412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Штерн » Довлатов — добрый мой приятель » Текст книги (страница 5)
Довлатов — добрый мой приятель
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 16:44

Текст книги "Довлатов — добрый мой приятель"


Автор книги: Людмила Штерн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Поскольку было трудно провести разграничительную черту между журналистской правдой и писательской выдумкой, я часто интересовалась, обсуждая Сережины рассказы, почему он одарил того или иного героя именно такой внешностью. Правда ли, что он (она) так выглядели, или он сочетает его (ее) наружность с придуманным им стилем поведения. Сережины ассоциации вызывали недоумение. Я как-то спросила, как бы он описал меня в своем рассказе. «Тебя я в своих рассказах вижу совсем непохожей на тебя по внешнему облику. Перечти „По прямой“. Когда я писал сцену в библиотеке в этом рассказе, я думал о тебе».


Однажды вечером я шел пешком из клуба. Музыка доносилась все слабее. Фонари не горели. Дорога была твердой от первых морозов. Помедлив, я неожиданно свернул к дощатому зданию библиотеки. Крутыми деревянными ступенями поднялся на второй этаж. Затем отворил дверь и стал на пороге. В зале было пусто и тихо. Вдоль стен мерцали шкафы. Я подошел к деревянному барьеру. Навстречу мне поднялась тридцатилетняя женщина, в очках, с узким лицом и бледными губами. Женщина взглянула на меня, сняв очки и тотчас коснувшись переносицы. Я поздоровался.

– Что вас интересует? Стихи или проза?

Я попросил рассказы Бунина, которые любил еще школьником. Расписался на квадратном голубоватом бланке. Сел у окна и начал читать.

Женщина несколько раз вставала, уходила из комнаты. Иногда смотрела на меня. Я понял, что внушаю ей страх. Тайга. Лагерный поселок, надзиратель. Женщина в очках.

Как ее сюда занесло? Зачем она передвигала стулья? Я встал, чтобы помочь. Разглядел ее старомодное платье из очень тонкой, жесткой, всегда холодной материи и широкие зырянские чуни…

Тут я случайно коснулся ее руки. Мне показалось, что остановилось сердце. Я с ужасом подумал, что отвык… Просто забыл о вещах, ради которых стоит жить… А если это так, сколько же всего успело промчаться мимо? Как много я потерял? Чего лишился в эти дни, полные ненависти и страха?!

Единственное сходство библиотекарши со мной заключалось в чунях. У меня, действительно, были чуни, или пимы, которые Витя привез мне в подарок из Воркуты. Ну, и узкое лицо, и очки. Впрочем, писателю виднее.

Итак, переписка с Довлатовым стала частью нашей жизни. Содержала она не только шутки и литературные раздумья, но и бытовые новости, и откровенные изъявления чувств. В те годы я полагала, что являюсь его единственным корреспондентом. Насколько Довлатов тяготел к эпистолярному жанру, я узнала только после его кончины, когда были опубликованы буквально сотни его писем семье, родственникам, друзьям и знакомым. Любовь Довлатова к писанию писем поразительна. Для писателя это качество редкое, для читателей – бесценное, тем более, что многие его письма ни что иное как разновидность рассказа, где героями выступают выдуманные им персонажи, но под реальными фамилиями. Поэтому ни в коем случае нельзя принимать за чистую монету даваемые этим персонажам характеристики.


* * *

Довлатов – Штерн

Здравствуй, моя железная и бескомпромиссная пожирательница перцовки!

Я прочел два американских романа, и вот что я понял. Янки не очень далеко продвинулись в смысле истины; кстати, истина, очевидно, не является для них краеугольным камнем ни в жизни, ни в искусстве, ни в политике. Зато они создали новые внезапные ценности, сумев придать им известную притягательность и силу воздействия на сердце, если не на ум.

Новости спорта: «Вчера во время хоккейного матча между динамовцами столицы и харьковским „Авангардом“ нападающий Диденко ударил полузащитника Петрова клюшкой по голове. „Это что еще за новости?!“ – сказал обиженный Петров…».

Почему истина не является краеугольным камнем для янки, непонятно, как не ясно, где же она является краеугольным камнем. Зато абсолютно понятно, на что обиделся Петров. Но почему, надо-не надо, обижался Довлатов, оставалось для меня долгое время загадкой. А может, делал вид, что обижен? Он перенял у Наймана шутливую фразу «обидеть меня легко, понять меня невозможно».

Необходимость прочесть мне только что написанные главы (или даже строчки) приводили иногда к самым непредсказуемым последствиям. Особенно если эта необходимость была подогрета ощутимым количеством алкоголя.

Однажды вечером Сергей позвонил и сказал, что ему надо незамедлительно обсудить «Чужую смерть». У нас были гости, и не простые, а кафедральные, во главе с моим научным руководителем. Впереди, в конце бесконечного туннеля, брезжила защита диссертации. Я предложила отложить обсуждение до завтра. Он заявил, что «водка Клааса стучит в его сердце», что звонит он из бани, и, если я не хочу, чтобы он «ввалился в таком виде в дом», пусть встречусь с ним на банной лестнице около медведя (мы жили в переулке Пирогова, и в нашем доме со стороны Фонарного переулка размещались знаменитые Фонарные бани). Я попросила его не валять дурака. Он попросил меня через три минуты выглянуть в окно. Я выглянула.

Январь. Пятнадцать градусов мороза. На улице темно и бело от снега. Под окнами мерцает Довлатов в одной рубашке. Рыжий пиджак и знаменитое пальто на горностае валяются у него в ногах. Сергей держит в руке горсть мелочи и бросает копейки в наши окна.

Нормальная femme fatale, иначе говоря, роковая женщина задернула бы портьеру и продолжала развлекать гостей. Шефа полагалось ублажать пирожками с капустой и беляшами. Но перед моим еврейско-материнским взором возникли картины плеврита, бронхита и воспаления легких. Накидываю пальто и вылетаю на улицу. Окутанный алкогольным туманом, молодой прозаик приветствует меня жестом братьев Фиделя и Рауля, то есть высоко поднятыми, сцепленными руками. В ярости начинаю его тузить. Довлатов хватает меня за горло. Все это без текста, но тяжело сопя. Тут заверещали проходившие мимо тетки. Довлатов, оставив жертву, подхватил пиджак и пальто и устремился через Фонарный мост к улице Герцена.

На следующее утро телефон разрывался, но я не снимала трубку. К вечеру принесли телеграмму: «Ваш телефон отключен за неуплату. Целую. Сергей».

Затем последовала серия писем:


1969 год, из Ленинграда в Ленинград

Милая Люда!

Как твоя шейка? Исполнитель несчастного мавра слегка переусердствовал. Ему ужасно стыдно, он проклинает систему Станиславского и обязуется в дальнейшем придерживаться условных традиций мейерхольдовского театра. Вторые сутки печатаю «Чужую смерть» и ничего не понимаю. Хорошо это или плохо. <…>

Ты столько занималась моими делами, что я решил со своей стороны поделиться отдельными афористическими соображениями по поводу твоей профессии. Должен тебя разочаровать. То, что вы претенциозно называете грунтами, на 80 процентов состоит из полусгнивших останков пяти миллиардов (точнее, 5,382,674,000) почивших на этой планете людей. Неисчислимые мегатонны человеческих экскрементов (я уж не говорю об испражнениях домашних животных, пушного зверя и птичьем помете) пропитали ту неорганизованную материю, которую вы кокетливо называете грунтами. Романтики! Наивные идеалисты! <…> Разложившиеся трупы нацистов, прах Сергеева-Ценского, Павленко, Рабиндраната Тагора, моча и кал ныне здравствующих членов Союза советских писателей (кстати, тебе известно, что в ССП в полтора раза больше членов, чем голов) – таков далеко не полный перечень отталкивающих ингредиентов, которые вы, ошельмованные простаки, самозабвенно нарекли грунтами. <…> На этом заканчиваю свой оптимистический эссей.


* * *

Довлатов был безукоризненно грамотным. Он должен был родиться профессором Хиггинсом. Его бросало в жар от неграмотного правописания и произношения. Конечно, этому способствовала Нора Сергеевна, много лет проработавшая в издательстве корректором, и тетка редактор Маргарита Степановна. Сергей был нетерпим к пошлым пословицам и поговоркам, к ошибкам в ударениях, к вульгаризмам. Люди, говорившие «позвОнишь», «катАлог», «пара дней», переставали для него существовать. Он мог буквально возненавидеть собеседника за употребление слов «вкуснятина», «ладненько», «кушать» («мы кушаем в семь часов»), «на минуточку» он, на минуточку, оказался ее мужем»). «Звякни мне завтра утром» или «я подскочу к тебе вечером». Как-то в его присутствии одна барышня, описывая свой восторг по забытому мной поводу, сказала: «Мы пИсали кипятком». «Надеюсь, обварили себе ноги», – учтиво отреагировал Довлатов.

Петя Вайль в статье «Без Довлатова» вспоминает: «Достаточно было произнести при нем вялую пошлость типа „жизнь прожить – не поле перейти“, чтобы Сергей занудно приставал весь вечер: „Зачем ты это сказал? Что ты имел в виду?“».

Забавно, что его безупречный литературный вкус и слух оказались непреодолимыми препятствиями для описания сексуальных сцен.

– Знаешь, как я провел вчерашний вечер? – как-то пожаловался он. – Пытался описать любовную сцену. Отстукал страниц восемь и порвал, чтобы, не дай бог, мама или Лена не прочли. Наверно я страдаю повышенным целомудрием. А может, русский язык для этого не приспособлен.

– Очень даже приспособлен. Но надо быть Набоковым. Вспомни «Лолиту». Боюсь, что ты до нее не доплюнул. – Я, конечно, тоже не стеснялась в выражениях.

Сергей несколько раз показывал мне фрагменты одного рассказа. В нем описывалась тоска по любимой женщине, которая оставила его. Это было мужественное и трогательное описание потери и воспоминания об упущенных возможностях. К эротике никакого отношения не имело.

Через много лет, уже в Нью-Йорке, Довлатов предложил нам (мне и себе) написать в качестве упражнения две эротические страницы и прочесть друг другу. Не грубое порно, а именно эротические. Без хамских наименований предметов, участвующих в этом деле, а как бы метафорически. На следующий день я была в «Новом русском слове». Главный редактор Андрей Седых, он же Яков Моисеевич Цвибак, ко мне благоволивший, пригласил меня на ланч в рыбный ресторанчик за углом. Он часто посещал это рыбное место, потому что дружил с владельцем, и тот вывесил в витрине большой портрет Седыха, державшего на вытянутых руках живого лобстера.

В ресторане, разомлевши от мозельского вина, я пожаловалась старшему товарищу на предстоящую задачу, которая по моему темпераменту казалась очень трудной. У Якова Моисеевича загорелись глазки, и он сказал, что если я не буду шокирована, он расскажет эпизод из своей жизни, который, по его мнению, элегантно начал бы описание эротической сцены. Я думаю, что не нанесу ущерба его памяти, рассказав его, потому что, во-первых, уже тогда главному редактору было за восемьдесят, во-вторых, – если это правда, – то он в молодости был большим молодцом, а в-третьих, я уверена, что он это выдумал.

Итак, они с Женькой (так он называл ее в рассказе) недавно поженились. Он был безумно влюбленным мужем, все время желал ее развлечь и ублажить. Раннее утро. Женька в объятиях Морфея. Яков Моисеевич просыпается первый, идет на кухню и готовит завтрак, который собирается подать ей в постель. Кипящий чайник он надевает на… сами знаете что, через него же перекидывает две салфетки, в обеих руках держит саксонские чашки на блюдцах и с ложечками, а в зубах – свежую розу. Если ему удастся не споткнуться и не ошпарить себя кипятком, он, наклоняясь, будит ее, щекоча розой ее лицо.

Рассказ меня растрогал, но не помог. Я не чувствовала ничего эротического в транспортировке кипящего чайника на… сами знаете чем. Я решила написать сцену, как невинная, робкая девица отдается брутальному мужчине (скажем, субтильная Джульетта Мазина Энтони Куинну из фильма Феллини «Дорога»). Важно помнить, что задачей было описать не изнасилование, а эротическую сцену. Существенное, между прочим, различие. Дзампано должен каким-то образом пробудить в ней сексуальность. Спрашивается, каким?

Я начала свое упражнение так:


Джина надела белое платье с кружевным воротником, забилась в угол стойла и, устроившись на куче душистого сена, прислушивалась к его шагам. За перегородкой мирно похрустывала сеном ее любимая вороная Перл. Джина пригладила копну пшеничных волос, и в этот момент ворота распахнулись, и Георг, вместе с ветром и солнцем, ворвался внутрь. Не глядя на Джину, он набросил засов на ворота, быстрым, спортивным движением скинул брюки и бросил их в угол на кучу сена…

Чтение происходило в гостях у Гены Шмакова. Хозяин ушел на кухню за чайником. Не помню, на чем он собирался принести его к столу. Мое чтение было прервано тонким завываньем. У Довлатова, моего единственного слушателя, по его выражению, «хлынула водка из носа», когда он уронил голову в пельмени. Таким образом, ни он, ни остальное человечество не узнало, как Георг разбудил Джинину сексуальность, а Довлатов, отхихикавшись, сказал, что его эротическая сцена еще в работе. Вероятно, он с ней так и не справился.

Много лет спустя, анализируя в письме Ефимову его роман «Архивы страшного суда», Довлатов писал:


Не понравились сексуальные сцены. В них есть какая-то опасливая похабщина. Мне кажется, нужна либо миллеровская прямота: «моя девушка работала, как помпа», либо – умолчания, изящество, а главное – юмор. Всякие натяжения в паху, сладкие истомы, искрящиеся жгуты в крестцах, краснота, бегущая волнами к чему-то там – все это у меня лично вызывает ощущение неловкости.

Последнее описание вовсе не принадлежит Ефимову. Где Довлатов его подцепил, понятия не имею. Ефимов утверждает, что он ничего такого не писал. Впрочем, возвращаясь назад в 1968 год, я вспоминаю, как высоко Довлатов оценил любовную сцену в романе Хемингуэя «По ком звонит колокол» (в переводе Н. Волжиной и Е. Калашниковой), написанную без всякого юмора, которого Сергей требовал от Ефимова, но зато с избытком красных и золотисто-желтых цветов:


Потом был запах примятого вереска, и колкие изломы стеблей у нее под головой, и яркие солнечные блики на ее сомкнутых веках, и казалось, он на всю жизнь запомнит изгиб ее шеи, когда она лежала, запрокинув голову в вереск, и ее чуть-чуть шевелившиеся губы, и дрожанье ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы не видеть солнца, и ничего не видеть, и мир для нее был тогда красный, оранжевый, золотисто-желтый от солнца, проникавшего сквозь сомкнутые веки, и такого же цвета было все – полнота, обладание, радость, – все такого же цвета, все в такой же яркой слепоте. А для него был путь во мраке, который вел никуда, и только никуда, и опять никуда, и еще, и еще, и снова никуда, локти вдавлены в землю, и опять никуда, и беспредельно, безвыходно, вечно никуда, и уже больше нет сил, и снова никуда, и нестерпимо, и еще, и еще, и еще, и снова никуда, и вдруг в неожиданном, жгучем, последнем весь мрак разлетелся и время застыло, и только они двое существовали в неподвижном остановившемся времени, и земля под ними качнулась и поплыла…

Отдавая должное довлатовскому вкусу вообще и литературному вкусу в частности, не могу не отметить, что и он, бывало, давал петуха. Иногда спохватывался и охотно над собой подтрунивал, объясняя это «эстрадными генами» своего отца.

Из письма к И. Ефимову:


Переписывая «Зону», я обнаружил, застонав от омерзения, такую фразу: «Павел! – пожаловалась она ему на эти руки, на эти губы пожаловалась она ему. – Павел!».

Вообще, моя мать считает, что у меня плохой вкус. Может быть, это так и есть. Во всяком случае, я долгие годы подавляю в себе желание носить на пальце крупный недорогой перстень.

Мне кажется, даже эта жалоба на плохой вкус сформулирована с изяществом, которое говорит о безупречном вкусе. Это не он подавляет желание, а его эстетическое чутье сопротивляется. Для крупного перстня – хоть дорогого, хоть дешевого – у Сергея были слишком маленькие руки и короткие пальцы.

А вот другой пример. Когда создавался «Новый американец», Довлатов с гордостью сообщил мне, что они с Бахчаняном придумали для газеты удачные рубрики – «Я тебя умоляю» и «Архипелаг Гудлак». В начале восьмидесятых советские ГУЛАГи были еще в расцвете, а Гудлак по-английски значит «желаю удачи».

– Вопиющая безвкусица! – взвыла я, умоляя его не позориться. Сергей внял.

Но вовсе не всегда он был таким покладистым. Однажды он сообщил о замечательной находке, которую собирался включить (и включил) в «Соло на ундервуде», а именно фразу «Самое большое несчастье моей жизни – гибель Анны Карениной».

– Сережа, постыдись, это самореклама и безвкусица.

– Бродский сказал, что вкус нужен только портным, – парировал Довлатов.

– Это сказал Ларошфуко.

– Лично мне это сказал Бродский, – упрямо повторил Сергей.

– А хочешь знать, что сказал о тебе Мандельштам? «Сестры – поза и фраза – одинаковы ваши приметы».

На самом деле у Мандельштама: «Сестры – тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы». Этой «позы и фразы» Довлатов не простил мне до конца своей жизни.


* * *

В юности он бредил Америкой. Как и вся наша компания, восторгался американской литературой, американским джазом, американскими вестернами, американским пост-экспрессионизмом и американскими детективами, хотя впоследствии утверждал, что не любит этот жанр. Сергей посмеивался над своим, как любили тогда писать в газетах, «преклонением перед Западом» и, чтобы продемонстрировать ироническое отношение к себе и к предмету поклонения, сочинил пародию на шпионский роман – сентиментальный мини-детектив «Ослик должен быть худым». Это прелестный, смешной фарс, написанный с довлатовской наблюдательностью и строгим соблюдением правдивых деталей на общем фоне полного абсурда. Впрочем, мы поссорились по поводу самой первой фразы, из которой явствовало, что завтрак героя, шпиона Джона Смита, состоял из чашки кофе и крепчайшей сигареты «Голуаз».

Я утверждала, что американцы из принципа не курят французские сигареты и предлагала заменить «Голуаз» на «Кэмел». Кроме того, я возражала против «маленького служебного бугатти» – американские разведчики, полагала я, в своей стране ездят на бьюиках и фордах.

– И вообще, откуда ты взял бугатти?

Оказалось, что у актера Николая Черкасова, с женой которого дружила Нора Сергеевна, был трофейный бугатти.

Довлатов был мастер придумывать заглавия. Он придумал удачное название моей первой книги «По месту жительства», за что я ему глубоко признательна. Что касается его детектива «Ослик должен быть худым» или нашего с ним несостоявшегося голливудского фильма «Солнечная сторона улицы», о котором я напишу позже, эти названия интриговали и ошеломляли своей полнейшей бессмысленностью.


Глава пятая
Кавказские мотивы


1. Армянские

Полу-армянин Довлатов в Армении никогда не был. Он вообще не бывал на Кавказе и вблизи не видел гор. Его блестящие описания армянской родни в «Наших» основаны на рассказах Норы Сергеевны. Но пятьдесят процентов армянской крови себя очень даже «оказывали» в характере и поступках Сергея и, вообще, в его интересе к этой стране.

Например, он гордился тем, что американский писатель Уильям Сароян и английский писатель Майкл Арлен армяне. Мы вместе читали роман Майкла Арлена «Зеленая шляпа» и не могли решить: 1) за что его терпеть не мог Хемингуэй, и 2) за что им восхищался Набоков.

В пьесе Хемингуэя «Пятая колонна» есть такая сцена. Филип и Дороти проводят последнюю перед расставаньем ночь и мечтают о том, как они будут счастливы вместе после войны.


«ФИЛИП: …И мы будем глотать коктейль с шампанским в баре и спешить к обеду у Ларю, а в субботу ездить в Салонь стрелять фазанов. Да, да, чудесно. А потом еще слетать в Найроби и посидеть в уютном «Матайга-клубе», а весной немного рыбной ловли для разнообразия. Да, да, чудесно. И каждую ночь вдвоем в постели. Чудесно, правда?

ДОРОТИ: О, милый, просто изумительно! Но разве у тебя так много денег?

ФИЛИП: Было много, пока я не пошел на эту работу.

ДОРОТИ: И мы поедем во все эти места? И в Сен-Мориц тоже?

ФИЛИП: Сен-Мориц? Какое мещанство! Китцбухель, ты хочешь сказать. В Сен-Морице рискуешь встретиться с кем-нибудь вроде Майкла Арлена.

ДОРОТИ: Но тебе вовсе незачем с ним встречаться, милый. Ты можешь не узнавать его. А мы на самом деле туда поедем?

ФИЛИП: А ты хочешь?

ДОРОТИ: О, милый!»

(Перевод Е. Калашниковой и В. Топер)

Я была в Армении задолго до знакомства с Довлатовым. После третьего курса Горного института я провела целое лето на практике в селе Цамакаберд, на озере Севан. Закончив полевые работы, я два месяца занималась обработкой полевых данных (камералкой) в Ереване. Память сохранила персиково-розовый город, звон цикад, аромат душистого горошка, разноцветные брызги подсвеченных по вечерам фонтанов. Особенно торжественным и прекрасным был город Эчмиадзин, духовный центр апостольской церкви армян, потому что летом 1956 года в то время, когда я там оказалась, из Румынии прибыл (ныне уже покойный, а тогда молодой красавец) католикос Вазген. Мне даже посчастливилось познакомиться с ним и с его наместником, восьмидесятидвухлетним архиепископом Серпазаном, племянник которого Вартан, скрипач Ереванской филармонии, был моим приятелем детства. Мы оказались в Эчмиадзине в день освящения кафедрального собора после капитального ремонта, сделанного на пожертвования американских армян. День был яркий и особенно сияющий. Суетились журналисты, звонили колокола, призывая к вечерней службе.

Архиепископ, высокий старец с аметистовым крестом на груди, поразил меня своим величием и простотой. На вопрос наглого репортера: «А вы верите-то в Бога, Серпазан-джан?» он с мягкой улыбкой ответил: «Мой Бог, мальчик, это моя совесть». Когда Вартан подвел меня к архиепископу, Серпазан спросил: «Вы замужем?» Услышав «да», он благословил меня и сказал: «Желаю вам быть прабабушкой». Ну что ж, моему правнуку Саше скоро исполнится год.

…Довлатов мог часами слушать армянские байки. Как-то я рассказала ему о буровом мастере Саркисе Амирджаняне, знаменитом в Цамакаберде тем, что он, как в добрые старые времена, похитил свою будущую жену. Саркис пригласил меня на двадцатую годовщину свадьбы, и за праздничным столом развлекал гостей рассказами о своей женитьбе на Анаит.

Саркис умыкнул Анаит из родительского дома, и ее четыре брата, исторгая смертельные угрозы и размахивая шашками, саблями и шампурами для шашлыков, носились на взмыленных лошадях, разыскивая парочку по соседним селам с целью отрубить Саркису голову, а сестренку Анаит навеки запереть в подвале. Однако, к вечеру в доме невесты были накрыты столы, и население Цамакаберда сообразило, что родители Саркиса и Анаит – добрые друзья, женитьба их детей была предрешена, и погоня с проклятиями представляла собой пышное театральное представление.

Несколько дней спустя Довлатов сочинил рассказ «Когда-то мы жили в горах». У меня было впечатление, что он только что с них спустился. Рассказ смешной и трогательный, удивительно точно передающий черты армянского характера: необузданный темперамент, простодушие, широту и гостеприимство. Некоторые фразы из этого рассказа стали в нашем кругу крылатыми. Например, герой спрашивает старую тетушку о здоровье:

– Хвораю, – ответила тетушка Сирануш, – надо бы в поликлинику заглянуть.

– Ты загляни в собственный паспорт, – отозвался грубиян Арменак.

Вот уже более сорока лет, когда кто-нибудь жалуется на здоровье, наделенные чувством юмора друзья рекомендуют заглянуть в собственный паспорт.

Почти каждая фраза этого рассказа – маленький музыкальный шедевр. Вслушайтесь:


Когда-то мы жили в горах. Эти горы косматыми псами лежали у ног. Эти горы давно уже стали ручными, таская беспокойную кладь наших жилищ, наших войн, наших песен. Наши костры опалили им шерсть…

Когда-то мы жили в горах. Тучи овец покрывали цветущие склоны. Ручьи – стремительные, пенистые, белые, как нож и ярость – огибали тяжелые, мокрые валуны. Солнце плавилось на крепких армянских затылках. В кустах блуждали тени, пугая осторожных…

Шли годы, взвалив на плечи тяжесть расплавленного солнца, обмахиваясь местными журналами, замедляя шаги, чтобы купить эскимо. Шли годы…

Когда-то мы жили в горах. Теперь мы населяем кооперативы…

У этого рассказа необычная судьба. Он оказался первым произведением Довлатова (не считая журналистских опусов), которое увидело свет в Советском Союзе до эмиграции Сергея. Появился рассказ в журнале «Крокодил». А дальше случилось вот что. Прочтя рассказ, некоторые армяне жестоко обиделись на автора, «глумившегося над великим армянским народом». В редакцию «Крокодила» посыпались жалобы и угрозы. Одни грозились расторгнуть подписку на «Крокодил», другие – не покупать журнал в киосках, третьи – не брать в библиотеках. Особо вспыльчивые обещали разделаться с автором и редактором физически. Наиболее оскорбительным показался читателям такой диалог:


Дядя Хорен поднял бокал. Все затихли.

– Я рад, что мы вместе, – сказал он, – это прекрасно! Армянам давно уже пора сплотиться. Конечно, все народы равны. И белые, и желтые, и краснокожие… И эти… Как их? Ну? Помесь белого с негром?

– Мулы, мулы, – подсказал грамотей Ашот.

– Да, и мулы, – продолжал Хорен, – и мулы.

Главный редактор «Крокодила» потребовал, чтобы Довлатов немедленно написал покаянное письмо. Сергей в панике позвонил мне в Москву, где я в то время писала в МГУ диссертацию. Я предложила ему приехать, чтобы лично, пустив в ход все ресурсы своего обаяния, уладить скандал. Мы написали письмо, в котором мели хвостом перед довлатовскими соотечественниками, и вместе пришли в «Крокодил». Один он идти на расправу отказывался, и я осуществляла моральную поддержку. Наше «объяснительное извинение» опубликовали, но в дальнейшем «Крокодил» рассказы Довлатова неизменно отклонял, хотя лично главному редактору (запамятовала его фамилию) они очень нравились.


2. Грузинские

У Довлатова есть ранний рассказ «Блюз для Натэллы», который, как и все его рассказы, долго ждал публикации. Этот изящный рассказ читается, как пьется драгоценное вино. Уже после смерти Довлатова Бродский писал, что рассказы Сергея держатся на ритме, на каденции авторской речи, что они написаны, как стихотворения. Он особенно восхищался ритмичностью «Блюза» и называл его поэмой в прозе.


Я сжимаю в руке проржавевшее это перо. Мои пальцы дрожат, леденеют от страха. Ведь инструмент слишком груб. Где уж мне написать твой портрет! Твой портрет, Бокучава Натэлла!

Кто же эта таинственная Натэлла?

После окончания Горного института меня распределили в проектный институт с непроизносимым названием Ленгипроводхоз на Литейном, дом № 37. Пришла я туда в состоянии необратимой беременности. Предвидя мой длительный декретный отпуск, начальница отдела меня возненавидела. Она громогласно объявила, что я «легла тяжелым бременем на бюджет отдела», и отправляла в командировки на самые гнусные объекты, куда надо было тащиться с ночными пересадками. Сотрудники норовили от них отбояриться. Но однажды молодая женщина, инженер из нашего отдела, Натэлла Бокучава, подошла к боссихе и сказала: «Кира Васильевна, она же (жест в мою сторону) едва ходит. Давайте я поеду, я свой проект как раз сегодня закончила».

До этого мы с Натэллой только здоровались и в приятельских отношениях не состояли. Но после ее королевско-джентльменского поступка очень подружились. Всем своим обликом Натэлла выделялась на сером фланелевом фоне советских итээров[4]

[Закрыть]
. Во-первых, она была настоящей грузинской красавицей – высокая, статная, чернобровая, глаза, как сливы. И характер живой и смешливый. Чувство юмора у Натэллы было редкостное. Ее отец, оперный певец, жил в Сухуми, и Натэлла каждое лето уезжала к нему в отпуск. На Кавказе за ней назойливо, но как правило безуспешно ухаживали местные кадры, и, вернувшись домой после отпуска, Натэлла забавляла нас рассказами о романтических злоключениях своих поклонников.

В конце шестидесятых наши пути разошлись. Я поступила в аспирантуру в ЛГУ, Натэлла уехала «за длинным рублем» в Монголию. Потом мы эмигрировали. С Натэллой Бокучавой я не виделась, наверно, лет тридцать.

И вот в 1992 году у меня в Бостоне раздался телефонный звонок.

– Людмила, привет! Ни за что не угадаешь, кто это… Ну, не буду мучить… Это Натэлла Бокучава.

– Натэлла? Господи! Где ты?

– В Петербурге. Специально разыскала тебя, чтобы сказать, что я только что прочла рассказ о себе, довлатовский блюз. Я понятия о нем не имела. А тут напечатали в газете «Петербургский литератор», и весь город звонит и поздравляет. Ведь это с твоей подачи я стала знаменитостью!

– Слушай, Натэлла, – кричала я через океан, – освежи мою стареющую память! При каких обстоятельствах ты познакомилась с Довлатовым?

– Диктуй адрес, напишу письмо.

И вот отрывок из Натэллиного письма:


Теперь о Довлатове… 12 января 1968 года, в день моего рождения, ты позвонила и сказала: «Поздравляю… Желаю… Ну, все, что полагается в таких случаях. В прошлом году у тебя было так весело и вкусно!».

– Так в чем же дело? Где ты?

– Я из автомата, но я не одна.

– А с кем?

– С приятелем. Довлатов его фамилия.

– Кто такой Довлатов?

– Мой приятель, молодой писатель.

– Так давай приходи с Довлатовым!

И вы пришли. Народ у меня был разношерстный. Все уже изрядно выпили. Я усадила вас за стол. Когда приедешь, покажу даже место, где вы сидели – можно вешать мемориальную доску! Я вас угощала, чем могла. Вы выпили и что-то съели, очень тихо, почти молча. А остальная компания вела себя довольно развязно и шумно – рассказывали анекдоты, ржали, перебивали друг друга. Довлатов за весь вечер не проронил ни звука, и вы вскоре откланялись.

Прочтя письмо, я вспомнила тот вечер. Мы с удрученным трезвостью Довлатовым болтались по городу. Он был мрачен и суров, но домой идти не хотел. Я вспомнила о дне рождения Натэллы, и, надеясь его развлечь, напросилась к ней в гости. Веселья не получилось. Довлатов (особенно, если трезвый) тушевался в незнакомых бойких компаниях. Мне казалось, что он изнывал от скуки, и мы скоро ушли. Чтобы предотвратить разнос, я начала рассказывать истории о Натэллиных грузинских ухажерах. Несколько дней спустя, веселый и оживленный Сергей вручил мне для прочтения «Блюз». У меня долгое время хранился его первый машинописный вариант. Не могу избежать искушения привести его на этих страницах.


Блюз для Натэллы

В Грузии – лучше. Там все по-другому. Больше денег, вина и геройства. Шире жесты и ближе ладонь к рукоятке кинжала [Впоследствии Сергей сменил «кинжал» на «нож» и, по-моему, стало хуже. – Л. Ш.].

Женщины Грузии строги, пугливы, им вслед не шути. Всякий знает: баррикады пушистых ресниц неприступны.

В Грузии климата нет. Есть лишь солнце и тень. Летом тени короче, зимою – длиннее. В Грузии – лучше. Там все по-другому…

Я сжимаю в руке проржавевшее это перо. Мои пальцы дрожат, леденеют от страха. Ведь инструмент слишком груб. Где уж мне написать твой портрет! Твой портрет, Бокучава Натэлла!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю