355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Малькольм Лаури » У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику » Текст книги (страница 14)
У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:49

Текст книги "У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику"


Автор книги: Малькольм Лаури



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Одна лишь Сокотра стала для него впоследствии незабываемым символом, а на обратном пути, в Карачи, он и не подумал о том, что мог бы мысленно послать привет родным местам, не столь далеким оттуда… Потом Гонконг, Шанхай; возможность сойти на берег выпадала редко, в кои-то веки, да он никогда и не прельщался этим по своей бедности, и все же, когда они целый месяц простояли в Иокогаме, а капитан держал команду без берега, Хью почувствовал, что чаша его терпения переполнилась. Но, даже получив увольнительную, матросы, вместо того чтобы кутить в барах, обычно оставались на борту, бездельничали да пересказывали похабные анекдоты, которые Хью слышал еще одиннадцатилетним мальчишкой. Или же вознаграждали себя грубыми, лицемерными разговорами. Сам Хью поневоле заражался этим фарисейством от своих соотечественников. Правда, на судне была неплохая библиотека, и под руководством одного кочегара Хью стал восполнять пробелы в своем образовании, которое оставляло желать лучшего после учения в привилегированной закрытой школе. Он прочитал «Сагу о Фор сайтах» и «Пера Гонта». В значительной степени благодаря тому же добросердечному кочегару, который считал себя коммунистом и на вахте, возле своей топки, обычно изучал брошюру под названием «Красная рука», Хью пришел к мысли, что все же не стоит отказываться от Кембриджа. «На твоем месте я поступил бы в это вонючее заведение. Хрен с ним, пользуйся случаем, покуда можно».

Меж тем слава неумолимо преследовала Хью вплоть до берегов Китая. И хотя сингапурская «Фри пресс» пестрела заголовками в таком духе: «Зверское убийство наложницы деверя», мудрено было не наткнуться там и на столбец, который гласил: «Когда „Филоктет“ подходил к Пинангу, на полубаке стоял кудрявый юноша, исполняя на гавайской гитаре свое новое произведение». Со дня на день известие подобного рода могло дойти и до Японии. Но тут его выручила все та же гитара. Теперь Хью по крайней мере сознавал, что ему вспоминается. Ему вспоминалась Англия, его тянуло на родину! Да, Англия, откуда он так жаждал вырваться, словно земля обетованная, вдруг овладела всеми его помыслами, во время долгой, как вечность, якорной стоянки; глядя на йокогамские закаты, печальные, как мелодия блюза, он мечтал об Англии, словно влюбленный о даме своего сердца. Ни о какой другой даме там, на родине, он не тосковал. Хотя он испытал несколько коротких увлечений, которые в свое время даже казались серьезными, все это было давным-давно позабыто. Нежная улыбка супруги Боловского, сиявшая в темном магазинчике на Нью-Комптон-стрит, уже не манила его. Нет: ему вспоминались двухэтажные лондонские автобусы, афиши мюзик-холлов в далеком северном городке. И Среднесибирский ипподром: ежедневно два заезда, в шесть тридцать и в восемь тридцать вечера. И зеленые теннисные корты, и удары мячей об упругий травяной ковер, и стремительный их полет над сеткой, и люди, пьющие чай в шезлонгах (хотя он с таким же успехом мог предаваться этому удовольствию на борту «Филоктета»), и доброе английское пиво, к которому он с недавних пор приохотился, и старый, выдержанный сыр…

А главное, его песни, которые скоро увидят свет. Что ему до всего остального, если в Англии, быть может на этом самом Биркенхедском ипподроме, где яблоку негде упасть, их станут всякий день исполнять дважды? И разве не его мелодии напевают тихонько люди на теннисных кортах? А если и не напевают, то, уж во всяком случае, говорят об их авторе. Да, в Англии его ждет слава, не дутая репутация, в которой он сам повинен, не дешевая популярность, а подлинная слава, заслуженная слава, причитающаяся ему теперь, когда он прошел через ад, «через огонь и воду» – а Хью убедил себя, что именно так оно и есть, – по справедливости.

Но настало время, когда Хью действительно пришлось пройти через огонь и воду. Однажды другой злополучный корабль, такой же призрак минувших веков, «Царь Эдип», названный, как объяснил, помнится, опять-таки кочегар с «Филоктета», в честь еще одного разнесчастного грека, бросил якорь на иокогамском рейде поодаль, но все же опасно близко, потому что вечером обе знаменитости, увлекаемые приливом, непрестанно описывали круги на якорных цепях и едва не столкнулись, а была секунда, когда столкновение казалось неизбежным, на юте «Филоктета» все затаили дух, и, когда корабли разошлись, едва не протаранив друг друга, первый помощник крикнул в рупор:

– Почтение капитану Телеону от капитана Медперсонала, да скажите ему, сукину сыну, чтоб он не становился на якорь, где не следует!

«Царь Эдип», на котором в отличие от «Филоктета» кочегарами работали европейцы, пробыл в плавании неслыханно долгое время, целых четырнадцать месяцев. И его измученный капитан, не в пример тому, под началом у которого служил Хью, даже не подумал бы возражать, если бы его судно назвали посудиной. Уже дважды осталась с правого борта Гибралтарская скала, предвещая не близость Темзы или Персея, а долгое плавание через Атлантику, в Нью-Йорк. А там Веракрус, Панамский канал, Ванкувер и долгий путь через Тихий океан, снова на Дальний Восток. И вот теперь, когда не было, казалось, сомнений, что на сей раз они возьмут курс домой, пришел приказ снова идти в Нью-Йорк. Всей команде, а в особенности кочегарам, это надоело хуже смерти. И наутро, когда оба судна стояли в почтительном отдалении друг от друга, на юте «Филоктета» появилось объявление, которое извещало, что на пароход «Царь Эдип» требуются три матроса и четыре кочегара. Если найдутся желающие, эти семеро перейдут на «Филоктет», который проплавал всего три месяца, но уже через неделю после ухода из Иокогамы должен был взять курс к английским берегам.

Разумеется, чем больше дней в море, тем больше долларов в кармане, хотя много все равно не заработаешь. Но и три месяца в море – срок немалый. А уж четырнадцать месяцев (в то время Хью и Мел вилла еще не читал) равносильны вечности. Вряд ли «Царю Эдипу» предстояло теперь провести в плавании больше полугода, но никто не мог бы сказать наверняка; вполне вероятно, что решено было при всяком случае переводить истосковавшихся моряков на встречные суда, возвращающиеся домой, а «Царя Эдипа» продержать в море еще год-другой. За два дня перейти туда вызвались всего двое – радист и матрос второго класса.

Хью рассматривал «Царя Эдипа», который переменил стоянку, но все равно качался на волнах угрожающе близко, – словно бросив якорь в глубину его души, этот старый пароход кружил на месте, поворачивался к нему то одним, то другим бортом, порой почти надвигался на мол, а потом снова оттягивался в сторону моря. Вот это, казалось Хью, настоящее судно, не чета «Филоктету». Здесь не мачты, – одно название. А там оснастка настоящая, глядеть приятно. Мачты высокие, железные, выкрашены в черный цвет. Труба тоже высокая, закопченная. Борта заросли ракушками, обглоданы ржавчиной, краска слезла, видны пятна свинцового сурика. Судно дало заметный крон на левый, а может заодно и на правый борт. Капитанский мостик хранит на себе – ах, верить ли глазам? – явные следы недавней встречи с тайфуном. А если даже это обман зрения, судя по всем признакам, такому кораблю в самое ближайшее время тайфунов не миновать. Обветшавший, допотопный, он едва держится на воде и, пожалуй, если посчастливится, вскоре пойдет ко дну. При этом он таит в себе нечто юное и прекрасное, словно бессмертная мечта, которая вечно сияет вдали, на горизонте. Говорят, корабль этот развивает до семи узлов. И путь его лежит в Нью-Йорк! Но если пойти на него матросом, как же тогда Англия? Он не так глуп и самоуверен, дабы тешить себя надеждой, что песни его сохранят популярность целых два года и уготованная ему слава не померкнет. Кроме того, до чего же тяжко будет опять приспосабливаться, начинать все сначала. Но как знать, вдруг там он избавится от позорного клейма. Едва ли на берегах Панамского канала знают его имя. Ах, ведь и брат его Джефф бывал на этих морях, на этих пажитях житейского опыта, как же поступил бы он в подобном случае?

Но нет, все-таки это невозможно. Даже после месячной стоянки без берега в Иокогаме это выше человеческих сил. Он чувствовал себя школьником, который предвкушает близкий конец учебного года, и тут вдруг ему говорят, что летних каникул не будет, придется корпеть над уроками весь август и весь сентябрь. С той лишь разницей, что ему никто слова не сказал. Просто какой-то внутренний голос побуждал его сделать это добровольно, чтобы другой моряк, уставший от плавания, истосковавшийся по родине больше, чем он, мог занять его место. И Хью перешел на «Царя Эдипа».

Через месяц в Сингапуре он снова вернулся на борт «Филоктета», но уже совсем другим человеком. Он переболел дизентерией. «Царь Эдип» не обманул его ожиданий. Харчи там оказались прескверные. Ледника не было, его заменял сырой трюм. А главный буфетчик (ленивая свинья) целыми днями торчал в своей каюте, покуривал табачок. И кубрик был один на всех, как положено. Но ушел Хью оттуда не по своей охоте, безо всякого намерения подражать лорду Джиму, просто потому, что вышла какая-то путаница с фрахтом, и теперь надо было доставить паломников в Мекку. Рейс в Нью-Йорк отменили, и всей команде предстояло наконец вернуться домой, хотя не всякий из паломников мог на это рассчитывать. Когда Хью бывал свободен от вахты, он лежал на койке, страдал в одиночестве и чувствовал себя глубоко несчастным. То и дело он ерзал, приподнимался на локте; боже правый, что за собачья жизнь. Люди, которые сумели все это вынести, достойны всех земных благ. Ведь даже в Древнем Египте не знали настоящего рабства. Но что знает об этом он? Не так уж и много. Они брали уголь в Мики – грязном перевалочном порту, который для новичка мог служить идеальным воплощением моряцкой мечты, потому что на каждом шагу там был публичный дом, каждая женщина торговала собой, в том числе и старая ведьма, накалывавшая матросам татуировку, – и вскоре трюмы были полны: там громоздились высокие кучи угля. До сих пор он видел, как работают в кочегарке, лишь со стороны, и притом с наилучшей стороны, если только это вообще возможно. Только вот предпочтительней ли работать на палубе? Пожалуй, нет. Здесь те же жестокие законы. Жизнь моряка несовместима с дешевой рекламой. Она страшней всякой каторги. И Хью испытывал жгучий стыд, думая о том, как он без зазрения совести воспользовался этим. Долгие беспросветные годы на волоске от гибели, среди неведомых болезней, полная зависимость от пароходной компании, которая щадит иногда твое здоровье лишь для того, чтобы не платить страховую премию, с женой видишься раз в полтора года, вымоешься в тазу на кухне, и снова конец семейной жизни – вот что значит быть моряком. Да еще затаенное желание, когда придет смертный час, обрести могилу на дне. И беспредельная, неугасимая гордость. Теперь, казалось Хью, он начинает понимать, о чем говорил тот кочегар, когда пытался объяснить, почему на «Филоктете» гнушались им, но в то же время перед ним заискивали. Прежде всего потому, что он как последний дурак открыто заявил о своей принадлежности к бездушной системе, к которой все относятся с подозрением и страхом. Конечно, матросам система эта сулит не в пример больше соблазнов, чем кочегарам, которые редко поднимаются из трюма в высшие, привилегированные сферы. Но все равно верить этой системе нельзя. Она избирает кривые пути. Она всюду рассылает своих соглядатаев. Как знать, ее агент может втереться в доверие даже с помощью гитары. А поэтому надо читать его дневник. И быть начеку, не уступать дьявольским козням. При необходимости льстить, подлаживаться, притворно идти ей навстречу. А она в свою очередь льстит тебе. Иногда идет на некоторые уступки, улучшает харчи и условия жизни, отняв у тебя сперва душевное спокойствие, без которого от всего этого пег прока, открывает библиотеки. Таким манером она порабощает твою душу. Поэтому порой становишься подобострастным и поневоле говоришь: «Чего это ты на нас вкалываешь, когда мы должны бы вкалывать на тебя?» Оно и верно. Эта система как будто для тебя старается, вот увидишь, начнется новая война, и тогда работы на всех хватит. «Но не думай, что тебе эти шутки будут вечно сходить с рук, – твердишь ты в душе без конца. – Ежели разобраться, ты у нас в кулаке. Без нас, будет война или не будет, весь божий мир пойдет прахом!» Конечно, Хью усматривал в этих рассуждениях логические изъяны. Все-таки на борту «Царя Эдипа», где не было ничего царского, никто им не гнушался и не заискивал тоже. К нему относились по-товарищески. Когда он не справлялся с работой, великодушно протягивали руку помощи. Всего один месяц. Но этот месяц на борту «Царя Эдипа» примирил его с «Филоктетом». И когда он заболел, ему не давала покоя мысль о том, что кто-то вынужден гнуть спину за него. Он вышел на работу, еще не вполне оправясь, и по-прежнему видел в мечтах Англию и свою будущую славу. Но сейчас, под конец, всего важней было не ударить лицом в грязь. Он почти не прикасался к гитаре в эти последние нелегкие недели. Казалось, все было хорошо. До того хорошо, что на прощание товарищи чуть ли не насильно сами уложили его вещевой мешок. И сунули туда, как обнаружилось, кусок черствого, словно камень, хлеба.

Они стояли в Грейвсенде, дожидаясь прилива. Где-то недалеко, в рассветном тумане, уже негромко блеяли овцы. Темза в редеющих сумерках чем-то напоминала Янцзы. А потом вдруг кто-то выколотил трубку о каменную садовую ограду.

В Силвертауне на борт сунулся журналист, но Хью не стал интересоваться, любит ли этот человек слушать на досуге его песни. Он попросту вышвырнул журналиста с парохода.

Чем бы ни был вызван столь невежливый поступок, а все-таки в первый же вечер Хью отправился на Нью-Комптон-стрит, в магазинчик Боловского. Там было темно, на двери висел замок; но Хью знал почти наверняка, что в витрине выставлены его песни. И странное дело! Ему вдруг показалось, будто из окон верхнего этажа явственно доносится знакомая мелодия – это супруга Боловского тихонько разучивает его песни. И потом, когда он искал место в гостинице, ему казалось, что все прохожие напевают те же мелодии. И ночью в «Астории» он все время слышал во сне тот же мотив; вскочил он чуть свет и побежал взглянуть на заветную витрину. Но песен его там не оказалось. Разочарование Хью было недолгим. Видимо, его песни пользовались таким спросом, что их сняли даже с витрины. В девять утра он снова был в магазине Боловского. Этот маленький человечек встретил его приветливо. Да, действительно обе песни изданы уже довольно давно. Он сию минуту их принесет. Хью ждал затаив дыхание. Почему Боловского нет так долго? Ведь он издал песни. И совершенно исключено, что ему не удается их отыскать. Наконец Боловский вернулся в сопровождении приказчика, они несли две толстые кипы. «Вот ваши песни, – сказал он. – Что прикажете с ними делать? Угодно вам их забрать? Или же вы хотите пока оставить их у нас?»

Действительно, то были песни, которые сочинил Хью. Каждая издана в тысяче экземпляров, сказал Боловский, – и только. Продать их даже не пытались. Напевать их никто и не думал. Ни один дурак не исполнял их на Биркенхедском ипподроме. «Песни старшеклассника» не прозвучали ни разу. И Боловскому было глубоко безразлично, прозвучат они когда-нибудь или нет. Он издал песни, а стало быть, выполнил договор. Это обошлось ему приблизительно в треть аванса. Остальное составило чистую прибыль. Если Боловский может издавать в год без малого тысячу таких песен, а полоумные простаки выкладывают денежки, чего ради ему еще тратиться на реализацию этого товара? Одни авансы все окупают с лихвой. Вот они, песни, пожалуйста, и разве Хью не знает, терпеливо разъяснил Боловский, что песни английских композиторов не пользуются спросом? Что более всего популярны американцы? Хью был невольно польщен этим посвящением в таинства сотворения песен. «Но ведь было столько шуму, – сказал он нерешительно, – неужели это не послужило рекламой?» Боловский только покачал головой. Газеты умолкли задолго до издания песен. «А нельзя разве возобновить…», – начал было Хью, но тотчас же сам отверг все свои притязания, вспомнив журналиста, которого накануне вышвырнул вон: пристыженный, он отважился подойти к делу с другой стороны… А не попытать ли счастья в Америке, быть может, там сочинитель песен скорей может рассчитывать на успех? При этом ему смутно вспомнился «Царь Эдип». Но Боловский снисходительно высмеял этот расчет на успех в Америке; ведь там последний официант и тот сочиняет песни…

Но Хью то и дело с затаенной надеждой поглядывал на кипы своих песен. Как-никак фамилия его отпечатана на титульных листах. Одной из песен предшествует даже фотография танцевального оркестра. Блестящий успех в исполнении Иззи Смигалкина с оркестром! Хью, захватив по нескольку экземпляров каждой песни, вернулся в «Асторию». Иззи Смигалкин выступал в «Белом слоне», и туда направил Хью свои стоны, сам не ведая, чего ради, поскольку Боловский весьма прозрачно намекнул, что Иззи Смигалкин, случись ему выступать где угодно, не станет интересоваться песнями без переложения для оркестра, хоть он и согласился исполнить их однажды в результате какого-то подозрительного сговора с Боловским, но блестящего успеха отнюдь не было. И Хью спустился с небес на землю.

Он сдал экзамены в Кембридж, но от прежних своих пристрастий не отказался. Лишь через полтора года он воспрял духом. Журналист, которого он вышвырнул с «Филоктета», сказал тогда, хотя не вполне ясно было, к чему он клонил: «Дурак ты этакий. Ничего не стоит устроить так, чтоб за тобой гонялись редакторы всех газет». Получив хороший урок, Хью устроился через этого журналиста в одну редакцию, где ему поручили вклеивать газетные вырезки в специальный альбом. Вот до чего он докатился! Но вскоре к нему пришло ощущение самостоятельности – хотя кормила его все та же тетушка. Он быстро пошел в гору. Этому способствовала его печальная слава, хотя о море он еще не написал ни строчки. Душой он жаждал неподкупности, совершенства и достиг этого, по общему мнению, когда настрочил репортаж о пожаре в публичном доме. Но в глубинах его существа занимался иной пожар. Он уже не обивал пороги жалких издателей со своей неразлучной гитарой и Джеффовым саквояжем, набитым нотами и текстами несен. Но куда еще обратиться в поисках высоких, подлинных ценностей? К родителям, вопреки всему надеясь, что они живы? К тетушке? Или к Джеффу? Но Джефф, его проклятое второе «я», вечно пропадает где-то в Рабате или в Тимбукту. И потом он уже лишил его однажды почетной возможности стать бунтарем. Лежа на кушетке, Хью улыбнулся… Теперь он понял, кто тот человек, к чьей памяти по крайней мере он мог бы обратиться. И ему вспомнилось даже, что в тринадцатилетнем возрасте он на краткое время сделался пылким революционером. Как ни удивительно вспоминать это, но разве не директор его начальной школы и командир бойскаутов доктор Гоутелби, легендарная личность, ходячее олицетворение Исключительности, Благочестия и Достоинства Английского Джентльмена, верноподданный своего короля и опора родителей, – разве не этот человек заронил в нем крамолу? Старый чудак! С восхитительным свободомыслием этот пылкий ревнитель благонамеренности, произносивший каждое воскресенье назидательные проповеди в школьной церкви, объяснил на уроке истории своим ученикам, у которых глаза полезли на лоб от удивления, что большевики отнюдь не кровожадные детоубийцы, какими изображает их «Дейли мейл», и в нравственной высоте ничуть не уступают его согражданам из Пэнгбурн-Гарден-Сити. Но в те времена Хью забыл о своем старом учителе. И давным-давно забыл о добрых делах, которые намеревался творить каждый день. Забыл, что христианин с улыбкой встречает все испытания, и если уж он был бойскаутом, то на всю жизнь останется коммунистом. Хью помнил только, что готов на все. И он совратил жену Боловского.

На это дело, разумеется, можно взглянуть по-разному… Но Боловский, к несчастью, тотчас же начал бракоразводный процесс, а Хью привлек к делу как соучастника. И это, пожалуй, было еще не самое худшее. Боловский неожиданно обвинил его в умышленном обмане по иной линии, заявив, что Хью всучил ему для издания не собственные песни, а плагиат, два малоизвестных американских стишка. Хью был потрясен. Может ли быть такое? Неужели он всю жизнь свою прожил в мире, до такой степени иллюзорном, что мечтал об издании чьих-то чужих песен, уплатил за это из собственного кошелька или, вернее, из кошелька своей тетушки, а когда иллюзии рассеялись, то даже избавление от них, непостижимым образом, оказалось мнимым? Но в конце концов дело приняло не такой уж скверный оборот. Правда, относительно одной из песен обвинения были вполне обоснованы…

Лежа на кушетке, Хью грыз сигару. Боже всемогущий. Господи боже всепроклятущий. Само собой, он, Хью, знал все заведомо. Знал, что он знает все это. Но в исполнительском азарте звуки гитары вселяли в него уверенность, что чуть ли не каждую песню сочинил именно он. И хотя американский стишок сам по себе был плагиатом, это нисколько не облегчало положения. Хью пал духом. Жил он тогда в Блэкхите и однажды, преследуемый угрозой разоблачения, пошел пешком в город, до которого было пятнадцать миль, через трущобы Льюишема, Кэттфорда, Нью-Кросса, по Олд-Кент-роуд, мимо, ох, «Белого слона», прямо в центр Лондона. Злополучные песни преследовали его, они звучали в минорном ключе, наполняя душу ужасом. Ему хотелось затеряться в этих нищенских, унылых кварталах, которые казались Лонгфелло столь романтическими. Хотелось провалиться сквозь землю, только бы спастись от позора. А позор неизбежен. Реклама, которую он некогда сам себе устроил, тому порука. Что подумает тетушка? И Джефф?

И те немногие друзья, которые в него верили? Хью мысленно учинил последний, небывалый еврейский погром; но все было тщетно. В конце концов он готов был радоваться, что родителей уже нет в живых. А его преподаватель в колледже вряд ли обрадуется первокурснику, замешанному в недавнем бракоразводном процессе; и слова-то какие отвратительные. Впереди беспросветный мрак, жизнь загублена, надежды нет, остается лишь пойти опять матросом на первое попавшееся судно, сразу же, как только все это кончится, а еще лучше – прежде чем начнется.

Но нежданно свершилось чудо, нечто поразительное, непостижимое, чему Хью и по сей день не мог найти логического объяснения. Боловский вдруг махнул на все рукой. Он простил свою жену. Призвав к себе Хью, он с необычайным великодушием простил и его. Бракоразводный процесс был прекращен. Дело о плагиате тоже. Все это чистейшее недоразумение, заявил Боловский. И в конце концов песни сбыта не имели, так о каком же ущербе может идти речь? Нужно все забыть, и чем скорей, тем лучше. Хью не верил своим ушам: даже теперь, вспоминая, он снова не мог этому поверить, не мог поверить, что вот так, сразу, хотя совсем еще недавно все, казалось, было уже безвозвратно потеряно и жизнь загублена навек, для него, как ни в чем не бывало, открылась возможность прийти…

– На помощь.

Джеффри стоял в дверях своей комнаты, одна щека у него была намылена; дрожащей рукой, сжимавшей помазок, он звал к себе, и Хью, выбросив растерзанную сигару в сад, встал с кушетки и пошел за ним следом. Он всегда проходил через эту необычную комнату, чтобы попасть к себе (его дверь была приотворена, и сквозь щель виднелась косилка), а теперь, после приезда Ивонны, он и в ванную мог попасть только отсюда. Чудесная комната и при скромных размерах дома необычайно просторная; окна ее, залитые солнцем, выходили на аллею, которая вела к калье Никарагуа. Здесь сладостно пахло духами Ивонны и через открытые окна струилось благоухание сада.

– Невыносимая дрожь, а у тебя такого не бывает? – говорил консул, сотрясаясь всем телом; Хью отнял у него помазок и принялся сбивать пену, вынув из раковины упавший туда кусок душистого молочно-белого мыла. – Как же, я помню, бывает и у тебя. Но властительная дрожь раджи тебе неведома.

– Нет… у газетчиков не бывает дрожи. – Хью набросил полотенце на плечи консула. – Нас только лихорадит иногда.

– Лихо ради лиха, выходит дело.

– Сочувствую тебе. Ну вот все готово. Теперь стой спокойно.

– Как, к дьяволу, могу я стоять спокойно?

– Тогда лучше сядь.

Но консул и сидеть не мог.

– Черт знает, что такое, Хью, прошу извинения. Но я никак не усижу на месте, все подскакиваю. Будто на пороховой бочке… я сказал, кажется, на бочке? Ей-ей, надо выпить. Что тут у нас? – Консул схватил с подоконника непочатый пузырек лавровишневых капель. – Как думаешь, сойдет? Голова с плеч не слетит. – И прежде чем Хью успел вмешаться, консул присосался к горлышку. – Недурственно. Очень даже недурственно, – провозгласил он с торжеством и чмокнул губами. – Только слабовато… Напоминает перно. Как-никак это зелье действует, тараканы уже не скачут в глазах. И воображаемые причудливые скорпионы в духе Пруста тоже исчезли. Ты обожди, я сейчас…

Хью отвернул краны до отказа, зашумела вода. Он слышал, как за стеной возится Ивонна, собираясь в Томалин. Но приемник на веранде был включен; по всей вероятности, из ванной до нее доносились лишь смутные, вполне безобидные звуки.

– Услуга за услугу, – изрек консул, не переставая дрожать, и Хью помог ему дойти до кресла. – Был случай, когда мне пришлось вот так же с тобой нянчиться.

– Si, hombre. – Хью, наморщив лоб, снова взял мыло и принялся сбивать пену. – Это правда. Ну как, старина, теперь полегчало?

– Ты тогда был еще совсем малюткой. – У консула стучали зубы. – Мы плыли из Индии на пароходе, Восточно-Пиренейская линия… «Коканада», дрянное корыто…

Хью снова накинул брату на шею полотенце, прошел, беззаботно напевая, словно угадал его молчаливую просьбу, через комнату назад, на веранду, где из приемника нелепо лилась музыка Бетховена, уносимая ветром, который опять гулял по эту сторону дома. Захватив бутылку виски, которую консул, как легко было догадаться, припрятал в шкафчике, Хью вернулся, взглянув мимоходом на книги консула – здесь, в прибранной комнате, кроме них, не было никаких признаков того, что хозяин над чем-то работает или обдумывает предстоящую работу, если не считать смятой постели, на которой консул, по-видимому, недавно лежал, – книги, аккуратно расставленные по высоким, сплошь заслоняющим стены полкам: «Dogme et ritual de la haute magie»,[128]128
  «Догма и ритуал в высшей магии» (франц.).


[Закрыть]
  «Культ змеи в Центральной Америке» и еще, во всю стену, многое множество книг по кабалистике и алхимии, в кожаных переплетах с ржавыми застежками и потертыми корешками, хотя иные из них были, по-видимому, совсем новые, в том числе «Некромантия в истолковании царя Соломона», и, вероятно, редкостные, но все остальное представляло собой пеструю, случайную смесь: Гоголь, «Махабхарата», Блейк, Толстой, Понтоппидан, «Упанишады», Марстон, епископ Беркли, Дунс Скот, Спиноза, «Vice Versa»,[129]129
  «Наоборот» (лат.).


[Закрыть]
Шекспир, полное собрание стихов Таскерсона, «На западном фронте без перемен», Катберт, «Ригведа» и, господи твоя воля, «Кролик Питер». «В „Кролике Питере“ можно найти все, что угодно», – любил говорить консул. Хью вернулся, изобразил на лице улыбку и с изяществом, словно официант в испанском ресторане, налил в пластмассовый стаканчик порядочную порцию виски.

– Где ты ее нашел?.. Уф!.. Ты мне жизнь спас!

– Вздор. Однажды мне довелось вот так же выручать Кэрразерса.

И Хью принялся брить консула, который вскоре перестал дрожать.

– Кэрразерс, эта чертова кукла?.. А как ты его выручил?

– Голову ему поддерживал.

– Но он, я полагаю, не был пьян.

– Не просто пьян… вдрызг. Его даже под надзор отдали. – Хью взмахнул опасной бритвой. – Ну вот что, сиди смирно, ты ведь пришел в чувство. А он тебя уважает – без конца о тебе рассказывал, но обычно все одно и то же, на разные лады… в общем… про то, как ты въехал в колледж верхом на коне…

– Нет уж… Никогда не стал бы я въезжать на коне. Я и овец-то побаиваюсь.

– Что ни толкуй, а конь был привязан на складе. Да еще какой норовистый. Говорят, пришлось созвать всю прислугу, и тридцать семь человек, не считая привратника, еле с ним совладали.

– Господи боже… Но я представить не могу, чтобы Кэрразерс запил и попал под надзор. Помнится, при мне он еще был простым преподавателем. Думаю, мы его мало интересовали, он все больше книжками увлекался, собирал первые издания. Правда, только что началась война, жилось трудно. Но он был славный малый.

– Он и при мне был простым преподавателем.

(При мне?.. А что, в сущности говоря, это значит? Что, собственно, делал ты в Кембридже, дабы возвысить свою душу до Сигберта Восточноанглийского… или Иоанна Корнфордского! Прогуливал лекции, удирал из своей комнаты, не поддерживал спортивную честь колледжа, обманывал преподавателя и в конечном счете себя самого? Занимался экономикой, потом историей, итальянским языком, кое-как сдавал экзамены? Лазил через запертые ворота, подавляя страх, недостойный моряка, в Шерлок-Корт, к Биллу Плантагенету, хватался за колесо для пыток и чувствовал в коротком беспамятстве, подобно Мелвиллу, как за кормой небо обрушивается на землю? Ах, манящие колокола Кембриджа! Фонтаны при лунном свете, запертые ворота подворий и монастырей, эта непреходящая красота, чистая, отчужденная и гордая, казалось, почти не имела отношения к той шумной и пестрой жизни, которую ты там вел, хотя многое вокруг призрачно напоминало о бесчисленных людях, точно так же здесь живших, нет, красота словно причудливо всплывала из сна древнего монаха, усопшего восемь веков назад, чей дом, недосягаемый, утвержденный на камнях и сваях, вбитых на болоте, сиял некогда путеводным маяком среди таинственного молчания и безлюдья трясины. Сон этот ревниво охраняли: уважайте чужие права. Но неземная его красота поневоле исторгала мольбу: господи, прости меня, грешного. А сам ты ютился в привокзальной трущобе, по соседству с каким-то калекой, где пахло лежалым мармеладом и старыми подметками. Кембридж в сравнении с морем был иной крайностью, и при этом – намного хуже; а строго говоря – несмотря на твою общепризнанную популярность, ниспосланную свыше, – кошмарным видением, как будто ты, давно уже взрослый человек, вдруг просыпаешься, подобно злополучному мистеру Балтитуду из «Vice Versa», и оказывается, что впереди не деловые затруднения, а урок по геометрии, не выученный тридцать лет назад, и муки полового созревания. Томительная зубрежка и грязный кубрик не ушли, остались в душе. Но душа все же противилась, не хотела безумного возврата к прошлому, где вплотную подступали лица школьных товарищей, раздутые, как лица утопленников на вспухших, бугристых телах, где вновь повторялось все то, от чего когда-то так нелегко было убежать, но повторялось уже в преувеличенном, гигантском обличье. Иначе тебя и поныне окружали бы беззастенчивость, снобизм, таланты, выброшенные за борт, справедливость, отринутая власть имущими, искренность, подвергаемая злобным насмешкам, – чудовищные недоумки в нелепом одеянии, которые жеманничают, как старые девы, и могут оправдать свое существование лишь в новой войне. А потом все пережитое в море и тоже усугубленное временем породило в тебе глубокое отчуждение, свойственное моряку, который никогда не будет счастлив на суше. Но к своей гитаре я начал относиться гораздо серьезней. Я руководил оркестром, мы играли на танцульках, а кроме того, у меня была собственная программа «Три моряка», и я скопил изрядную сумму денег. Одна красивая еврейка, жена приезжего лектора из Америки, стала моей любовницей. Ее соблазнила опять же гитара. Подобно луку Филоктета и дочери Эдипа, гитара была мне спасением и опорой. Я без робости играл на ней везде и всюду. Я воспринял лишь как приятную неожиданность, которая была весьма кстати, карикатуру художника Филлипсона во враждебной газете, где он изобразил меня в виде гигантской гитары, а внутри был младенец со странно знакомым лицом, скорчившийся, словно в материнской утробе…)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю