря: вот простудился. Две недели хворал. Вчера только легче стало.
– Какие у нас там новости? – простодушно спросил Ривера.
– Все кувырком, сеньор выборный! Кто много болтал, сажают. Сам алькальд Ледесма в Уануко сидит. Да, Жабушка, ты был прав. Не господь нас карает, а Компания.
– Убедились, дон Сантьяго?
– Да, правда твоя.
– А что такое случилось? – заволновался Ривера.
– Помещики хотят совсем уничтожить общины. Увидели, как Компания нас разделала, и приободрились. Помните школу в Учумарке?
– Помним.
– Ну вот. На другой день после бойни помещик приказал ее закрыть. Детей выгнали, Все оттуда вытащили, приделали засовы. Теперь там свинарник.
– У них же было разрешение из Лимы! – удивился Ривера.
– И по всей пампе так. Вместо школ – свинарники. Мы лишние на свете, братцы.
– Ш-ш! – шепнула Туфина. – Новые идут.
– Кто бы это?
– Наши или нет?
– Бог их знает! – вздохнул Фортунато.
Послесловие
Фантастические хроники Мануэля Скорсы
Четыре собранных в этом издании произведения Скорсы – эти необычные фантастические хроники – привлекают не только сочетанием юмора и драматизма, факта и легенды, сна и документа, но и новизной художественных приемов. И вместе с тем в них проявляется свежесть видения мира, которая свойственна целому ряду латиноамериканских писателей.
Бывали времена, когда значительное явление в латиноамериканской литературе могло остаться не замеченным на других материках, потому что мало кто ожидал от южной части Нового Света великих открытий в сфере прозы. Ныне существует иная опасность – затеряться в обилии известнейших имен на континенте, взрастившем Мигеля Анхеля Астуриаса и Алехо Карпентьера, Габриэля Гарсиа Маркеса и Хуана Карлоса Онетти, Хуана Рульфо и Карлоса Фуэнтеса, Жоржи Амаду и Хулио Кортасара, Аугусто Роа Бастоса и Марио Бенедетти, Мигеля Отеро Сильву и Марио Варгаса Льосу. Чем объяснить такое воистину «тропическое цветение» латиноамериканской прозы? Аргентинский критик Ноэ Хитрик не без основания иронизировал над теми, кому она представлялась «добрым дикарем», врывающимся со всей своей девственной энергией в более или менее обветшалый цивилизованный мир». [1]1
Actual narrativa latinoamericana. Conferencias y semînarios. La Habana, 1970, p. 16.
[Закрыть]Латиноамериканские писатели прекрасно знакомы с европейской и североамериканской культурой и вбирают ее так же творчески, как те соки, которыми питает их собственная реальность, чья глубинные пласты вскрывают они в своих произведениях. Одним из таких крупнейших писателей, снискавших широкую популярность, является перуанец Мануэль Скорса.
Скорса родился в 1928 г. в Лиме, но вскоре семья уехала в одну из горных провинций. «Детство мое прошло в Акории, в одной из деревень Уанкавилки в Андах. Я сызмальства знаю, что такое индейская община, являющаяся, на мой взгляд, самой благородной частью современного общества», [2]2
«Insula», Madrid, ife 340, mayo de 1975.
[Закрыть]– скажет впоследствии Скорса и подчеркнет в другом интервью, что, принадлежа «к самому низшему слою класса плебеев», он рано изведал участь бедняка и горечь жизни. Зато перед ним открылись сокровища народного творчества, не иссякающего в Перу, где почти половина населения говорит на древнем индейском языке кечуа игде хранится память о древнейших цивилизациях.
Память эта воскресает в магических повериях, ритуалах, преданиях и мифах. Среди индейцев, окружавших Скорсу в детстве, «жили во всем своем великолепия пронесенные сквозь века понятия обитателей Анд об окружающей их среде о взаимоотношениях с холмами и небом, озерами, и ущельями, горной флорой фауной и сказочными существами, населяющими как этот мир, так и миры под нами и над нами». [3]3
Pierre Duviols. Prefacio. – In: Alejandro Ortiz Rescaniere. De Adaneva a Inkarr/. Una vision indfgen'a del Peru. Lima, 1973, p. X.
[Закрыть]Оттуда Скорса вынесет убеждение, что «магия является одной из. наших в высшей мере народных традиций… мифы, легенды и сказки переходят у нас из уст в уста». [4]4
«Imagen», Caracas, 1974, № 99 – 100, p. 38.
[Закрыть]
Его устраивают в военный коллеж имени Леонсио Прадо в Лиме, представлявшийся для многих курсантов, в том числе и для Марио Варгаса Льосы, описавшего училище в своем романе «Город и псы», ужасающим застенком. Для Скорсы же, по его собственному признанию, он был «наградой… единственной возможностью получить среднее образование… Впервые в жизни я ел три раза в день». Впрочем, он оказался неблагодарным курсантом: взбунтовался против капитана, отправлявшего чи стить нужники тех, кто имел крамольную привычку читать книги, а затем, махнув рукой на военную карьеру, поступил в университет Сан-Маркос и увлекся журналистикой и стихами, которые выйдут в свет в книгах «Проклятия» (1955). «Прощания» (1960), «Реквием по джентльмену» (1962), «Вальс пресмыкающихся» (1970).
Вспоминая о годах своего художественного становления, Скорса причислит себя «к поколению, которое жило в пору поражения империализма при Дьенбьен-фу и в Алжире и освобождения африканских народов. На дальнем горизонте возникали огненные лица Лумумбы и Фиделя Кастро… первые космические ракеты. На заре жизни это поколение могло созерцать зловещий свет первой атомной бомбы, но на него падали также отсветы Сталинграда… В Перу оно сталкивалось с морально опустошенной восьмилетней диктатурой… Оно не могло быть поколением эстетов и было поколением, наполненным сознанием драматической необходимости перемен». [5]5
Poesia contempbrânea de Perd. Lima, 1963, p. IX–X.
[Закрыть]
«Восьмилетняя диктатура», о которой идет речь, – это годы жестокого правления генерала Одриа (1948–1956), поправшего все демократические свободы. Но не многим лучше оказалось во второй половине 50-х годов правление президента Мануэля Прадо, которому Скорса предъявит страшный счет: при нем «число убитых крестьян составило половину погибших в знаменитой хунинской битве, выиграв которую Боливар добился нашего политического освобождения от Испании». [6]6
«Insula», éd. cit.
[Закрыть]Во всей же Латинской Америке «тайная война» правительств против своих народов унесла, по подсчетам Скорсы, миллион жизней.
В его стихах наряду с мотивами лирическими и мифологическими заметен Крепнущий протест против кровавого гнета. Поэт, наделенный смелым воображением, воспевающий час, «когда на дне морей сонные чародеи приоткрывают свои раковины», «страшные рыбы, жемчужные от ярости, прорезают воздух» и «древние тигрывысовываются из окон», не остается глухим к животрепещущей реальности: плач в тюрьмах открывает ему, что «в глубине моей боли была боль родины» (стихотворение «Бедная отчизна»). О плаче в тюрьмах он пишет не с чужих слов: впервые арестованный в 1948 г., двадцатилетний Скорса постигает «чудесный и ужасный опыт» – едва не умирает от приступа астмы и узнает, что такое подлинное человеческое братство. Затем следуют годы ссылки – скитания по Чили, Аргентине, Боливии, Бразилии и Мексике. Только в 1955 г. он возвращается в Лиму. Представители индейской общины взывают к помощи молодого журналиста, рассказывая ему о зверствах помещиков, убивающих детей и отнимающих землю. Вскоре Скорса становится одним из основателей и генеральным секретарем Движения перуанских общин, вставшего на защиту индейцев. Знакомство с их борьбой и легло в основу его произведений, созданных в 70-е годы. Первое из них – «Траурный марш по селенью Ранкас», появившееся в 1970 г., – было снабжено предуведомлением Скорсы, в котором подчеркивалось» что «автор этой книги не столько писатель, сколько свидетель» борьбы, которую вели «с 1950 по 1962 г. несколько селений», и что почти все герои выступают здесь под собственными именами. Много самых что ни на есть доподлинных вещей мы найдем и в последующих книгах, не только непосредственно отталкивающихся от реальности, но и властно вмешивающихся в нее. Писатель с радостью поведал в известном интервью мадридскому журналу «Инсула»: «Чакон, по прозвищу Сова, выведенный в «Траурном марше…» под своим настоящим именем, узнал в застенке, что о нем пишут в газетных откликах на эту книгу. Был создан комитет, требующий амнистии Совы. Наконец, Эктор Чакон вышел из тюрьмы, у ворот которой его дожидался Мануэль Скорса…».
Но говорит ли этот пример о том, что задача литературы – в буквальном воспроизведении жизни, с которой она должна полностью слиться, становясь от нее неотличимой? Или более правы будут те, кто скажут, что наоборот, пример этот доказывает важность художественной специфики: образ Чакона, созданный писателем, оказался куда могущественнее, чем его прототип, и совершил то, что реальному Чакону было не под силу. Трагическая быль о жизни в перуанских Андах стала всемирно известным фактом прежде всего благодаря переведенным уже на 36 языков произведениям Скорсы. И когда же прав сам писатель – тогда, когда в предуведомлении к «Траурному маршу…» называет свое сочинение «до ужаса верной хроникой» того, что происходило в 50-е годы, или тогда, когда, словно забыв вышесказанное, заявляет: «Мои книги были ошибочно восприняты как история крестьянского восстания. Они и являются и не являются ею. В чем яне сомневаюсь, так это в том, что они составляют огромную символическую рощу, занимающую основную территорию страны, имя которой – фантазия». [7]7
«Cambio – 16», Madrid, 20 de abril de 1980, № 432, p. 129.
[Закрыть]Быть может, истина лежит посередине: «символическая роща» – это органическое единство образов, рожденных при помощи фантазии, и любой из художественных образов сталкивает нас с известным парадоксом: жизненная правда становится духовным достоянием благодаря вымыслу. Конечно, при этом должны совпадать способность черпать ценное из действительности и способность превратить почерпнутое в эстетическое явление. Очевидно, как важны для Скорсы и его жизненный опыт – горячая сопричастность судьбам страждущих и мужественных общинников – и активность его художественных поисков.
Писатель досконально знаком не только с изображаемой реальностью, но и с литературой прошлого: он с детских лет увлекался Жюлем Верном, Бальзаком и Диккенсом, а позже Достоевским, Гоголем и Горьким и называл свои странствия по Латинской Америке «мои университеты». Первая опубликованная им работа – литературно-критическое эссе «Идея искусства у Марселя Пруста» (1948).
Впрочем, тщетно было бы искать у Скорсы явные следы влияния любимых им писателей. Он не опирается и на непосредственно предшествующую ему традицию критического реализма, не следует в русле психологического романа – мы не найдем у него ни подробных описаний, ни погружения во внутренний мир персонажей. Наоборот, энергичные, порой состоящие всего из нескольких слов фразы, короткие реплики диалогов. Скорса в высшей мере пластичен, представляя все перед нашими глазами с театральной или кинематографической наглядностью, – можно сказать, с наглядностью гомеровского эпоса. Автор словно спешит нам поведать важные известия, сообщая лишь самое необходимое о непрерывно, стремительно совершающемся действии, тут же переходя от одного события к другому. Ряд эпизодов отсылает нас к жанру новеллы, как его определил Гёте («новелла не что иное, как случившееся неслыханное происшествие»), в его наиболее блестящую, ренессансную пору, когда само название жанра – «новость» – имело революционный смысл: рождался новый мир и новое сознание, подрывающее власть средневековья. И у Скорсы в перуанские горные провинции, где сохраняются еще средневековые феодальные устои, где многое не менялось веками, врывается будоражащая новь.
Правда, эта новь не обязательно радостного свойства. Первое важнейшее известие в «Траурном марше по селенью Ранкас» – известие о появлении Ограды, пожирающей общинные земли. Все только о трепетом и ждут, что еще предпримут Ограда и Судья. А Судья и американская компания «Сeppo-де-Паско корпорейшн» лишают крестьян их пастбищ. 16 миллионов перуанцев живут на площади, большей, чем Франция, Италия, ФРГ, Австрия, Швейцария и Бельгия, вместе взятые. Но, может быть, нигде больше так не чувствуется нехватка земли. В 1967 г. девяносто процентов земли принадлежало двум процентам населения – людям, подобным латифундисту Судье. «Серро-де-Паско корпорейшн» обирала не одно селение, превратившись в крупнейшего в мире помещика, и огораживала угодья в сотни тысяч гектаров.