Текст книги "Льюис Кэрролл: Досуги математические и не только (ЛП)"
Автор книги: Льюис Кэрролл
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
ФОТОГРАФ НА СЪЕМКАХ
Я потрясён, разбит, болен и весь покрыт синяками. Как я уже много раз вам толковал, я не имею ни малейшего представления, что со мной случилось, и нет смысла докучать мне ещё какими-либо расспросами. Могу прочесть вам, коли желаете, выдержки из моего дневника, которые содержат полное описание произошедших вчера событий; однако, если вы ожидаете найти в моих записках ключ ко всей загадке, боюсь, вас ждёт разочарование.
23 августа, вторник. Говорят, что мы, фотографы, народец в лучшем случае незрячий, что мы приучились смотреть даже на самые миловидные лица как на обыкновенную игру света и тени, что мы редко любуемся и никогда не любим. Вот заблуждение, которое я страстно желаю развеять; лишь найти бы мне в качестве модели юную девушку, воплощающую мой идеал красоты, – да ещё бы имя её было... сам не знаю почему, но более всех других слов английского языка мне милее слово «Амелия», – и я совершенно уверен, что смог бы стряхнуть эту свою холодную, рассудочную безжизненность.
В конце концов, мой час настал. Этим самым вечером я столкнулся в Хаймаркете с молодым Гарри Гловером.
– Таббс! – воскликнул он, фамильярно хлопнув меня по спине. – Мой дядя желает видеть вас завтра на своей загородной вилле; возьмите фотоаппарат и всё к нему причитающееся!
– Но я не знаю вашего дяди, – ответил я со свойственной мне осторожностью. (N.B. Если и есть у меня какое достоинство, так это спокойная, приличествующая джентльмену осторожность.)
– Ничего, приятель, он зато всё знает о вас. Садитесь на самый ранний поезд и прихватите полный набор склянок, так как у нас вы найдёте много физиономий, которые только и ждут, чтобы их изуродовали, и...
– Не могу я, – сказал я весьма резко, ибо объём работы меня обеспокоил, и к тому же мне захотелось прервать разговор, изобилующий нелитературными выражениями, чего я посреди людной улицы решительно не переношу.
– Что ж, они здорово расстроятся, – сказал Гарри, причём его лицо ничего не выражало. – И моя кузина Амелия...
– Ни слова больше! – воскликнул я с жаром. – Я еду!
И так как в этот момент подошёл мой омнибус, я запрыгнул в него и с грохотом отъехал, оставив Гарри приходить в себя после быстрой смены моего настроения. Значит, решено: завтра мне предстоит увидеть некую Амелию и – ну, судьба! что ты мне приготовила?
24 августа, среда. Восхитительное утро. Спешно собрался, разбив при этом, по счастью, всего две бутылки и лишь три линзы. Прибыл на виллу «Розмэри», когда всё общество сидело за завтраком. Отец, мать, два сынка-школьника, куча малышей и неизбежный младенец.
Но как же мне описать дочь? Любые слова здесь бессильны. Перспектива её носа была изумительна; ротик, правда, следовало бы созерцать под наименьшим возможным ракурсом, зато изысканные полутона щёк скрадывали все дефекты текстуры, а что касается светового блика на подбородке, то он (говоря языком фотографов) был совершенен. Что за фотопортрет мог бы получиться с неё, если бы судьба не... Но я опережаю события.
Там присутствовал капитан Фланаган...
Я понимаю, что предыдущий абзац обрывается несколько резковато, но когда я дошёл до этого места, то вспомнил, что этот идиот в самом деле полагал, будто он помолвлен с Амелией (моей Амелией!). А потому я поперхнулся и не смог продолжить. Это правда, капитан имел хорошую фигуру; некоторые могли бы залюбоваться его лицом, но чего стоят лицо или фигура, если нет мозгов?
Меня с точки зрения фигуры можно было бы, вероятно, назвать «здоровым»; комплекция у меня не та, что у ваших военных жирафов, – но зачем мне описывать самого себя? Мой фотопортрет (мною же и сработанный) послужит миру достаточным свидетельством.
Завтрак, без сомнения, был хорош, но я не осознавал, что именно ем и пью. Я жил только для Амелии. Заглазевшись на это бесподобное чело, на это чеканное лицо, я в невольном порыве сжал кулак (опрокинув при этом свою чашку с кофе) и мысленно воскликнул: «Я сфотографирую эту девушку или погибну!»
После завтрака моя работа началась, и я здесь кратко опишу её.
Снимок N1: Paterfamilias [86]86
Отец семейства (лат.).
[Закрыть]. Этот снимок я желал бы повторить, но все заявили, что вышло очень даже хорошо и у главы семейства «как раз его обычное выражение лица». Неужели и впрямь его обычное выражение таково, словно в горле у него застряла кость, он изо всех сил стремится избежать удушья и от натуги разглядывает кончика своего носа обеими глазищами, или же подобное заявление было призвано приукрасить результат?
Снимок N2: Materfamilias [87]87
Мать семейства (лат.).
[Закрыть]. Усевшись, она сказала нам с жеманной улыбкой, что «в юности очень сильно увлекалась театральными постановками» и что «желает сфотографироваться в образе своей любимой шекспировской героини». Что это за героиня, я, после длительных и лихорадочных размышлений, отчаялся выяснить, так как не ведаю ни одной героини Шекспира, у которой бы осанка, выражающая такую порывистую энергию, сочеталась с полнейшим безразличием лица, или коей подошёл бы костюм, включающий голубое шёлковое платье с перекинутым через одно плечо шарфом горца, кружевной гофрированный воротник времён королевы Елизаветы и охотничий хлыстик.
Снимок N3, 17-я проба. Посадил младенца в профиль. Дождавшись, когда стихло его обычное брыкание, снял крышечку с объектива. Маленький негодник тотчас откинул головку назад, к счастью, всего на дюйм, так как на её пути встал нянин нос. Младенец добился-таки «первой крови» (выражаясь спортивным языком), поэтому ничего удивительного, что фотография зафиксировала два глаза, нечто, отдалённо напоминающее нос, и неестественно широкий рот. Я назвал это снимком анфас и перешёл к
Снимку N4: три молодые девушки, вид у которых такой, словно каким-то образом им, причём троим сразу, влили сильнейшую дозу лекарства, предварительно повязав их собственными волосами, а затвор щёлкнул в тот момент, когда сморщенные после приёма лица ещё не разгладились. Разумеется, я придержал своё мнение при себе, сказал только, что «это напоминает мне изображение трёх Граций», однако моё заявление завершилось невольным стоном, который мне чрезвычайно трудно было выдать за кашель.
Снимок N5. Он должен был бы стать шедевром этого дня – всё семейство, рассаженное обоими родителями с целью изобразить идею радостей семейной жизни вкупе с аллегорией. В намерение входило представить увенчание младенца цветами с помощью соединённых усилий детей, направляемых советами отца под личным надзором матери; одновременно это должно было означать «Победу, передающую свой лавровый венок Невинности, в окружении Решительности, Независимости, Веры, Надежды и Милосердия, содействующих выполнению этой возвышенной миссии, в то время как Мудрость ласково на них глядит и одобрительно улыбается!» Таковым, повторяю, было намерение; результат, на взгляд любого непредубежденного наблюдателя, имел однозначное толкование: младенец в припадке, мать (несомненно, под влиянием ошибочных представлений об основах человеческой анатомии), пытающаяся вернуть его к жизни путём пригибания его макушки до соприкосновения с грудкой; два мальчугана, в предчувствии скорой кончины малютки отрывающие от его волос по локону в память рокового события; две девушки, ожидающие своей очереди на доступ к волосам ребёнка и коротающие время за удушением третьей; и, наконец, папаша, в отчаянии от необычного поведения своей семьи проткнувший себя ножом и нащупывающий рукой свой письменный прибор, чтобы сделать памятную запись.
Всё это время я не имел случая пригласить к аппарату свою Амелию, но в продолжение второго завтрака я улучил-таки момент и, порассуждав о фотографировании вообще, повернулся к ней со словами:
– Перед тем, как стемнеет, мисс Амелия, я надеюсь иметь честь отобразить на негативе вас.
Она же ответила мне с милой улыбкой:
– Конечно, мистер Таббс. Здесь неподалёку есть домик, мне хочется, чтобы вы его сфотографировали после завтрака. Когда вы закончите, я буду в вашем распоряжении.
– И поверьте, негатива у вас будет препорядочно! – встрял этот ужасный капитан Фланаган. – Устроим ему, дорогая Мели?
– Весьма надеюсь, капитан Фланаган, – перебил я его с величайшим достоинством. Но моя вежливость пропала втуне, ибо это животное разразилось громким «о-хо-хо!», так что Амелия и я едва не расхохотались над его глупым поступком. Она, однако, с природным тактом исправила положение, заявив этому медведю:
– Ну-ну, капитан, не будем с ним слишком жестокими!
(Жестокими со мной! Со мной! Благослови тебя Господь, Амелия!)
В этот момент на меня нахлынуло внезапное ощущение счастья, и слёзы навернулись мне на глаза, когда я подумал: «Исполнилась мечта моей жизни! Я сфотографирую Амелию!»
Я и вовсе пал бы на колени, чтобы возблагодарить её, если бы при этом меня не скрыла скатерть и если бы я не знал заранее, насколько трудно бывает после этого вновь принять нормальное положение.
И всё же в конце трапезы я ухватился было за возможность дать выход переполнявшим меня чувствам. Повернувшись к сидевшей рядом Амелии, я едва успел прошептать ей: «В груди, где это сердце, моя дорога...» [88]88
Слова из английского перевода либретто Россиниевского «Отелло». Автор либретто – Франческо Сальса де Берио, автор перевода – У. Дж. Уолтер. Перевод сделан для театра города Нью-Йорка и опубликован в 1826 году. Верди напишет своего «Отелло» ещё очень не скоро.
[Закрыть] – но не закончил фразы, так как за столом вдруг воцарилось молчание. С восхитительным присутствием духа Амелия произнесла:
– Ещё пирога, говорите, мистер Таббс? Капитан Фланаган, будьте любезны, отрежьте мистеру Таббсу вон того пирога.
– Его почти не осталось, – сказал капитан, нагнув свою большущую голову почти к самому пирогу. – Я передам ему всё блюдо, хорошо, Мели?
– Не надо, сэр, – вмешался я, бросив на него уничтожающий взгляд, но он только усмехнулся и произнёс:
– Не скромничайте, Таббс, мой мальчик. В кладовке пирогов ещё хватает.
Амелия с беспокойством взглянула на меня, и мне пришлось проглотить гнев – и пирог тоже.
Второй завтрак закончился, и я, получив указания, как добраться до домика, приладил к своей камере накидку, предназначенную для проявления плёнки на открытом воздухе, саму камеру водрузил на плечо и направился к холмам, на которые мне указали.
Моя Амелия сидела за работой у окна, когда я со своим аппаратом проходил мимо; ирландский идиот был подле неё. В ответ на мой исполненный бессмертной любви взгляд она сказала с тревогой:
– Мистер Таббс, вам, наверно, очень тяжело? У вас разве нет мальчика-носильщика?
– Или ослика, – хихикнул капитан.
Я сдержал шаг и круто обернулся, чувствуя, что человеческое достоинство и свобода личности должны отстоять свои права сейчас или никогда. Ей я сказал просто: «Благодарю вас!», послав при этом воздушный поцелуй, затем, вперив взгляд в стоящего тут же идиота, я прошипел сквозь стиснутые зубы:
– Мы ещё встретимся, капитан!
– Надеюсь, Таббс, – ответил безмозглый болван. – Ровно в шесть, за обедом, помните!
Холодная дрожь пронизала меня. Я приложил величайшее усилие, чтобы её побороть, но мне это не удалось. Что ж, я снова приладил свою камеру на плечо и угрюмо зашагал прочь.
Пара шагов, и вот я совладал с собой. Зная, что её взгляд был устремлён на меня, я ступал по гравию упругой поступью. Что за дело было мне в этот момент до всего капитанского племени? Могло ли оно поколебать моё самообладание?
Холм располагался примерно в миле от виллы, поэтому я достиг его усталым и запыхавшимся. Но мысли об Амелии придавали мне сил. Место я выбрал такое, чтобы с него открывался наилучший вид на домик и чтобы можно было также захватить в кадр крестьянина и корову, бросил влюблённый взгляд в направлении отдалённой виллы и, бормоча: «Амелия, всё это ради тебя!», снял колпачок с объектива. Спустя одну минуту и сорок секунд я вновь надел его.
– Дело сделано! – вскричал я в безотчётном порыве. – Амелия, ты моя!
Нетерпеливо, дрожа всем телом, сунул я голову под накидку и приступил к проявке. Деревья несколько размыты – ничего! Ветер их слегка качнул; это не имеет особого значения. Крестьянин? Он сдвинулся на пару дюймов, и я с сожалением обнаружил у него слишком много рук и ног – не страшно! Назовём его пауком или многоножкой. Корова? Нехотя должен признать, что у неё оказалось три головы; хотя такое животное может быть весьма любопытным, оно совершенно не живописно. Зато насчёт домика нельзя было ошибиться, его дымоходы не оставляли желать лучшего, и – «Принимая во внимание всё вместе, – думал я, – Амелия будет...»
Но в этот момент мой внутренний монолог был прерван хлопком по плечу, который к тому же оказался скорее повелительным, чем вежливым. Я вылез из-под накидки (излишне говорить, с каким сдержанным достоинством) и повернулся к чужаку. Это был плотный человек в грубой одежде, с виду омерзительный. Во рту он держал соломинку. Его спутник полностью ему соответствовал.
– Молодой человек, – произнёс первый, – вы заявились без спросу в чужие владения, так что удалитесь, и весь тут сказ.
Едва ли следует говорить, что я не обратил на его слова никакого внимания, а взял бутылочку с гипосульфитом натрия и приступил к фиксации изображения. Мужлан попытался меня остановить, я дал отпор; негатив упал и разбился. Из дальнейшего не помню ничего, могу лишь высказать смутную догадку, что я кому-то как следует врезал.
Если в том, что я вам только что прочёл, вы способны отыскать какое-либо объяснение моему теперешнему состоянию, то дерзайте; но сам я, как и прежде, могу повторить лишь, что я потрясён, разбит, болен, весь покрыт синяками и не имею ни малейшего представления о том, что со мной произошло.
ВИЛЬГЕЛЬМ ФОН ШМИТЦ
Глава 1
«Вот так всегда!»
Старинная пьеса [89]89
Эпиграфы к этому рассказу служат очевидной пародией на Вальтера Скотта, который зачастую сам придумывал эпиграфы к главам своих романов, ссылаясь на «старинные пьесы». Только вместо стихотворных «отрывков» собственного сочинения Кэрролл ставит эпиграфами банальнейшие выражения.
[Закрыть]
Знойное сияние полудня уже уступило место прохладе безоблачного предвечерия, и умиротворённый океан с лёгким нашёптыванием, внушающим поэтичным умам фантазии насчёт разоблачения и омовения, кропил мол, когда вдали показались двое путников, приближающихся к уединенному городишке под названием Уитби [90]90
См. примечания [49] и [50].
[Закрыть] по одной из тех головокружительных троп, удостоенных наименования дороги, которые только и могут вести в такие городки и которые обычно бывают проложены, надо полагать, согласно некоему фантастическому образцу трубы, подводящей к бадье дождевую воду. Старший из путников был измождённым мужчиной с желтоватым лицом, украшенным чем-то, на расстоянии часто принимаемым за усы, и скрытым под бобровой шапкой сомнительного возраста, а вся его наружность была если не представительной, то, по крайней мере, почтенной. Более молодой, в котором понятливый читатель уже опознаёт героя моего рассказа, имел обличье, которое, раз увидев, уже нельзя было забыть: лёгкая склонность к тучности казалась лишь незначительным изъяном в мужском изяществе его осанки, и хотя строгие законы красоты, вероятно, потребовали бы несколько более длинных ног для большей пропорциональности фигуры, хотя глазам его следовало точнее соответствовать друг другу по цвету и форме, чем это выходило на самом деле, но тем критикам, которые в своих суждениях не стеснены строгими правилами вкуса – а таких ведь много, – и тем, которые способны были закрыть глаза на недостатки его облика и возвестить о его прелестях, сколь бы малое число их ни отыскалось ради этого, тем, помимо прочих, кто знал и ценил его качества как личности и верил, что сила его разума превосходила аналогичные способности людей той эпохи, хотя – увы! – ни один такой ценитель ещё не подвернулся, – для тех он был сам Аполлон.
Разве имеет значение, если и можно было с определенной долей правоты утверждать, будто его волосы сдобрены слишком большим количеством сала, а его руки обработаны недостаточным количеством мыла? Что его нос слишком сильно загнут вверх, а воротник его рубашки – слишком сильно вниз? Что его усы позаимствовали у щёк все их румяна, за исключением малой щепоточки, которая сбежала на жилет? Такие мелочи не стоят замечания со стороны тех, кто претендует на завидное звание знатока.
Наречён он был Уильямом, а батюшку его звали Смит, однако, хотя он, представляясь в высших лондонских кругах, внушительно величал себя «Мистер Смит из Йоркшира», ему, к несчастью, не удалось заполучить ту долю внимания публики, которую он по собственному убеждению заслуживал. Напротив, одни спрашивали его, насколько в глубь веков может проследить он свою родословную, другие были достаточно злы, чтобы намекать, будто в его общественном положении нет ничего особенного, в то время как насмешливые расспросы третьих, задевающие законное пэрство его семьи, на которое он, как досуже судачили, почти что не претендовал, пробуждали в груди этого великодушного юноши жгучую тоску по тем высоким происхождению и родству, в которых враждебная Фортуна ему отказала.
Тогда он задумал преподносить о себе некий вымысел (который в его случае, возможно, следует считать поэтической вольностью), благодаря которому он подвизался в свете под звучным именем, выставленным в заглавии данного рассказа. Такой шаг уже способствовал значительному росту его популярности – обстоятельство, о котором его друзья отзывались непоэтичным сравнением со свежей позолотой фальшивого соверена [91]91
Золотой соверен – монета достоинством в один фунт стерлингов, что равняется двадцати шиллингам.
[Закрыть], но которое сам он более красочно описывал так: «...Бледная фиалка средь мшистых кочек прозябала жалко, но восседает днесь меж королей» – участь, для которой, согласно всеобщему мнению, фиалки не предназначены природой.
Путники, погружённые каждый в свои думы, молчаливо спускались по крутизне, и только время от времени, натыкаясь на необычайно острый камень или неожиданный провал на тропе, они невольно издавали одно из тех болезненных восклицаний, которыми с таким торжеством демонстрирует себя связь бытия и мышления. Наконец более молодой путник, усилием воли пробудившись от тягостных фантазий, перебил и думы своего товарища неожиданным вопросом:
– Ты думаешь, она сильно изменилась? Я верю, что нет.
– Думаю кто? – раздражённо откликнулся тот, но поспешил поправиться, и с прелестным чувством грамматики подменил эту экспрессивную фразу другой. – Кто та она, о которой ты говоришь?
– Забыл ли ты, – ответил молодой человек, естество которого было столь глубоко поэтично, что он никогда не говорил обыкновенной прозой, – забыл ли ты, о чём мы давеча беседовали? Моими мыслями она одна владела.
– Давеча! – отозвался его друг саркастическим тоном. – Прошёл уже добрый час, как ты о ней последний раз упомянул.
Молодой человек кивнул, соглашаясь.
– Час? Что ж, верю. Мы миновали Лит, припоминаю, когда в твоё ухо нашептал я трогательный сонет к морю, написанный мной недавно и начинающийся так: «О море в шуме, ярости и пене...»
– Помилуй! – перебил другой, умоляющий голос которого звучал вполне искренне. – Давай не будем начинать сначала. Я уже терпеливо выслушал его один раз.
– Выслушал, так выслушал, – сказал расстроенный поэт. – Хорошо же, я снова предамся мечтаниям о ней.
Он нахмурился и закусил губу, затем забормотал про себя что-то вроде «жесток, недалёк умок», наверно, пытался подобрать рифму. Наша парочка проходила теперь близ моста; слева располагались мастерские, справа была вода, снизу доносился неясный гул моряцких голосов и, подхваченный ветром с моря, долетал запах, смутно напоминающий солёную селёдку. Всё это, от плеска волн в гавани до лёгкого дымка, грациозно курившегося над крышами домов, вызывало в одарённом юноше одни лишь поэтические переживания.
Глава 2
«Я, я один».
Старинная пьеса
– Кстати, о ней, – возобновил разговор прозаически настроенный спутник, – зовут-то её как? Ты ведь этого мне ещё не сказал.
Лёгкое смущение пробежало по привлекательным чертам юноши. Неужто её имя было столь непоэтичным, что не соответствовало представлениям поэта о гармонии? Он ответил нехотя и едва внятно:
– Её зовут, – произнёс он, слегка запинаясь, – Сьюки.
Долгий и низкий присвист явился единственным ответом, затем старший из собеседников поглубже сунул руки в карманы и отвернулся, в то время как несчастный юноша, по чьим болезненным нервам насмешка приятеля ударила слишком больно, с силой ухватился за перила, чтобы удержаться на ослабевших ногах. В этот момент их ушей достигли отдалённые звуки музыки, раздававшейся на утёсе. Менее чувствительный из спутников направился как раз в ту сторону, а горемычный поэт устремился на мост, чтобы там незаметно для прохожих дать выход еле сдерживаемым чувствам.
Когда он достиг середины моста, солнце уже заходило, и спокойная поверхность воды, расстилавшаяся под ним, усмирила его смятённый дух, поэтому он просто печально преклонил своё чело к перилам и задумался. Какие видения теснились в этой возвышенной душе, когда с лицом, начинавшим лучиться интеллектом, стоило ему просто приобрести выразительность, и хмурым взглядом, которому недоставало лишь величественности, чтобы быть ужасающим, вперял он в медлительный прилив такие прекрасные, хотя и воспалённые глаза?
Видения его детства, сцены счастливой поры передничков, сюсюканья и невинных шалостей; а сквозь долгую вереницу прошедших лет проносились призраки давно забытых прописей, грифельных досок, густо исписанных унылыми арифметическими задачами, редко решаемыми до конца, и никогда – правильно; его костяшкам и корням волос вернулись болезненные ощущения какого-то зуда – он снова был мальчиком.
– Ну-ка, парень, ты там! – вторгся в его думы голос. – Сдвинься туда или сюда, ты же стоишь как раз посерёдке!
Но слова тщетно летели ему в уши, либо же возбуждали новые толпы фантазий.
– Посерёдке, да, посерёдке, – прошептал он глухо, а затем громче, когда его осенила замечательная идея. – Да я тут совсем как Колосс Родосский! – При этой мысли он разогнулся, выпрямившись во всю свою мужскую стать, и утвердился на широко расставленных ногах.
...Было ли то иллюзией, порождённой его разгоряченным мозгом? Или неумолимой реальностью? Медленно, медленно разверзался под ним мост, и вот уже стойка его стала терять свою устойчивость, вот уже пропало величие в его осанке, но ему не было дела до того, чем это чревато, – в самом деле, не Колосс ли он?
...Широкий шаг Колосса, возможно, и рассчитан на любую неприятность, но эластичность фланели имеет предел, и имеется один рискованный шов... в общем, «природы сила в нём изнемогла» [92]92
Цитата из «стихотворной надписи» Джона Драйдена «К портрету Джона Мильтона».
[Закрыть], почему и очистила поле боя, её же место заступила сила тяготения.
Иными словами, он рухнул.
А «Хильда» медленно шла своим курсом; она понятия не имела, что по её милости представитель сословия поэтов сверзился под мост, и не догадывалась, чьи это две ноги, судорожно дёргаясь, пропадают во всплесках воды; люди попросту втащили на палубу промокшее, бездыханное тело, скорее похожее на утонувшую крысу, чем на поэта, перекинулись парой непочтительных слов, среди которых попадались выражения вроде «вот так тип» и «молокосос», и засмеялись. Да что понимали они в поэзии?
Но обратимся к иной сцене. Длинный-предлинный зал, диваны с высокими спинками, натёртый пол; компания пьющих и балагурящих мужчин, клубы табачного дыма; сильное подозрение, что неподалёку ещё бутылки наготове. И она, прелестная Сьюки собственной персоной, весело скользящая через всё помещение, держа в этих лилейных ручках – что? Без сомнения, какую-нибудь гирлянду, сплетённую из самых душистых цветов на свете? Какой-нибудь хранимый как зеница ока том в сафьяновом переплёте с творениями древнего барда, над которыми обожает грезить любовь? Быть может, это «Стихотворения Уильяма Смита», её кумира, в двух томах in octavo, изданных несколько лет назад, из которых до сего времени был продан только один экземпляр, который сам же сочинитель и купил – чтобы подарить Сьюки. Так что же именно из перечисленного несёт с такой нежностью эта прекрасная девушка? Увы, ничего, а всего лишь ещё две порции закуски, которую минуту назад потребовали посетители пивной.
А в небольшой гостиной тут же рядом, незамеченный и заброшенный, хотя его Сьюки была так близко, мокрый, грязный и растрёпанный сидел юноша; по его просьбе разожгли огонь, перед которым он сейчас и сушился, но это было совсем не то «радостное пламя, когда зима не за горами», если использовать его же собственное яркое выражение; на сей раз огонь был питаем хилой и трещащей охапкой хвороста, отчего происходил один лишь почти удушивший его дым, поэтому извиним поэта, который не был способен почувствовать так остро, как обычно, что «...издревле и поныне британец, зря огонь в камине, уверен: не разрушит враг его незыблемый очаг!» (здесь мы снова используем собственные волнующие слова нашего героя).
Официант, не догадываясь, что перед ним сидит поэт, пустился в доверительные разглагольствования; он прошёлся по различным материям, но юноша сидел с отсутствующим видом, однако как только официант завёл речь о Сьюки, тусклые глаза поэта вспыхнули и он бросил на говорящего дикий взгляд, полный презрительного вызова, который, к несчастью, не достиг цели, ибо официант в этот момент поправлял огонь и больше ничего не замечал.
– Скажи, о скажи эти слова снова! – выдохнул поэт. – Я их, вероятно, не так понял!
Официант поднял на него изумлённый взгляд, но любезно повторил своё последнее замечание:
– Я просто сказал, сударь, что она необыкновенно умная девушка, и что я хотел бы иметь её руку, но она заверила меня, что со временем я смогу овладеть её изящной...
Но он не договорил, ибо поэт, издав рёв муки, без памяти ринулся из этого дома.
Глава 3
«Нет, это слишком!»
Старинная пьеса
В нашем случае мрачность наступающей ночи выглядела гораздо более грозной, чем если бы дело происходило в каком-нибудь заурядном городишке, а всё из-за освященного временем обычая, которого придерживались жители Уитби, оставляющие улицы своего города совершенно неосвещёнными; ставя тем самым препону и без того прискорбно быстро распространяющемуся потопу прогресса и цивилизации, они выказывали немалую толику нравственной смелости и независимости суждения. Неужели здравомыслящие люди обязательно должны перенимать каждое новомодное изобретение века просто потому, что так сделали их соседи? Хулители подобной жизненной позиции могли бы заметить, что этим жители Уитби только навредили себе, и такой вывод был бы неоспоримой истиной, но он лишь возвеличил бы в глазах восхищённой нации их заслуженную репутацию приверженцев героического самоотречения и бескомпромиссной твёрдости намерений [93]93
«В самом центре большой английской деревни (графство Суррей, д. Тилфорд, Южная Англия – А. М.) не было ни одного фонаря! А была ревностно охраняемая местными жителями (как они сами нам признавались) уникальная – заповедная темнота!.. Однажды они постановили на общедеревенском собрании (трудно представить, но в Англии есть и уличные комитеты, и домкомы, и ассоциации жильцов, а уж собрания, кстати, одна из любимых форм общения!), так вот, постановление гласило: никаких фонарей в центре деревни! Только натуральный лунный и звёздный свет, как в старину! А если ночь облачная и дождливая, то пусть будет темно и тихо, как и должно быть в настоящей сельской глуши». «Литературная газета», №7, 19—25.02.2003 (автор заметки – Лидия Григорьева).
[Закрыть].
Страдающий от безнадёжной любви поэт отчаянно и очертя голову рвался сквозь ночь; то спотыкаясь о чьё-то крыльцо, то чуть не падая в сточную канаву летел он дальше и дальше, не различая дороги.
В самом тёмном уголке одной из этих тёмных улочек (ближайшая освещённая витрина находилась ярдах в пятидесяти) случай столкнул его с тем самым человеком, от которого он бежал, с человеком, которого он ненавидел как удачливого соперника и который-то и довёл его до такого безумия. Официант, не догадываясь, в чём тут дело, последовал за поэтом, опасаясь, как бы с тем чего не случилось, и с намерением довести его до дому. Он и не подозревал, какой его ждёт удар.
В тот миг, когда поэт разглядел, кто идёт рядом с ним, всё его затаённое бешенство наконец прорвалось; бросившись на официанта и схватив обеими руками за горло, он повалил его на землю, так что тот оказался на грани удушения, – и всё это было делом секунды.
– Предатель! Негодяй! Мятежник! Цареубийца! – шипел поэт сквозь стиснутые зубы, сыпя всеми приходившими в голову бранными эпитетами, не затрудняя себя выбором более подходящих к месту. – Ты ли это? Сейчас ты почувствуешь мой гнев!
Официант, без сомнения, действительно осознал, к чему может привести столь необычайное возбуждение, чем бы оно ни было вызвано, ибо он начал яростно сопротивляться и даже завопил «Убивают!», едва обрел дыхание.
– Не говори так, – строго сказал поэт, в конце концов освобождая его, – ибо это ты убиваешь меня.
Оправившийся официант начал было в величайшем недоумении:
– Что вы, я никогда...
– Ложь! – вскричал поэт. – Она не любит тебя! Меня, меня одного.
– Да кто вам такое сказал? – ответил его противник, начиная догадываться, в чём всё дело.
– Ты! Ты это сказал, – было брошено в ответ. – Что, негодяй? Хочешь заполучить её руку? Никогда!
Официант принялся спокойно разъяснять:
– Я сказал, сударь, что желал бы иметь её лёгкую руку, чтобы так же грациозно подавать за столом. Но она обещала обучить меня своим изящным манерам – я, видите ли, подумываю о месте метрдотеля в одной гостинице.
Весь гнев поэта сразу же прошёл. Теперь он выглядел удручённым.
– Прошу извинить моё насилие, – мягко сказал он, – и предлагаю выпить по стаканчику за дружбу.
– Согласен, – был великодушный ответ официанта, – но, Святый Боже, вы порвали мне пальто!
– Мужайся, – весело воскликнул поэт. – Скоро у тебя будет новое, да ещё из лучшего кашемира.
– Гм, – нерешительно ответил официант, – так уж из кашемира...
– Я не стану покупать тебе пальто из другого материала, – возразил поэт мягко, но решительно, так что официант уступил.
Вновь наведавшись в мирную таверну, поэт проворно заказал большую кружку пунша, и когда её принесли, призвал своего товарища сказать тост.
– Желаю вам обрести, – проговорил официант, впав в чувствительность, как бы мало его наружность тому ни отвечала, – Женщину! Она удваивает наши печали и вдвое уменьшает наши радости.
Поэт осушил свой стакан, не обращая внимания на речевую ошибку своего приятеля, и время от времени эта внушённая вдохновением сентенция была повторяема в течение всего вечера. Так проходила ночь: они заказали ещё одну кружку пунша, затем ещё...
* * * * * *
– А теперь позволь мне, – сказал официант, в десятый раз пытаясь встать на ноги и произнести речь, что ему теперь ещё явственнее оказалось не под силу, – сказать тост по поводу этого счастливого приключения. Женщина! Она удвоит... – Но в этот момент, для того, наверно, чтобы его любимое мнение стало нагляднее, он сам сложился вдвое, причём так успешно, что моментально исчез под столом.
Можно предположить, что там, в пространстве с ограниченным кругозором, он впал в морализирование по поводу людских недугов вообще и о способах излечения от них, ибо из его убежища немедленно начал доноситься торжественный глас, прочувственно, хотя не совсем внятно доводя до всеобщего сведения, что «когда заботы налетят, – здесь последовала пауза, как если бы говоривший хотел услышать какие-либо предложения, но поскольку среди присутствующих не оказалось человека достаточно компетентного, чтобы продолжить беседу в соответствующем данной печальной возможности ключе, он сам попытался восполнить незавершённость высказывания следующим замечательным утверждением, – в ней всё, что я в ней видеть рад».
Поэт тем временем сидел и тихо улыбался сам себе, потягивая свой пунш. Единственное, чем отметил он внезапное исчезновение своего товарища, было вновь наполненным стаканом и сердечным возгласом: «Твоё здоровье!», сопровождающимся кивком в ту сторону, где должен был бы находиться оратор. Затем он одобрительно крикнул «Верно, верно!» и попытался ударить по столу кулаком, но не попал. При упоминании сокрушенной заботой души он, казалось, оживился, так как пару раз понимающе подмигнул, будто имел много чего сказать по этому поводу, но окончание изречения подвигло его на произнесение собственного спича, и он тут же прервал подпольный монолог товарища, исступлённо продекламировав отрывок из стихотворения, которое сочинил не сходя с места: