Текст книги "Льюис Кэрролл: Досуги математические и не только (ЛП)"
Автор книги: Льюис Кэрролл
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
«Пусть даже мир неверен и жесток!
Нашёл я в нём прекраснейший цветок —
Тебя, тебя, о Сьюки, встретить смог!
Но как же так, скажи, могло случиться,
Что за слугу решила ухватиться?
За негодяя разве держишь Шмитца?
Но нет! Простак отставлен был кругом,
А ты сидишь, увенчана венком,
И песнь поёшь, и знаю я, о ком.
Разносчик пива, спутав сны и были,
Своею мнит ту лучшую из лилий,
Но близок, близок твой желанный Вилли.
И новый ключ душе откроет звуки,
Ведь Шмитц, будь деревенщина ли, дюк ли,
Твой весь во всём, о преданная Сьюки!»
Он сделал паузу, передавая слово товарищу, но единственным ответом был донёсшийся из-под стола громкий храп.
Глава 4
Облачённые в сияющие покрывала, наброшенные на них только что взошедшим солнцем, валы вздымались и плюхали под утёсом, по которому шествовал поэт. Читатель, возможно, будет удивлён, что он так и не добился встречи со своей возлюбленной Сьюки; читатель может даже потребовать объяснения, только напрасно: единственная обязанность историка – с неотступной точностью записывать течение событий; если же он идёт дальше и пытается вникнуть в скрытые причины вещей, ответить на разные «почему» и «отчего», тогда он вступает во владения метафизиков.
Теперь поэт достиг небольшого возвышения в конце посыпанной гравием дорожки, где нашёл местечко, господствующее над морской окрестностью. Там он устало опустился на землю.
Некоторое время он мечтательно глядел на широкое пространство океана, но затем, взбудораженный внезапной мыслью, раскрыл маленький блокнотик и принялся править и дописывать своё новое стихотврорение. При этом он еле слышно шептал сам себе: «Ветрам – гетрам – фетром», нетерпеливо отбивая счёт ногой по земле.
– А, сойдёт и так, – наконец промолвил он, облегчённо вздохнув: – поэтам!
О скалы был разбит его баркас,
Штормило море, обжигало ветром,
И тело дюжее, увы, никто не спас! —
В пучине смерть предписана поэтам.
– Ведь последняя строка особенно хороша, – возбужденно проговорил он, – по Кольриджевому принципу аллитерации: три слова их четырёх на «П», да плюс вначале сочетание «П», «Н», «С», а в конце «С», «Н», «П» – в пучине смерть предписана поэтам.
– Берегись! – прорычал над его ухом низкий голос. – То, что ты говоришь, будет использовано против тебя. И не дёргайся, мы тебя крепко держим. – Последнее замечание было вызвано попыткой поэта высвободиться из возмутительной хватки двух мужчин, неожиданно налетевших на него сверху и теперь державших за воротник.
– Он ведь признаётся, констебль? Вы слышали? Это ж надо: смерть прописал! – произнёс всё тот же голос (который со смаком выговорил благозвучное звание своего помощника и который – об этом, вероятно, и говорить излишне, – принадлежал старшему путнику из первой главы). – А ведь он может поплатиться за это жизнью.
– Ах, оставьте, – дружелюбно проговорил другой, – сдаётся мне, джентльмен стихи читает.
– Да что же... что произошло? – изумлённо произнес наш несчастный герой, едва обретя дыхание. – Вы... Маггл... о чём ты говоришь?
– О чём говорю! – взвился его бывший приятель. – О чём ты сам говоришь, если на то пошло? Ты убийца, вот ты кто! Где официант, в которым вы были этой ночью? Отвечай!
– Кто? Официант? – медленно повторил поэт, всё ещё ошарашенный внезапностью своего пленения. – Бросил я его... он спал...
– Ага! – завопил его друг прямо ему в лицо, так что ещё невысказанные слова застряли у того в горле. – Спал с моста, когда этот его бросил. Констебль! Не говорил ли я вам? – продолжал он, ослабив захват в ожидании дальнейших ответов.
Ответ поэта, насколько его можно было понять, собрав по кусочкам (ибо выходил он по чуть-чуть, в перерывах между приступами удушья), был следующим:
– Это моя... моя... вы убьёте меня... ошибка... я говорю, ошибка... я... я... вы задуш... я говорю... я его...
– Убил, я полагаю, – докончил его противник, тут же «перекрыв» то скудное поступление воздуха, которым до сих пор ещё позволял своей жертве пользоваться, – и столкнул вниз. Никаких сомнений. Говорят ведь люди, что кто-то этим вечером спал с моста. – Он повернулся к констеблю. – Это наверняка был несчастный официант. Занесите мои слова в протокол! Отныне этот человек мне больше не друг. Никакого снисхождения к нему, констебль! Не надо щадить моих чувств!
В этот момент со стороны поэта послышалось несколько сдавленных звуков, которые, когда в них вслушались, были поняты так:
– Для него... было... слишком много... совсем... это... совсем... упился...
– Жалкий человечишка! – сурово перебил его Маггл. – Он ведь не сам убился, это же ты его убил? Ну, а что потом?
– Это его совсем... совсем... свалило с ног... – продолжал незадачливый Шмитц совершенно бессвязно, как в забытьи, но был внезапно прерван потерявшим терпение констеблем, после чего вся компания приготовилась двинуться в город.
Но тут на сцене возникло неожиданное действующее лицо, которое разразилось речью, замечательной более своим пылом, чем риторической отточенностью.
– Я только что услышал... Я там дрых под столом... приняв больше, чем смог выдержать... Он так же не виноват, как и я... Чёрт возьми! Я даже более живой, чем вы, любезные!
Эта речь произвела на слушателей различное действие. Констебль молча выпустил пойманного, сбитый с толку Маггл пробормотал: «Это невозможно! Сговор... Лжесвидетельство... Посмотрим, что они скажут на выездной сессии...», в то время как счастливый поэт бросился в объятия своего избавителя, восклицая срывающимся голосом:
– Нет, с этой минуты не разлучаться никогда! И преданно любить друг друга! – На это заявление официант отнюдь не откликнулся с той сердечностью, которая, может быть, от него ожидалась.
Позднее тем же днём Вильгельм и Сьюки сидели, беседуя, в компании официанта и нескольких друзей, когда неожиданно в комнату вошёл раскаивающийся Маггл. Он положил на колени Шмитцу сложенный лист бумаги и глухо произнёс тронувшие всех слова: «Будьте счастливы», – после чего исчез, и более его никто не видел.
Просмотрев бумагу, Вильгельм вскочил на ноги. В возбуждении он бессознательно произнёс экспромтом следующие стихи:
«Знай, Сьюки! Нам купил он, этот Маггл,
Своих деяний мерзость осознав,
Патент на обладание пивной.
Теперь мы сможем людям продавать
Табак и портер, пунш, вино и эль!»
На сим мы его оставим; а в его дальнейшем счастье решится ли кто сомневаться? Не заполучил ли он Сьюки? А заполучив её, удовлетворился вполне.
ЛЕГЕНДА ШОТЛАНДИИ
Сим предлагаю правдивое и ужасное свидетельство касательно тех покоев замка Окленд Касл, что прозываются Шотландией, и событий, пережитых Мэтью Диксоном, Барышником, и одной Дамы, прозванной бывшими там Безодёжной, и касательно того, как случилось, что никто нынче не отваживается ночевать в тех покоях (верно, из страха); все же эти события произошли в дни славной памяти епископа Пруда, и были записаны мною в год одна тысяча триста двадцать пятый, в месяце феврале, в день вторник и в дни последующие.
Эдгар Катуэллис [95]95
Edgar Cuthwellis – один из несостоявшихся псевдонимов Доджсона (это имя получается, если переставить буквы в имени писателя Charles Lutwidge).
[Закрыть]
В то время означенный Мэтью Диксон, доставив в оное место товары, те самые, что прельстили Милорда епископа, и, приказав разместить себя на ночлег (что и было исполнено, причём он отужинал в охотку), отошёл ко сну в одной из комнат тех покоев, что ныне зовутся Шотландией – откуда он и выскочил ополночь с таким громким криком, что всех перебудил, и люди, бегом к тому коридору кинувшись, столкнулись с ним, всё ещё кричавшим, но тут же ослабевшим и с ног свалившимся.
Тогда они перенесли его в гостиную Милорда и не без затруднений усадили в кресла, откуда он три раза сползал прямо на пол к изрядному присутствующих восторгу.
Но, приведённый в чувство различными крепкими напитками (в первую очередь джином), он вскоре поведал плаксивым тоном о следующих обстоятельствах – и слова его, тут же клятвенно заверенные девятью краснощёкими и здоровенными крестьянами, живущими по соседству, я надлежащим образом здесь записал.
Привожу свидетельство Мэтью Диксона, Барышника, находясь в здравом уме и в возрасте за пятьдесят, хотя и сильно напуганный по причине того, что я сам увидел и услышал в оном замке касательно Видения Шотландии и обоих Духов, о чём и повествует данное свидетельство, как и о некоей странной Даме и о тех прискорбных предметах, о которых она поведала, вкупе с иными печальными мелодиями и песнями, сочинёнными ею и другими Духами, и о хладе ужаса и сотрясении моих членов (произошедшем чрез тот сильный ужас), и о других любопытных предметах, особенно о Картине, которую в будущем сумеют-де создать в одну секунду и тогда кое-что воспоследует в одной подземной Камере (как было достоверно предсказано Духами), и о Мраке, вкупе с иными вещами, более ужасными, нежели Слова, и о той машине, которую люди тоже почему-то назовут Камерой.
Мэтью Диксон, Барышник, поведал, что он, плотно поужинав к ночи яблочным пирогом, мокрой курицей и прочими разносолами от великих щедрот Епископа (говоря так, он посматривал на Милорда и всё пытался снять со своей головы шляпу, но не преуспел в том, так как не имел на себе никакой шляпы), отправился на боковую, где в течение длительного времени был осаждаем яркими и страшными снами. И что в своих снах он видел молодую Даму, облачённую не (как ему казалось) в платье, но в своего рода халат, а возможно, в пеньюар. (Здесь Кастелянша заявила, что ни одна дама не появится в таком виде перед мужчиной, даже во сне, а Мэтью ответил: «Хотел бы стать на вашу точку зрения», – и он в самом деле поднялся на ноги, но не устоял.)
Свидетель продолжал, что означенная Дама махнула туда-сюда большущим факелом, причём откуда-то раздался писклявый голосок «Безодёжная! Безодёжная!», и с ней, стоящей посреди комнаты, случились великие изменения: лицо её делалось всё более старческим, её волос седел, и приговаривала она самым что ни на есть печальным голосом: «Безодёжная, как нынешние дамы, но уж в грядущих годах не будет у них нехватки платьев». При этом её халат явственно изменялся, переходя в шёлковое платье, собранное в складки вверху и внизу, однако не украшенное ничем таким. (Здесь Милорд, теряя терпение, стукнул его прямёхонько по голове, повелев ему закругляться с рассказом.)
Свидетель продолжал, что означенное платье затем изменялось по фасонам, имеющим в грядущем войти в моду, что оно подгибалось в одном месте и подворачивалось в другом, открывая взору нижнюю юбку самого огненного оттенка, сказать прямо – густо-румяного, и при таком зловещем и кровожадном зрелище он застонал и заплакал. А тем временем её юбка принялась вздуваться в Громадность, которую описать уже свыше всяческих сил, чему способствовали, как он догадал, обручи, каретные колёса, надувные шары и прочее в том же роде, изнутри оную юбку вздыбившее. И что таким образом юбка заполнила всю комнату, распластав его самого по кровати до той минуты, как Дама соблаговолила отойти назад, как можно ближе к дверям, опалив на ходу его волосы своим факелом.
Здесь Кастелянша перебила его, вставив замечание, что, верно, не дама это была, а какая-то девка, и что с этими девками, заявляющимися среди ночи к мужчинам, надо иметь глаз да глаз, и что, верно, Мэтью Диксон сам не был достаточно осторожным. На это Мэтью Диксон сказал: «Сторожным? Действительно, на ста рожах сколько ж это будет глаз?» Кастелянша попыталась было опять встрять, но Милорд резким тоном предложил ей заткнуться.
Свидетель продолжал, что вследствие изрядного перепугу кости его (как он выразился) заколотились друг о дружку, и он попытался выпрыгнуть из-под одеяла, имея в виду сбежать. Всё же на некоторое время он оказался недвижим, но не вследствие, как можно было бы предположить, полноты чувств – скорее тела. А всё то время она этак заливисто выпевала отрывки старинных лэ, как говорит мастер Уил Шекспир [96]96
Имеется в виду рассказ о блуждании безумной Офелии из «Гамлета» (акт 4, сцена 7), но точного цитирования Шекспира не происходит.
[Закрыть].
Здесь Милорд изволил полюбопытствовать, что именно она выпевала, утверждая, что уж он-то знает, какие лэ поются заливисто: «Мы у залива Трафальгар сдержали вражеский удар» и «В час прилива у залива мы присели выпить пива» – и он тут же вслух напел их, безбожно фальшивя, отчего невежи принялись скалить зубы.
Свидетель продолжал, что он, возможно, и мог бы исполнить означенные лэ с музыкой, а без подыгрывания не отваживается. В ответ на это его отвели в классную комнату, где находился музыкальный инструмент, называемый Ги-тара (он и впрямь являл собой как бы тару, только какую-то чудную и непонятно из-под чего – кривой деревянный короб с небольшим круглым отверстием), на котором молодая Леди, племянница Милорда, находившаяся в то время в означенной классной комнате (уча, как все мнили, свои уроки, но я полагаю, просто предаваясь безделью), с безбожным треньканьем проиграла музыку под его пение, и оба старались как могли, выводя мелодию, какую ни один живущий ещё не слыхивал:
«Лоренцо в Хайингтоне жил
(Ходил в хлопчатом кителе),
По крайней мере, в городке
Его частенько видели.
Ко мне зашёл и сел за стол —
Как в воду он опущен был;
Его прошу поесть лапшу,
А он в ответ: „Погуще бы“».
(Припев подтянули все присутствующие:)
«Котелок его с лапшой,
Значит, дурень он большой!»
Свидетель продолжал, что затем та Дама вновь оказалась прямо перед ним, облачённая всё в тот же просторный халат, в котором он увидел её в этом сне впервые, и степенным и пронзительным тоном поведала свою историю, вот какую.
ИСТОРИЯ ДАМЫ
«Приносящими свежесть осенними вечерами вы могли бы заметить расхаживающую по мощёным дорожкам парка замка Окленд Касл молодую Даму церемонных и дерзких манер, однако не настолько, чтобы отпугивать встречных, даже можно сказать, очень красивую, – и это было бы гораздо вернее.
Эта молодая Дама, о несчастный, была я. (Тут я спросил её, почему она считает меня несчастным, но она ответила, что это не имеет значения.) В те времена я увенчивала себя плюмажем, но не для пущей красоты, а для придания величия осанке, и страстно желала, чтобы какой-нибудь Живописец написал мой портрет, но от этих живописцев ожидаешь всегда таких больших – не способностей, конечно, – но расходов. (Тут я смиреннейше полюбопытствовал, а за какую плату творили тогдашние живописцы, но она надменно заявила, что интересоваться финансовой стороной дела – вульгарно, поэтому она не знает и знать не хочет.)
И вот случилось, что один Художник, благородный Лоренцо, оказался в этих краях, имея при себе чудесную машину, именуемую среди людей Камерой (самого бы его в камеру!); и с её помощью понаделал множество картин, каждую за единое мановение времени, в течение коего человек может произнести лишь «Джон, сын Робина». (Я спросил её, что такое «мановение времени», но она, нахмурившись, не ответила.)
Он-то и отважился изобразить меня; я только об одном его просила, чтобы получился портрет в полный рост, ведь только так и можно было выставить напоказ мою статность и благородство. Тем не менее, хотя он и понаделал множество портретов, но в этом не преуспел, ибо на одних была моя голова, но отсутствовали ноги, на других, захватывавших ноги, не помещалась голова, так что первые огорчали меня, вторые же служили источником веселья остальным.
По сему я справедливо негодовала, невзирая на то, что поначалу относилась к нему дружелюбно (хотя воистину был он туп), и часто с ожесточением била его по щекам, вырывая при этом клоки его волос, пока он своими криками стремился показать мне, что я делаю из его жизни невыносимое бремя. Уж этому-то я не столь сильно удивлялась, сколь искренне радовалась.
Наконец он вот до чего додумался: сделать портрет так, чтобы захватить юбку насколько возможно, а внизу просто-напросто приписать: «Следуют ещё два ярда с половиною, а затем ноги». Но эта затея ни капельки мне не понравилось, поэтому я и заперла его в подвальной камере, где он пребывал три недели, становясь изо дня в день всё тоньше и тоньше, пока его не начало колебать вверх-вниз, словно пёрышко.
И случилось, что в то самое время, как я однажды спросила его, может ли он теперь-то изобразить меня в полный рост, и он отозвался таким писклявым голосом, как у комарика, кто-то неосторожно отворил дверь подвала – и поток воздуха тут же поднял его и задул в щель на потолке, а я всё ждала ответа, держа свой факел поднятым вверх, вплоть до того часа, как я тоже вся вылиняла в бесплотного духа и осталась там тенью на стене».
Тут Милорд и всё общество поспешили в подвал, чтобы поглядеть на это удивительное зрелище, и когда они приблизились к означенному каземату, Милорд отважно выхватил свой меч, громко воскликнув: «Смерть!» (но кому и за что, не объяснил); затем некоторые поспешили внутрь, большая же часть оставалась позади, побуждая передних не столько примером, сколько бодрым словом, и наконец вошли все – Милорд последним.
Затем они отгребли от стены шлемы и прочую рухлядь и обнаружили упомянутого Духа, страшно сказать – ещё виднеющегося на стене; и при виде этого жуткого зрелища такой крик вырвался у всех, какой не часто нынче уже услышишь; иные ослабели, а те добрым глотком пива уберегли себя от такой крайности, хоть и были чуть живы со страху.
А Дама тем временем выразилась следующим образом:
«Вот я здесь – и буду тут
Ждать времён, когда поймут,
Как же даму здешних мест
Взять и снять в один присест;
Эту даму – у неё
Имя, облик, всё моё
(Время! Имя не храни, —
Буквы первые одни!) —
Снимет фотоаппарат
С головы до самых пят.
Тут исчезнет образ мой,
Не пугая вас собой».
Затем Мэтью Диксон её спросил: «Зачем держишь ты поднятый факел?», на что она ответила: «В темноте нельзя снимать» – но её никто не понял.
После этого тонкий голосок сверху пропищал:
(Хотели было слушатели подтянуть припев, да только латынь оказалась для них незнакомым языком.)
«Бессердечная и злая —
Ох, много лет
Не давала даже чая,
Нет, поверьте, нет!
Я последний грош отдам,
Чтобы не видеть этих дам;
К справедливости взываю —
Я хочу на свет!»
Тогда Милорд, вернув в ножны меч (который с той поры был возложен в особом месте в память столь великой отваги), приказал своему Виночерпию подать ему ковш пива, и когда тот исполнил, повинуясь взмаху руки (именно, как весело заметил Его Преосвященство, «взмахнула рука, а не Прут»), Милорд не откладывая его выпил. «За что пьём? – промолвил он. – Да ведь Пруд уже больше не Пруд, если он пересох».
ПРИЛОЖЕНИЕ.
ВСЁ ЭТО – ШЕДЕВРЫ
В настоящем сборнике представлены наши переводы некоторых Кэрролловых сочинений, не знакомых доселе русскоязычному читателю. Первоначально мы не думали, что когда-либо нам придётся приступить также к работе над сказками об Алисе, так как, во-первых, переводчики занимались ими и до, и после Демуровой, создавая вокруг них в русской культуре обширное поле смысла, во-вторых, самые новейшие переводческие потуги в повторной передаче «Алисы» по-русски виделись нам, вообще говоря, излишними после появления Академического издания. Но это оказалось заблуждением. Сравнив однажды переводы сказок об Алисе, а точнее – переводы вставных стихотворений, по Академическому изданию с оригиналом, мы сделали два открытия. Во-первых, вставные стихотворения из «Алисы» – это подлинные шедевры и детской литературы, и литературы абсурда, не только не уступающие знаменитому «Бармаглоту», но, как сочинения иной формы и природы, едва ли вовсе имеющие себе равных каждое по отдельности. Во-вторых, русская их передача, будь то Академическое или иные издания, не показалась нам достойной прототипа.
Почему это так, нам придётся показать ниже. Тут же мы перевоссоздадим некоторые из этих стихотворений; обоснование читатель опять-таки найдёт ниже.
1. Песенка Шалтая-Болтая, написанная специально для того, чтобы развлечь Алису
Это стихотворение, на наш взгляд, является одним из лучших нарративных стихотворений Кэрролла для детей. Говоря «лучших», мы имеем здесь в виду близость этого стихотворения к загадке, а оттого умышленную смысловую запутанность, хоть и схожую по способу происхождения с той, на которой основаны такие шедевры нашего автора, как «Выступление Белого Кролика в суде», но даже в контексте сказки не имеющую в виду одурачить слушателей – им предлагается всего лишь игра в отгадывание. Тем поучительнее будет присмотреться к тому, что получилось из этого стихотворения у разных переводчиков на русский язык.
Песенка Шалтая-Болтая отчётливо делится на две части – на вступление и на основную часть, образующую собственно загадку для отгадывания, а потому обрывающуюся на том месте, где слушателю требуется дать ответ. Начнём обзор с, возможно, наиболее известного (растиражированного) варианта – перевода Дины Орловской из Академической Алисы.
Зимой, когда белы поля,
Пою, соседей веселя.
Весной, когда растет трава,
Мои припомните слова.
А летом ночь короче дня,
И, может, ты поймешь меня.
Глубокой осенью в тиши
Возьми перо и запиши.
Здесь переводчице следует поставить в вину игнорирование того момента, что ведь песенка Шалтая-Болтая адресована именно Алисе – с самого начала, а не только в двух последних двустишиях. Никаких соседей Шалтай-Болтай вовсе не желал веселить, одну Алису, стоящую в тот момент перед ним. В переводе Щербакова:
Зимою в дни морозных вьюг
Я песню пел для вас, мой друг.
Весной под шум младой листвы
Ту песню услыхали вы.
За время долгих летних дней
Сумейте разобраться в ней.
Чтоб осенью под ветра вой
Списать ее в альбомчик свой.
В целом возразить тут нечего. Разве что не вполне точна передача действий Шалтая-Болтая из поры в пору: на соответствие белая зима – зелёная весна – долгие дни лета – жёлтая осень накладывается соответствие спел – разъяснил – усвой – запиши. Совсем худо с этим делом у разухабистого Леонида Яхнина:
Письмо я зимнею порой
Писал, а снег лежал горой.
Писал весеннею порой.
Капели пели вразнобой...
Писал я летнею порой...
Жара! Окно скорей открой!
Писал осеннею порой —
Я переписку вел с плотвой.
Гораздо ближе оригиналу старый перевод Т. Щепкиной-Куперник:
Когда поля в снегу зимой —
Пою тебе, друг милый мой.
Зеленой вешнею порою
Я песни смысл тебе открою.
В дни лета, глядя на цветы,
Ее поймешь, быть может, ты.
Во мраке осени сыром
Ты запиши ее пером.
Предложим же читателю и наш собственный перевод, на наш взгляд – максимально простой, как и Кэрроллов оригинал (в котором имеются лишь одни мужские рифмы):
Зимой, когда белы поля
Я спел, тебя повеселя.
Весной, когда сады в цвету,
Я примечания прочту.
И летом ты, в жару и зной,
Идею песенки усвой,
А жёлтой осенью в тетрадь
Попробуй всё переписать.
Далее следует основная часть стихотворения, содержащая рассказ о препирательстве Шалтая-Болтая с некими рыбками и о его желании достать их физически. Перевод Орловской вначале звучит естественно и, в целом, верно передаёт оригинал.
В записке к рыбам как-то раз
Я объявил: «Вот мой приказ».
И вскоре (через десять лет)
Я получил от них ответ.
Вот что они писали мне:
«Мы были б рады, но мы не...»
Здесь, кроме излишних «десяти лет» (отсебятины для рифмы), всё безупречно.
Я им послал письмо опять:
«Я вас прошу не возражать!»
Они ответили: «Но, сэр!
У вас, как видно, нет манер!»
Сказал им раз, сказал им два
Напрасны были все слова.
Я больше вытерпеть не мог.
И вот достал я котелок...
(А сердце – бух, а сердце —стук),
Налил воды, нарезал лук...
Тут Некто из Чужой Земли
Сказал мне: «Рыбки спать легли».
Я отвечал: «Тогда пойди
И этих рыбок разбуди».
Я очень громко говорил.
Кричал я из последних сил.
И тут возражения можно приберечь. Далее, однако, идут слова Некоего из Чужой Земли (это опять-таки для рифмы «земли—легли»; в оригинале же просто «Некто»), и вот они переведены очень вольно, общими восклицаниями, тогда как на деле они соответствуют некоему забавному приёму (см. ниже).
Но он был горд и был упрям,
И он сказал: «Какой бедлам!»
Он был упрям и очень горд,
И он воскликнул: «Что за чёрт!»
Переводя следующее двустишие, переводчица применила для рифмы редкое, не всем известное специальное иностранное слово, что уже совершенно недопустимо в стихотворениях для детей.
Я штопор взял и ватерпас,
Сказал я: «Обойдусь без вас!»
Заглянув в словарь, находим, что ватерпас – это прибор под названием «уровень». Однако операции с этим прибором Шалтаем-Болтаем вовсе не предусмотрены; переводчица, скорее всего, так и не разгадала загадки. Далее – окончание; передано оно вроде бы и верно, но отчего-то маловразумительно…
Переводчик Щербаков заставляет рассказчика адресовать письмо не «рыбкам», как бы они ни звались, но лишь одной-единственной рыбке – ершу, да ещё ершу из пруда! Стихотворение теряет свой первоначальный, совершенно прозрачный, сюжет (понял ли его и Щербаков?), а потому рассматривать далее перевод Щербакова вряд ли имеет смысл.
А вот перевод Леонида Яхнина, несмотря даже на то, что он также далёк в этой части от подлинника, рассмотреть всё же стоит: начинает Яхнин в совершенно оригинальном духе, отчего начинает казаться, будто дальше последует не менее, чем у Кэрролла, весёлая последовательность неожиданных событий. Итак:
Писал [я] осеннею порой —
Я переписку вел с плотвой.
Пишу я: «Рыбки! Ни гугу!
Ведь я сижу на берегу!»
А рыбки пишут: «Дорогой!
Да мы на берег ни ногой!»
Пишу я: «Мелкая плотва!
Да за подобные слова…»
А рыбки пишут: «Грубиян!
Попробуй сунься в океан!»
Со злости я в другом письме
Не написал ни бе ни ме.
А рыбам будто дела нет —
Они ни слова мне в ответ.
Как видим, последовательность обмена письменными репликами (даже если это «пустые» реплики, не содержащие ни «бе», ни «ме») у Яхнина совершенно естественна для своеобразной логики выстраиваемой им игровой переписки. И неважно, что у Кэрролла тут – иная логика; стихотворение Яхнина до сих пор совершенно оригинально; читатель вправе предположить уже, что перед ним не перевод, но сочинение «по мотивам» – т. е. сочинение аналогичной структуры и ритма, но с иным, хоть и близким, сюжетом.
Но далее Яхнин неожиданно возвращается к подлиннику.
Тогда я написал: «Ну что ж...»
Пошел и взял консервный нож.
Только при чём здесь консервный нож? Шалтаю-Болтаю он действительно нужен в английском оригинале, так ведь его рыбки не в океане живут…
Потом из кухни приволок
Помятый медный котелок.
Скорбя в предчувствии беды,
Налил я в котелок воды.
Тут появился сам собой
Какой-то странный НИКАКОЙ.
И я сказал: «Кипит вода.
Скорей зовите рыб сюда!»
Вернулся быстро он назад,
Развел руками: «Рыбы спят.
Я не решился их будить.
Придется, право, погодить».
Я топнул правою ногой:
«Какой ты, право, НИКАКОЙ!»
Ответная реплика Незнакомца передана, опять-таки, очень вольно; соответствующее двустишие можно вообще счесть лишним – выкиньте его, и стихотворение Яхнина не пострадает:
Но он обиделся, чудак,
И проворчал: «Ах, вот вы как!»
Последние три двустишия Яхнин превращает и вовсе в нечто несуразное.
Решил я сам пойти на дно,
Взяв нож консервный заодно.
Я весь до ниточки промок,
А дверь закрыта на замок.
Стучал я долго в дверь: ТУК-ТУК!
Стучал в окно: БАМ-БАМ! И вдруг...
Неужели и в понимании Яхнина рыбки живут где-то на дне водоёма, куда за ними и рассказчику приходится опять лезть с ватерпасом? Но это не так! А последнее двустишие вовсе переводчиком не понято. Но предложим же читателям и наш вариант, отражающий, надеемся, замысел Кэрролла во всей доступной нам полноте.
Послал я рыбкам как-то раз
Записку: «Это – мой приказ».
Ах, эти рыбки в глубине!
Они ответ прислали мне.
В ответе было, на беду:
«Не можем выполнить, ввиду».
Писал я снова: «Не пенять,
Коль не хотите исполнять!»
И снова рыбки, повздыхав,
Писали: «Ваш нелёгок нрав!»
И раз, и два я повторил,
Но их не переговорил.
Я взялся чайник выбирать
Делам задуманным под стать.
И, выбрав новый и большой,
Наполнил я его водой.
Но Некто весть принёс о том,
Что рыбки улеглись рядком.
Ему сказал я: «Как же быть?
Коль спят, изволь их разбудить!»
Ему я в ухо, в полный дух
Кричал, как будто был он глух.
Сказал он гордо, напрямик:
«Тут не поможет шум и крик».
Сказал он холодно вполне:
«Не добудиться их, за не…»
Тогда я штопор с полки взял
И сам будить их побежал.
Спешу к их двери запертой,
Тяну, толкаю, бью ногой,
Пытаюсь высадить плечом,
А дело видите ли, в чём…
Дело в том, что это рыбки из консервной банки, которую требуется вскрывать открывалкой. До нас одна только Т. Щепкина-Куперник передала эту ситуацию совершенно недвусмысленно:
Я рыбкам разослал приказ:
«Вот что угодно мне от вас!»
Они из глубины морской
Ответ прислали мне такой:
«Никак нельзя на этот раз
Исполнить, сударь, ваш приказ».
Я им приказ послал опять:
«Извольте сразу исполнять!»
Они, осклабясь, мне в ответ:
«Вам так сердиться смысла нет».
Сказал я раз, сказал я два...
Напрасны были все слова,
Тогда на кухню я пошел
И разыскал большой котел.
В груди стучит... В глазах туман...
Воды я налил полный чан!
Но кто-то мне пришел сказать:
«Все рыбки улеглись в кровать».
Тут снова отдал я приказ:
«Так разбудить их сей же час!»
Ему я это повторил
И крикнул в ухо из всех сил.
Но он сказал мне, горд и сух:
«К чему кричать? Хорош мой слух».
И горд, и сух, сказал он мне:
«Я б разбудил их, если б не...»
Тут с полки штопор я схватил
И разбудить их сам решил.
Но дверь нашел я запертой.
Тянул, толкал, стучал... Постой!
Дверь отворить не мудрено.
Схватился я за ручку, но...
У перевода Щепкиной-Куперник имеется, однако, один изъян – в её двустишии «Никак нельзя на этот раз // Исполнить, сударь, ваш приказ» потеряна резкая обрывчатость мысли, оставляющая Алису в полном недоумении: «The little fishes’ answer was // “We cannot do it, Sir, because—” Такой комический приём встречается в данном стихотворении ещё один раз – в последней реплике Неизвестного: «Сказал он холодно вполне: // „Не добудиться их, за не…“» (или даже „зане“). А ведь после этого «because» (‘ввиду’) Алиса вынуждена перебить Шалтая-Болтая и пожаловаться, что она не вполне понимает, о чём идёт речь. Переводчики обязаны тут в любом случае выстроить что-то сходное.
Есть в этом стихотворении и ещё один интересный момент. Это двустишие «I sent a message to the fish: // I told them ‘This is what I wish’». В нашем переводе оно передано как «Послал я рыбкам как-то раз // Записку: «Это – мой приказ». Некоторые другие переводы схожи, однако мы считаем, что тут следует перевести максимально близко, даже усилить идею. Чтобы объяснить, в чём тут дело, воспользуемся комментарием Мартина Гарднера к другому стихотворению из «Алисы в Зазеркалье», почти соседствующему с нашим. Это знаменитое стихотворение «Пуговки для сюртуков» (иначе – «Сидящий на стене», «С горем пополам», «Древний старичок» и проч.), сочинение Белого Рыцаря. Знаменито это стихотворение не в последнюю очередь тем шоком, в который повергла умудрённых в респектабельной философии взрослых читателей мешанина его заглавий, а также той «помощью», которую предложил им Белый Рыцарь, чтобы в ней разобраться. Так, собственно заглавием является лишь «С горем пополам», в то время как «Пуговки для сюртуков» есть название уже не песни самой по себе, но только её заглавия; сама же песня называется «Древний старичок», и есть она «Сидящий на стене». Подробно прокомментировав это место (см. Академическое издание, с. 201—202), Мартин Гарднер упоминает в заключение мнение одного своего коллеги-кэрролловеда, Роджера Холмса: «Профессор Холмс, заведующий кафедрой философии в Маунт Холиоук Колледж, полагает, что Кэрролл посмеялся над нами, когда заставил своего Белого Рыцаря заявить, что песня эта есть „Сидящий на стене“. Разумеется, это не может быть сама песня, но лишь ещё одно имя. „Чтобы быть последовательным, – заключает Холмс, – Белый рыцарь, сказав, что песня эта есть…, должен был бы запеть саму песню“».