355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Книга о русских людях » Текст книги (страница 14)
Книга о русских людях
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:54

Текст книги "Книга о русских людях"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

Схватив обеими руками мою руку, он крепко сжал ее.

– Ведь вы – тоже человек мечты! И вот сейчас пред вами к-какая благородная задача! Талант ваш в один час может исправить все…

Он точно бредил, дрожал весь и казался обезумевшим. Меня не очень удивило, когда он, дергая мою руку, зашептал в ухо мне:

– Спросите – как? Очень просто. В народе ходит сказание: неизвестный старец Федор Кузьмич – это Александр Благословенный, Григорий Распутин – сын русского царя от простой крестьянки, а цесаревич Алексей – сын Распутина, внук Александра Благословенного, цесаревич народной крови! Понимаете? Искупление! Все грехи прошлого, все ошибки омыты истинно русской, чисто народной кровью. Царь мужицких кровей, а?

– Ну, – пусть не так все это! пусть не так, но – поверьте же! – здесь правды не нужно, тут мечта нужна, на голой правде государства не построишь, нет такого государства! И вот, ежели бы вы талантом вашим послужили великому делу воскресения мечты, истинно государственной, подлинно русской…

Он поднял руки, точно возносясь, и с безумной – или детской? – улыбкой воскликнул хрипло, захлебываясь словами:

– И – подумайте! – а мне-то, Брееву-то, Васютке, Василью-то Иванычу – каково бы это? Начал я жизнь силою таинственного старца Феодора – а Федор-то ведь Филарет! – отец Михаила Романова! – и кончил бы я жизнь мою, вознеся имя его на высоту высот, а? Сказка? А?

Внизу, на улице, оглушительно шумел русский народ, разрушая, ломая тысячелетием созданную железную клетку государства…

Петербургские типы

В эту весну, с первых же ее теплых дней, на улицы Петербурга выползли люди фантастические, люди жуткие. Где и чем жили они до сей поры? Воображаешь, что в какой-то трущобе разрушен огромный уединенный дом, там все эти люди прятались от жизни, оскорбленные и отверженные ею. Навязчиво думается: они что-то забыли и вспоминают, тихо ползая по городу.

Они оборванны, грязны, видимо, очень голодны, но – не похожи на нищих и не просят милостины. Молчаливые, они ходят осторожно, смотрят на обыкновенных горожан с недоверчивым любопытством. Останавливаясь пред витринами магазинов, они рассматривают вещи глазами людей, которые хотят догадаться или вспомнить: зачем это нужно? Автомобили пугают их, как пугали деревенских баб и мужиков двадцать лет тому назад.

Высокий темнолицый старик с провалившимися глазами, кривым носом и зеленоватой бородою, вежливо приподняв измятую шляпу, с дырой на тулье, спрашивает прохожего, указывая длинной рукой вслед автомобилю:

– Электричество? Ага… Благодарю.

Ходит он, выпятив грудь, гордо подняв голову, никому не уступая дороги; смотрит на встречных отталкивающим взглядом прищуренных глаз. Он – босой и, касаясь ступнями камня панелей, подгибает пальцы, словно пробуя прочность камня.

Празднично настроенный, бойкий юноша спросил его:

– Вы – кто?

– Вероятно – человек.

– Русский?

– Всю жизнь.

– Военный?

– Возможно.

И, оглянув юношу, он сам спрашивает:

– Делаете революцию?

– Сделали!

– Ага…

Старик отвернулся и стал разглядывать витрину букиниста, взяв себя за бороду левой рукою. Юноша, вертясь около него, спросил еще что-то, но старик, не взглянув на него, сказал спокойно, негромко:

– Идите прочь.

На Семионовской улице, прижавшись к церковной ограде, стоит женщина лет сорока; желтое лицо ее опухло, глаз почти не видно, рот полуоткрыт, точно она задыхается. Ее голые ноги всунуты в огромные башмаки, на башмаках толстая корка сухой грязи. Она окутана в нанковый мужской халат, руки ее сложены на груди, голову украшает соломенная шляпа с измятыми листьями и одной ягодой вишни; ягод была целая гроздь, но осталась только одна, голые стебли и какие-то осколки, блестящие, как стекло. Сдвинув густые, красиво изогнутые брови, она внимательно смотрит, как люди втискивают друг друга в вагоны трамвая, как они выпрыгивают, вываливаются с площадок вагонов и бегут во все стороны. Губы женщины вздрагивают, точно она считает людей. А может быть, ожидая кого-то, припоминает слова, которые необходимо сказать при встрече. В красных узеньких щелках опухших глаз ее светится что-то недоброе, сухое и режущее. Она брезгливо сторонится мальчиков и девочек, торгующих папиросами, раза два-три она даже отталкивала их движениями то локтей, то бедра.

Ее тихонько спросили:

– Может быть, вы нуждаетесь в помощи?

Смерив спросившего сердитым взглядом, она ответила так же тихо:

– С чего это вы взяли?

– Извините.

Рядом с нею стояла чистенькая старушка в кружевной наколке, продавая какие-то пеньковые или глиняные лепешки. Женщина спросила ее:

– Вы – дворянка?

– Купчиха.

– А… Сколько жителей в этом городе?

– Не знаю. Много.

– Ужасно много!

– Вы – приезжая?

– Я? Нет. Я здешняя.

Покачнулась и, кивнув старушке смешной головою, пошла к цирку, шаркая по камням тяжелыми башмаками; они спадали с голых грязных ног ее.

…Она сидит на скамье в саду за цирком, рядом с нею, опираясь на палку, тяжело дышит большая, грузная старуха с каменным лицом, в круглых черных очках, одетая в остатки шубы, в клочья шелка и серого меха.

Проходя мимо, я слышу хриплый голос, резкие слова:

– Последний порядочный человек в этом городе умер девятнадцать лет тому назад…

А старуха кричит, как глухая:

– Окружный суд сгорел, ходила смотреть, одни стены остались. Сгорел. Наказал бог…

Женщина в огромных башмаках говорит в ухо ей:

– Мои – в тюрьме. Все.

Мне послышалось, что она смеется.

Быстро, мелкими шагами ходит, почти бегает маленький, очень волосатый человечек с лицом обезьяны, с раздавленным носом. Темно-синие зрачки его глаз беспокойно расширены, их окружает тоненькое опаловое колечко белков. Парусиновое пальто не по росту ему, полы обрезаны неровно и висят бахромой, точно собаки оборвали их. На ногах у него растоптанные валенки. Он без шляпы, на голове торчат серые вихры, густая, сильно поседевшая борода растрепанно растет из-под глаз, под скулами, из ушей. Он бегает и тревожно бормочет что-то, размахивая руками, часто и крепко переплетая пальцы их.

На бульваре, около Народного дома, он говорил солдатам:

– Поймите, – вам особенно нужно понять это! – человек счастлив только тогда, когда помнит, что он – человек ненадолго, и мирится с этим…

Говорит он тихонько, тонким голоском, а по внешнему его виду ждешь, что он должен бы рычать. Он качается на ногах, одна его рука прижата к сердцу, кистью другой он дирижирует, – руки у него тоже волосатые, на пальцах темные кустики. Пред ним, на скамье, трое солдат грызут семечки, сплевывая шелуху в живот и на ноги человека, четвертый солдат – с красной ямой на щеке – курит и старается вдунуть струю дыма в рот и нос оратора.

– Утверждаю: бесполезно возбуждать в нас, людях, надежды на лучшее, это даже бесчеловечно и преступно, это значит – поджаривать людей на огне…

Солдат заплевал окурок папиросы, подбросил его щелчком пальца в воздух и, вытянув ноги, спросил:

– Кем нанят?

– Что? Я?

– Ты. Кем нанят?

– Что значит – нанят?

– То и значит. Буржуями нанят, жидами?

Человек, растерянно улыбаясь, замолчал, а один из трех солдат лениво посоветовал допросчику:

– Дай ему пинка в брюхо.

Другой сказал:

– У него и брюха-то нет.

Человечек отступил на шаг, сунул руки в карманы, потом вырвал их оттуда, крепко сжал:

– Я говорю от себя. Я – не нанят. Я тоже думал и читал, верил. Но теперь я знаю: человек – ненадолго, все разрушается, и он…

Солдат с ямой на щеке крикнул свирепо:

– Брысь!

Человечек побежал прочь, поднимая валенками пыль, а солдат сказал товарищам:

– Стращает, сволочь. Будто мы его не понимам. А мы – всё понимам…

Вечером этого же дня человечек рассуждал, сидя на скамье у Троицкого моста:

– Поймите: в сущности, человек большинства, простой человек, тот, кого мы считаем дураком, он-то и есть настоящий строитель жизни. Большинство людей – глупо…

Его слушали: рябой кривоногий матрос, широкий и тяжелый, милиционер, толстая женщина в синем платье, трое серых людей, видимо рабочие, и юноша-еврей, зашитый в черную кожу. Юноша горячился; он ехидно спрашивал:

– Может быть, и пролетариат – дурак, а?

– Я говорю о людях, которые хотят очень немногого и прежде всего, чтоб им не мешали жить, как они умеют…

– Это – буржуи, да?

– Стойте, товарищ! – тяжело сказал матрос. – Пускай говорит…

Оратор мотнул головою в сторону матроса:

– Благодарю вас.

– Не на чем.

– Человек глуп только с нашей книжной точки зрения, но сам он вполне доволен количеством разума, данного ему природой, и хорошо владеет им…

– Верно! – сказал матрос. – Дуй дальше!

– Он – человек ненадолго, знает это и не смущается тем, что через некоторое время ему нужно будет лечь в могилу…

– Все умрем, верно! – повторил матрос, подмигнув кожаному юноше, и широко усмехнулся, заставив этим подумать, что он твердо уверен в личном бессмертии своем.

А волосатый оратор продолжал все так же тихо, очень странным тоном, как будто он просил, умолял верить ему:

– Он не хочет беспокойной жизни надеждами, его удовлетворяет медленно текущая, тихая жизнь под ночными звездами. Я утверждаю: возбуждать несбыточные надежды в людях, которые вообще – ненадолго, это значит: путать их игру. Что может дать коммунизм?

– Ага! – сказал матрос, уперся ладонями в колени, качнулся вперед и встал на ноги:

– Н-ну, идем!

– Куда? – спросил волосатый человечек, отступая.

– Я знаю куда. Товарищ, прошу и вас следом за мной…

– Ах, оставьте его, – презрительно сказал юноша, отмахиваясь рукою.

– Прошу следовать! – повторил матрос тише, но рябое лицо его побурело и глаза сурово мигнули.

– Я – не боюсь, – сказал волосатый, пожимая плечами.

Баба, перекрестясь, пошла прочь, милиционер тоже отошел, ковыряя пальцем замок винтовки, а трое остальных встали на ноги так машинально, так одновременно, как будто у всех троих была одна воля.

Матрос и кожаный юноша повели арестованного к Петропавловской крепости, но двое прохожих, догнав их на мостике, стали уговаривать матроса отпустить философа.

– Не-ет, – возражал матрос, – ему, пуделю собачьему, надо показать, сколько недолго живет человек

– Я – не боюсь, – тихо повторил пудель, глядя под ноги себе. – Но я удивляюсь, как мало вы понимаете…

Он вдруг круто повернулся и пошел назад, к площади.

– Глядите – уходит! – удивленно и негромко сказал матрос. – Идет! Эй, куда?

– Ах, оставьте, товарищ, вы же видите – ненормальный…

Матрос свистнул вслед волосатому человечку и, усмехаясь, сказал:

– Черт, ушел, и – никакого шума! Храбрый, собака, действительно, совсем без рассудка…

Около Народного дома шныряет, трется между людей остроглазый старичок в порыжевшем котелке, в длинном драповом пальто с воротником шалью. Он останавливается у каждой группы и, склонив головку набок, ковыряя землю палкой с костяным набалдашником, внимательно слушает: что говорят люди? У него кругленькое, мячом, розовое личико, круглые мерцающие глаза ночной птицы, под ястребиным носом серые, колючие усы, а на подбородке козлиный клок светло-желтых волос, – быстрыми движениями трех пальцев левой руки он закручивает его, сует в рот и, пожевав губами, выдувает изо рта:

– Пп!

Ввертывается плечом в тесноту людей, точно прячется среди них, и раздается его наяривающий голосок, быстрые, четкие слова:

– Это я знаю, которые сословия нам особенно вредны и уничтожить надо дотла, чтобы даже косточки в пыль…

Его очень внимательно слушают солдаты, рабочие, прислуга и «женщины для удовольствия», слушают, глядя ему в рот и как бы всасывая наяривающие слова. Говоря, он держит палку свою поперек туловища и быстро перебирает пальцами по ней, как по флейте.

– Первое: чиновники всех чинов; сами знаете, какое это наказание и досада нам, – чиновники, что злее их? Суды, тюрьмы, канцелярии – всё в их руках. Каково? У них, как у фокусников, кабинеты разных тайн. Их в первую голову – уничтожить…

Какая-то рыжая девушка, видимо горничная, сердито спросила:

– А сам-то кто? Тоже, поди, чиновник?

Он торопливо и обиженно отрекся:

– Никогда я ничем не занимался против бедного народа, никогда ничего не делал. Я – гадатель, прорицатель, я будущую жизнь знаю…

Ему предложили погадать.

– Это – дело тайное, на людях нельзя!

А на вопрос: «Что с нами будет?» – он ответил, опустив глаза:

– Плохо будет, если, начав дело, сразу не кончим, плохо! Зубы рвать надо с корнем. Чиновников – скосить. Также и ученую часть, и ее, – не служи ослеплению разума нашего, не выдавай копейку за рубль, да! Мы, дескать, ученые, вы, дескать, слушайте нас, мы вам законы напишем! Написали, наклеили везде закон: «Не пейте сырой воды!» А? Эхе-хе-хе…

Он не то смеялся, не то вздыхал, выпуская из округленного рта это яростное:

– Эхе-хе-хе-е…

И, кривя личико, торжествуя, спрашивал:

– А мы – как: пьем ее, сырую-то, али не пьем, а?

Публика, посмеиваясь, отвечала в несколько голосов:

– Пьем.

– Живы, а?

– Будто – живы.

– То-то! Вот они, законы эти. Во-от! За это и – скосить…

И, убежденный, что он сделал свое дело, человечек этот вывертывался из толпы, шагал прочь, помахивая палкой, а в новой группе снова наяривал:

– Два, два сословия особенно в язву нам, в боль и скорбь…

Несомненно, он тоже вылез из какого-то темного угла, куда его затискала жизнь и где он годы одиноко торчал, корчился, накопляя злобу и месть.

Возбуждающих вражду против интеллигенции, видимо, немало; мне кажется, что чаще всего это дворники, лакеи, кухарки, вообще – домашняя прислуга.

После одного из митингов в цирке «Модерн» краснолицая, толстая женщина рассказывала солдатам, «как живут господа», рассказывала остроумно и такими словами, что из десяти даже трех не напишешь. Солдаты бешено хохотали и плевались смачно, слушая, как действовал доктор, специалист по женским болезням, как вела себя еврейка-дантистка и как «обрабатывал» своих учениц актер.

– Бить эту сволочь, – сурово сказал черный солдат с подвязанной челюстью, – бить ее до последнего колена…

А в другой группе хромой человек лет сорока, безволосый, как скопец, кричал:

– Я всю жизнь в конюшне с лошадями, в навозе, а они в превосходных квартирах на мягких диванах с собачками играют. Нет, стой! Это я желаю с собачками играть, а вы – марш в конюшню, да? Почему – не так, почему, ну?

Страшно и нещадно говорила молодая женщина, одноглазая, с лицом, сожженным серной кислотой:

– Глядите в Библию – есть там господа? Нет господ в Библии! Цари есть, судьи, пророки, а господ – нет! И сам бог приказывал избивать племена, в которых господа были, поголовно все такое племя истреблять велел, с женами и детьми, и с рабами даже. Потому что от господ и слуги испорчены, и слуги уже – не люди, нет!

– Удавись, тетка, – посоветовали ей из толпы.

Но она, сжимая руками круглые высокие груди свои, кричала резко и звонко:

– Я одиннадцать лет в горничных жила, и видела я…

Она видела много такого, чего не знал Октав Мирбо, когда писал «Дневник горничной», и, когда она говорила о том, что видела, ее слушали без смеха, молча, мрачно.

И только когда она ушла, вся красная и потная от возбуждения, курносенький солдатик сказал, глядя вслед ей:

– Не зря бабе этой рожу испортили.

Страшен обиженный человек, когда он чувствует свое право мстить и получил свободу мести.

Вот бы об этом человеке прежде всего надо подумать социальным реформаторам и политическим вождям.

Мечта

«Я вам, товарищ Горьков, очень смешное расскажу про себя: чего мне невтерпеж хотелось – так это графиню бы какую-ни-будь, чтобы с ней поспать. Долго искал, даже во сне видел: высокая, белая, глаза фактические и – во всем твердость.

Всякие там помещицы, дворянки – их у нас, в лагере, сколько хошь, а графиней нету. Товарищи, конечно, смеются, а я думаю: «Врете, найду!» И – нашел. Привели ее, заарестованную по контрреволюции, конечно; бежит ко мне один прохвост: «Епифаньев, – кричит, – иди скорее, твою привели!» Являюсь, а ей лет пятьдесят, носатая, рябая! Осердился я: «Что ты какая, так твою разэдак, а?» А она мне: «Пошел прочь, дурак, такой меня бог создал». Чуть не ударил я ее. «Ну так, – говорю, – пускай тебя бог и… а я – не стану». Так и не тронул ее. Смеяться над ней, конечно, много смеялся, а с бабьей стороны – не трогал. И от этого факта – прошло со мною: сплю теперь со всякими женщинами, а графиню уж не жду. Не надо, значит. Только, иной раз, вздумается: «К чему все это клонит, вся наша суматоха?» Ведь – фактически – как ты ни живи, что ни делай, а – помрешь – верно?»

Отработанный пар

…Стекла окна посинели, костистое лицо моего собеседника стало темнее, особенно густо легли тени в ямах под глазами. Мне показалось, что растерянно блуждающий взгляд его стал сосредоточеннее, углубился; скучные слова жалоб зазвучали значительнее, раздраженный и сиплый голос – мягче. Безжалостно и, должно быть, до боли туго накручивая на палец бесцветные волосы жиденькой бороды, он говорил:

– Народ, торжествующий свободу, я видел во сне лет десять тому назад; тогда я сидел в Орловской тюрьме и еще свежи были впечатления девятьсот пятого года. Вы знаете, как зверски били людей в Орловской тюрьме. Да. Сон мой начался кошмаром: кучка людей, и среди них Борисов, наборщик, мой ученик, тыкала, размешивала палками чье-то растерзанное тело. Я спросил Борисова: «За что вы истерзали человека?» – «Это – враг!» – «Но – человек же?» – «Что-с? – крикнул Борисов и замахнулся на меня палкой. – Бей его!»

– Но палка вывалилась из рук, он протянул их вперед и зашептал с восторгом, приплясывая: «Глядите, – вот, идут, кончено, идут!»

– Шли неисчислимые массы одухотворенных людей, я видел неестественный какой-то, звездный блеск тысяч глаз. Именно в этих глазах почувствовал я самое главное – воскрес народ! Понимаете? Воскрес, преобразился духовно. И я тотчас исчез в нем, точно, вспыхнув, сразу сгорел.

Гость мой постучал карандашом о край стола, прислушался к сухим звукам и постучал еще.

– Теперь я вижу торжествующий народ наяву, но чувствую себя чужим среди него. Он торжествует, но в нем нет для меня того нового, что я видел во сне и в чем смысл, – нет перевоплощения. Он торжествует, я истратил лучшие силы мои, чтоб подготовить это торжество, и – остался чужд ему. Очень странно…

Взглянул в окно, послушал; осторожно, неуверенно звонили ко всенощной, в Петропавловской крепости щелкал пулемет: солдаты или рабочие изучали технику защиты свободы.

– Может быть, я, как многие, вообще не умею торжествовать. Энергия ушла на борьбу, на желание, способность наслаждаться обладанием убита. Может быть, это просто бессилие. Но дело в том, что я вижу много злобы, мести и совсем не вижу радости, той радости, которая перевоплощает человека… И веры в победу – не вижу.

Он встал, оглянулся, слепо мигая, протянул руку и, пожимая мою, сказал:

– Мне плохо. Как будто Колумб достиг наконец берегов Америки, но – Америка противна ему.

Ушел.

…Ныне многие чувствуют себя так, как этот. А он – точно сторожевой пес на исходе дней собакиной жизни: от юности своей рычал и лаял пес так честно, с непоколебимой верой в святость своего дела, получал в награду за это пинки. Вдруг – видит: сторожить было как будто нечего, никому ничего не жалко. Зачем же он сидел всю жизнь в темной будке «долга», на цепи «обязанностей»? И – до безумия обидно старой честной собаке…

…Другой из людей этого типа сказал о революции:

– Мы, как влюбленные романтики, обожали ее, но пришел некто дерзкий и буйно изнасиловал нашу возлюбленную.

Соседний вагон «буксует», ось надоедливо визжит:

– Рига-иго-иго, рига-рига-иго…

А колеса поезда выстукивают:

– По-пут-чик, по-пут-чик…

Попутчик – человек до того бесцветный, что при ярком солнце он, вероятно, невидим. Он как бы создан из тумана и теней, черты голодного лица его неразличимы, глаза прикрыты тяжелыми веками, его тряпичные щеки и спутанная бородка кажутся наскоро свалянными из пеньки. Измятая серая фуражка усиливает это сходство. От него пахнет нафталином. Поджав ноги, он сидит в уголке на диване, чистит ногти спичкой и простуженным голосом тихонько бормочет:

– Истина – это суждение, насыщенное чувством веры.

– Всякое суждение?

– Ну да, всякое…

– Иго-иго-рига…

За окном, в сумраке осеннего утра, взмахивают черными ветвями деревья, летят листья, искры.

– У пророка Иеремии сказано: «Отцы ели кислый виноград, а у детей оскомина на зубах». Истина детей наших – вот эта самая оскомина. Мы питались кислым виноградом анализа, а они приняли за истину неверие и отрицание.

Он окутал острые колена свои полою парусинового пыльника и, внимательно ковыряя спичкой ногти, продолжал:

– Перед тем как уйти в Красную Армию, сын мой сказал мне: «Вы честный человек, откройте же глаза и посмотрите: ведь в теории все основы жизни уже разрушены вашей же, вашего поколения долголетней и всесторонней критикой, – что же, собственно, вы защищаете?» Сын мой был неумен, он формировал мысли свои книжно и неуклюже, но он был честный парень. Он стал большевиком тотчас после опубликования тезисов Ленина. Сын мой был прав, потому что он веровал в силу отрицания и разрушения. Разумом и я согласился с большевизмом, но сердцем – не могу принять его. Так я и сказал следователю Чеки, когда меня арестовали как контрреволюционера. Следователь – юноша, щеголь и, очевидно, юрист, он допрашивал меня весьма ловко. Он знал, что сын мой погиб на фронте Юденича, и относился ко мне довольно благожелательно, однако я чувствовал, что ему приятнее было бы расстрелять меня. Когда я намекнул ему о противоречии моего сердца с разумом, он задумчиво сказал, ударив ладонью по бумагам: «Мы это знаем из ваших писем к сыну, но, разумеется, это не улучшает вашего положения». – «Расстреляете?» – спросил я. Он ответил: «Это более чем вероятно, если вы не захотите помочь нам разобраться в этом скучном деле». Ответил без смущения, но с эдакой, как бы извиняющейся, усмешкой. Кажется, я тоже улыбался, мне понравилось его отношение к своему долгу. И еще более он подкупил меня, сказав так, знаете, просто, как самое обыкновенное: «Может быть, для вас и лучше – умереть, не правда ли? Ведь жить в таком разрыве с самим собой, как вы живете, должно быть – мучительно?» Потом извинился: «Извините за вопрос, не идущий к делу».

– Иго-рига-рига, иго-иго, – визжит ось.

Позевывая, ежась, человек смотрит в окно, струйки дождя текут по стеклу.

Я спрашиваю:

– И все-таки он освободил вас?

– Как видите. Вот – жив. Как видите.

И, обратив ко мне пеньковое лицо свое, человек сказал с легкой насмешкой и вызовом:

– Я помог ему разобраться в некоторых вопросах следствия…

– По-пут-чик, по-пут-чик, – стучат на стыках колеса поезда. Усиливается дождь, – ось визжит еще более пронзительно.

– И-гуи-гуигу-игуи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю