355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Александр Солженицын » Текст книги (страница 19)
Александр Солженицын
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:20

Текст книги "Александр Солженицын"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 77 страниц) [доступный отрывок для чтения: 28 страниц]

Командир 794 ОАРАД капитан Пшеченко. 26 июля 1943 г.

Достоин правительственной награды – ордена Отечественной войны II степени. Командир 44 ОПТАБР РГК гвардии полковник Айрапетов.

Наградить орденом Отечественной войны II степени. Командующий артиллерией 63-армии генерал-майор артиллерии Семенов.

Приказом командующего артиллерией 63 А № 05/21 от 10.8.43 награжден орденом Отечественной войны II степени. Нач. отд. кадров Ук арт 63 А капитан Анохин». Под подписями – печати.

…Пройдёт лет тридцать, и в глухое время гонений на писателяСолженицына кто только не будет злобствовать по поводу Солженицына– офицера(клевета протянется ещё на тридцать лет). «Беспушечный офицер», «фронтовик, не нюхавший пороху», «разведчик, прятавшийся за пехоту», «всего два года на передовой» (как будто двух лет недостаточно, чтобы военного человека настигла предназначенная ему пуля). Солженицын, в угоду злопыхателям, должен был бы стать не офицером артразведки, а солдатом штрафбата, а ещё бы лучше подорваться на мине или смертельно раниться осколком снаряда!

С возмущением и гадливостью писали много лет спустя о многоязыкой лжи однополчане комбата. В их глазах он всегда оставался исключительно грамотным, компетентным командиром-разведчиком. «Не знаю, – вспоминал сержант-вычислитель А. Кончиц (1993), – случая нареканий на БЗР-2 за неточную, нечёткую разведку, в чем, конечно, главная заслуга была командира батареи. Ни артналеты, ни бомбёжки не останавливали напряжённой работы по определению координат вражеских батарей, которые сразу же передавались артиллеристам для подавления их огнем. В такие минуты командир постоянно находился на ЦРП, лично вникая во все сложные моменты».

«Есть за что вам нынче помянуть с любовью / Вашего комбата?..»

И судьба – всем смертям назло – хранила Солженицына. Перед офицерским строем отличившемуся лейтенанту прикололи на правую сторону груди Орден Отечественной войны II степени. «Он прост и изумительно красив – один из самых красивых наших орденов… Эх, никогда не думал, что буду орденоносцем!..»

С августа 1943-го артдивизион покатил на запад. Они гнали свои машины вслед за пехотой, продвигаясь наугад по минированным шоссейным дорогам, в объезд взорванных мостов, сворачивая на полевые просёлки, перекрёстки, обочины, которые тоже были заминированы. Комбат Солженицын доподлинно испытал, как это – сверлить глазами землю, буравя каждую кочку и буерак, проехать по опасной колее, а потом услышать взрыв, оглянуться и увидеть столб дыма позади себя и взорванную машину, которая шла второй след в след точно по этой же колее... «Говори после этого, что мне не везёт!»

В конце августа они шли в наступление через брянские леса, откуда, навстречу своим, выходили партизаны – мужчины, мальчики, старики, в кубанках и немецких пилотках, подпоясанные пулемётными лентами, и немедленно приступали к разминированию лесной чащи. В сентябре враг отступал уже так быстро и так поспешно, что не успевал жечь все деревни, взрывать все мосты, минировать все дороги; в иные дни часть, в которой воевал Солженицын, не успевала за наступающими дивизиями и двигалась уже как бы в тылу. И если наступало затишье, комбат жадно набрасывался на книги (брал на день-два в библиотеках освобождённых городов) и на свои блокноты – они могли стать зародышами, концентратами будущих произведений. Уже были: «Блокнот первый: Дневник военного времени. Часть I. По тылам войны (октябрь 41 – июнь 43). Блокнот второй: Военный дневник. Часть II. От Неручи до Сожа. Летнее наступление 43 года».

15 сентября приказом командующего армией ему было присвоено звание старшего лейтенанта.

Огромный по времени и расстоянию марш-бросок от центральной России до Белоруссии, от Орла до Гомеля, от Неручи до Сожа оставил сложные, смешанные, незабываемые впечатления. Странно врезались в память и запали в душу места, где они продвигались, укреплялись, стояли, отбивались, потом снимались и двигались дальше. Турск, Чечерск, Мадоры, Святое, Жлобин, Рогачёв, Ола, Вишеньки, Шипарня, Беседь, Свержень, Заболотье, Рудня-Шляги. Бедная, сиротская земля, обезглавленные церкви, унылые избы, сгнившие мосты, хлипкие насыпи. «Топь. Да лес. Пшеница не возмётся. / Нет бахчей. Сады не родят буйно. / По песку к холодному болотцу / Только рожь да бульба». Или две соседние деревеньки Юрковичи-Шерстин, где случился бой по расширению плацдармаи где земля («Кто поймёт твой ужас и твою тоску?») вся была изрыта, искромсана, и рыжая мокрая глина открытого окопа не могла дать солдату никакой защиты от смертельного огня.

К этим клочкам омертвелой земли прикипело сердце. Здесь комбату довелось испытать то спасительное самозабвение военного человека («вся душа – одно дупло»; «я отерп, не помнил я ни прежних лет, ни дома»), то неразличение страшного и смешного, без которых невозможно вынести тяжесть похода и напряжения боя, обыденность простой солдатской смерти, лишения каждого дня жизни и саму её хрупкую ненадёжность. «Что-то я оставил там такое, / Что уж больше не вернётся нипочём... / Вечно быть готовым в путь далёкий, / Заставлять служить и самому служить, – / Снова мне таким бездумно лёгким / Никогда не быть. / Отступаем – мрачен, наступаем – весел, / Воевал, да спирт тянул из фляги».

Осенью 1943-го, пройдя сотни и сотни километров похода, обстрелянный, тёртый и бывалый старлей Солженицын чувствовал, что – вслужился, усвоил тонкости армейских порядков и смысловые оттенки приказов, познал «доблесть воина» – быстро и беспрекословно выполнять дельные поручения и молча уклоняться от бестолковщины: «Козыряю – слушаю – не слышу. / Всё равно я сделаю по-своему, / А они по-своему опишут». Он впитывал в себя войну, и мысль о писательстве от этого только крепла; он доставал свои блокноты всегда, когда стояли в обороне, без движения, в одном и том же месте. Порой он даже подумывал об армии как о возможном пути после войны – но этот путь не был целью, а мыслился лишь во имя литературы и её неизбежных баталий, ведь в его блокнотах и в памяти было накоплено так много смутного, колючего, обжигающего.

Он честно воевал, бил и гнал фашиста с родной земли. Но как было объяснить себе и впустить в свою будущую литературу всё то, что видел своими глазами и слышал своими ушами? И то, что ещё предстояло увидеть? В городе Стародубе Брянской области, где он был в августе 1943-го по горячим следам отступившего противника, люди рассказывали о мадьярском гарнизоне, который долгое время «охранял население от партизан». Когда пришёл приказ о переброске гарнизона, десятки женщин с рыданиями пришли на вокзал провожать оккупантов. Дальше с плакальщицами разбирался трибунал. «Но чья ж тут вина? Чья? Этих женщин? Или – нас, всех нас, соотечественники и современники? Каковы ж были мы, если от нас наши женщины потянулись к оккупантам?»

Стояние на Соже, длившееся почти два месяца, снова дало некоторую отсрочку. И он снова ощутил, насколько привык к войне. Если снаряд жужжал и падал дальше, чем за сто метров, он оставался в хате, писал письма, читал газеты, не обращая внимания на дребезг стёкол, то и дело вылетавших из окон. Как-то, в начале октября, он даже получил от Лиды драгоценную и долгожданную бандероль – несколько нечитаных книг Карла Маркса. Оказывается, ещё в 1870 году, анализируя франко-прусскую войну, Маркс предсказывал войну русско-германскую, которая вызовет социальную революцию в России. И как было не поразиться колоссальной, почти жуткой способности человеческого ума проникать в толщу исторических событий.

Здесь, в обороне, Солженицын снова стал писать. По впечатлениям частично морозовским (вспомнились рассказы соседа Броневицкого), частично – из наблюдений за освобождёнными маленькими городами (комбат старался заезжать в каждый такой город, даже если тот был в стороне от основного маршрута) – был написан рассказ «В городе М.». Автор был доволен – не столько самим рассказом, сколько тем, что остаётся верным своему призванию и той цели, которой решил посвятить каждую минуту бытия. Он ощущал себя на фронте как на правильной дороге, где, впитав в себя войну, можно подготовиться к послевоенному неизвестному.

Накануне своего 25-летия, 10 декабря, Солженицын подводил итог прожитой четверти века. То, что уже было приобретено, казалось убийственно малым по сравнению с целью жизни. Было потеряно время на математику, которая (так он сейчас считал) не приближала, а удаляла от цели, и не случилось никого рядом, кто бы помог вовремя исправить ошибку молодости. Простой расчёт: пять лет физмата минус полтора законченных курса МИФЛИ – это три с половиной потерянных года. После всех лишений молодости, горений за книгами, обжигающих споров в поисках истины – вывод был очевиден: придётся догонять и навёрстывать. Тем более что из зеркала на него смотрело лицо совсем взрослого человека – за два армейских года набежали морщины на лоб, к губам и глазам.

Именно потому комбат был убеждён (и поддерживал в себе это убеждение), что не погибнет на этой войне. «У меня до сих пор какое-то дурацкое отсутствие страха перед снарядами – как бы близко он ни свистел и не рвался – я всё уверен, что меня он не тронет». Смерть была бы исторической глупостью, считал он – ведь следовало жить, чтобы исправить проклятую ошибку. Он страдал, что в свой итог не может вписать ни одного грамма овеществлённоголитературного капитала – но зато получил нечто неуловимое, что направляет его перо, дает спокойную, зрелую веру в себя. Это казалось странным, необъяснимым, дерзким. Он спрашивал себя – был ли в двадцать пять лет писатель, не напечатавший ни строчки и не написавший от руки больше двух общих тетрадей? И сам же отвечал: не было.

Декабрьским вечером, в разгар войны, он давал слово – колоссальной, чудовищной работой вернуть упущенное.

Глава 4. Страсть политическая, жар эпистолярный

«Я встретил его на безлюдной улице деревни Чернышино после мягкого летнего дождя. Липла глина к сапогам, и брюки были мокрыми до колен от высокой травы, жемчужно блестевшей среди обгорелых труб. Мы увидели друг друга издали, сразу узнали, потом не узнали, потом пошли навстречу, потом побежали, не то крикнули что-то, не то нет, и с силой обнялись молча».

Так начинался «Шестой курс», военная повесть, оставшаяся лишь в набросках плана и нескольких убористых страничках текста. Первый пункт включал встречу старых школьных друзей на фронте – они называли друг друга: Ксандр и Дарий. Неутомимый воин-летописец Ксандр (Солженицын) – как только его фронтовые свидания с Дарием (Виткевичем) обрели забавную регулярность – стал писать историю: как это всё затевалось.

…Если бы дерзкий замысел Коки обсуждать политические вопросы в подцензурных фронтовых письмах натолкнулся на осторожность товарища, вряд ли из их затеи что-нибудь вышло в дальнейшем. Если бы, простившись в июне 1941-го, друзьям не привелось увидеться на фронте, вряд ли их переписка всухую, без личных свиданий, тащила бы через всю войну груз обсуждаемых тем. Если бы после встречи на орловских рубежах война развела их окончательно, вряд ли они смогли бы осуществить то, что неотразимой уликой ляжет позднее на стол лубянского следователя.

Но – Солженицын охотно откликнулся на предложение друга, и как подарок судьбы воспринял тот невероятный факт, что на трёхтысячевёрстном фронте Кока со своей частью оказался рядом, под Орлом на Неручи. С тех пор, будто нарочно, военная судьба держала их рядом: химик Виткевич был командиром химической роты, находился то в семи, то в десяти, то в четырнадцати километрах от звукобатареи Солженицына и имел в своём распоряжении лошадей. Для организации встреч это было огромным преимуществом – хотя у комбата были машины, но «бензин не рос на лугах». «И с тех пор, как праздник, привелось нам – / То заскачет он ко мне наверхове, / То заеду я к нему на “опель-блитце”, – / Мысли-кони застоялые играют в голове, / И спиртной туман слегка клубится».

Вторая встреча, 24 июня 1943-го, когда Виткевич приехал к Солженицыну в часть верхом на лошади, и они не расставались в течение суток, была ещё более тёплой и сердечной, чем 1. Друзья гуляли по степи, любуясь, как неподалеку шарахает фрицев «Катюша», играли в шахматы, смеялись по малейшему поводу, фотографировались, а потом в землянке до рассвета спорили о европейских перспективах. Им казалось, что сжатые формулировки, ёмкие выводы, рождавшиеся в ночных разговорах, – знак их марксистской зрелости и славный итог многолетнего знакомства. Расставались с трудом – и с ощущением, что судьба крепко-накрепко связала их обоих, навсегда. Накануне наступления, 11 июля, Виткевич снова навестил друга, и снова была бессонная ночь в клубах дыма, и радость, что они дышат одним воздухом. В этом грандиозном прорыве они двигались по армейским меркам бок о бок, и Солженицын то и дело порывался навестить друга на велосипеде, собранном из трофейного лома. Едва выбравшись из-под огня, тут же возобновлял розыск – и находил Коку в нескольких километрах от переднего края или возвращался к переписке (когда ожидаемая сентябрьская встреча сорвалась из-за форсирования Десны). С трудом нашёл друга в конце ноября – всю ночь читал ему вслух свои рассказы и, едва простившись, снова начинал искать. И снова радость горячила головы. «Книга, стол, и мы друг против друга, – / Никого на свете больше нет. / Пусть в патроне сплющенном коптит фитиль, / В двух верстах – трясенье на краю переднем, / Ближе – сходимся – яснеем – и / Запись отточённая о выводе последнем».

«Последними выводами» повеяло на шестом свидании. Двухмесячное стояние на Соже закончилось, в начале декабря 43-го дивизион тронулся с места в сторону Рогачёва и остановился в снежном лесу. 13 декабря Виткевич, оказавшись и на этот раз всего в семи километрах, сам нашёл Саню. Кроме мушкетёрского хохота и чтения вслух, было в их свидании нечто такое, что позволило друзьям назвать его «Совещанием Двух о послевоенном сотрудничестве и о войне после войны» (быть может, в подражание только что прошедшей Тегеранской конференции, «Совещания Трёх»).

Что же таилось за двусмысленной формулой «война после войны»? В чём был смысл будущей «совместной практической деятельности на поприще партийно-государственном», ради которой Солженицын готов был лет через 5 – 8 даже вступать в партию? «Груди наши горели страстью политической», – объяснял он много лет спустя. Однако странное дело: учитель, красноармеец, курсант, лейтенант, бредивший революцией, почему-то не подтвердил своё членство в комсомоле ни в Морозовске, ни в Дурновке, ни в Костроме, ни в Саранске. Мировая революция оставалась сферой идеала, а комсомол и партия обретались в перманентно лгущей действительности. Саня тяжело страдал в начале войны, видя, что созданный Лениным социализм трещит под ударом германских бронированных армий. Но «трескучая балаганная предвоенная похвальба» были ему подозрительны ещё в конце тридцатых и мерзкими виделись в начале сороковых. В его дивизионе было 32 офицера, из них 30 – коммунисты. Беспартийных только двое: фотограф Краев, на которого все давно махнули рукой, и комбат Солженицын – на него наседали всю войну. («За рукав – парторг: “Ну, как там ваш народ? / Заявленья о приёмеподаёт? / Твоего – не видно. / Покажи пример. / Стыдно! – / Офицер!”») Комсомол и партия в сознании комбата располагались не рядом с Марксом, Энгельсом и Лениным, а рядом с НКВД и СМЕРШем, и офицер-фронтовик смотрел на всякого смершевца, явившегося в дивизион, как на потенциальную опасность. «Вслужившись», он уже знал, как грамотно отболтаться, когда брали за горло, и мог найти сразу несколько причин, почему именно сейчас он не может подать заявление в партию.

...Итак, после шестой встречи с Кокой, где составилась общая идейная платформа, друзья ежедневно перебрасывались записками через посыльных; ЦС Солженицына расположилась в лесу, среди высоких сосен и молодых ёлочек, усыпанных снегом; стояла тихая, безветренная, с приятным морозцем зима, обещавшая славный Новый год. Но сжигавшая заговорщиков страсть политическаянакалилась до степени оргвыводов и даже оргдействий. Уже давно они не стеснялись в письмах. И странное дело: два командира (а Виткевич уже был кандидат в члены партии), общими вопросаминазывали… критику и ругань Верховного Главнокомандующего!

«Мы переписывались с ним во время войны между двумя участками фронта и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих политических негодований и ругательств, которыми поносили Мудрейшего из Мудрейших, прозрачно закодированного нами из Отца в Пахана». Друзьям казалось, что, избегая имен «Ленин» и «Сталин» (вместо них – «Вовка» и «Пахан») и не касаясь военных тем, они пребывали в полной безопасности. Порой всё же это ощущение бывало поколеблено. «Вдруг – ударом, вдруг – уколом / Отдаётся в голову: пишу – / Что? Безумцы! Что? В капкан / Сами лезем головой горячной: / Вовка, путь, обсудим, экономика, Пахан.../ Попадётся цензор не чурбан, – / Как это прозрачно! / И движенье первое – порвать!» Однако успокаивал факт: письма благополучно доходили, ни одно из них не было изъято – цензурные девочки наверняка ничего не понимали в их хитроумных цидулях.

Споры о «Вовке» и «Пахане» – это и были споры о том, чтó казалось идеалом, и чтó виделось как реальность. Оба были опытными спорщиками и с полуслова понимали друг друга. Виткевич, например, писал: «Долго думал я и вижу, что Пахан / Злою волею своей не столько уж ухудшил: / Жребий был потянут, путь был дан / И другого – мягче, лучше – / Кажется, что не было. Какой садовник / Вырастил бы яблоню из кости тёрна? / Так что кто тут основной виновник, – / Встретимся – обсудим. Спорно». Военный треугольник с крамолой доставлялся Солженицыну и он, додумывая тяжкую мысль, писал в ответ. «Но тогда, снимая обвиненье с Пахана, / Не возводим ли его на Вовку? (сиречь Ленина). / Коротко: а не была ль Она/ Если и не ненужна, / То по меньшей мере преждевременна?..»

Она– это, конечно, Революция. Не мировая, которая то ли ещё будет, то ли нет, а русская, решившая ход истории. И как же было не думать о Ней, если на Её алтарь он готов был положить свою жизнь? «Сколько жив – живу иных событий ради, / У меня в ушах иного поколения набат! / – Почему я не был в Петрограде / Двадцать восемь лет тому назад?»

И что же оставалось делать Солженицыну как историку революции, если на мысленном возвратном пути к Ней было нагромождено столько цензурных запретов, столько неостывших тайн, столько колючей проволоки? Если будущее писательство – не откажись он холодным рассудком от задуманного плана, – заведомо обрекало его на крамолу и подполье? Куда ж надо было плыть двадцатипятилетнему фронтовику, если между его предполагаемым писательством и неминуемым подпольем расстилалась не широкая торная дорога, но едва маячили узкие врата, почти что щель? И выходило так, что «цельность» студента-комсомольца, «открытость» офицера, сменившие «трудность» и «двуправдность» подростка, опять двоились; опять он был не в ладу со своей верой, со своими идеалами, опять выпадал из политической реальности, обсуждая во фронтовых письмах роковые последствия революции и прозрачно указывая на главного феодала страны.

Декабрьские дебаты оставили у друзей не только радостное чувство идейной общности, но и странную тревогу. Точнее всего её можно было бы назвать тоской по несбывшемуся – они грустно острили, что будут запасаться книгами «стариков», пока их ещё печатают и издают в СССР, будто и в самом деле опасались за судьбу чистого марксизма в победившей стране. В том же декабре Солженицын, анализируя ситуацию на фронтах, впервые за десятилетие изменил свою точку зрения на мировую революцию и послевоенную перспективу: теперь, считал он, долгой революционной войны в Европе не будет, война закончится вместе с капитуляцией Германии. Однако ухудшение политического климата, которое могло наступить после войны в стране, одолевшей фашизм, грозило быть настолько серьёзным, что следовало готовиться не столько к долгому студенчеству, сколько к тяжёлой борьбе в полном одиночестве (Кока был не в счёт, так как собирался заниматься историей, а не литературой). Отказаться от главной цели – узнать подлинную историю Октября, – об этом не могло быть и речи; даже если придётся писать и не увидеть напечатанной ни одной строчки, он готов был идти до конца.

За два дня до Нового года Солженицын встретился с Виткевичем в седьмой раз; просидев ночь напролет, они расстались, обязавшись написать проекты отдельных частей резолюции, которые затем надлежало обсудить и составить единый документ. Встретить вместе праздник не удалось – когда лунной ночью в трофейных санях Солженицын приехал к другу, того на месте не оказалось: Кока уехал на склады за минами и колючей проволокой. Не усмотрев в этом никакой символики, комбат оставил приглашение пожаловать к нему в часть и встретил новогоднюю ночь со своей артиллерией, которая «поздравила» немцев двенадцатью залпами. На следующий день, 1 января, Виткевич прикатил – тоже на санях и на своих лошадях. Они засели в землянке и работали сутки; в ночь на 3 января 1944 года в ходе восьмой фронтовой встречи «Резолюция № 1» была составлена.

Через год, месяц и неделю бумага будет отобрана при аресте и станет беспощадной уликой следствия. «Каждый из нас, – напишет Солженицын в “Архипелаге”, – носил по экземпляру неразлучно при себе в полевой сумке, чтобы сохранилась при всех обстоятельствах, если один выживет, – “Резолюцию № 1”». Ещё через двадцать с лишним лет Документ вернется к Солженицыну в Вермонт [26]

[Закрыть]
, и в 1992-м он ещё раз вспомнит о нём. «Под новый год, 1944 год, мы с моим другом, однодельцем будущим, то есть сразу однодельцем уже, встретились, и друг говорит: что мы с тобой всё вычёркиваем из списка, о чём надо поговорить? Не вычёркивать надо, а записывать. Правильно, записывать надо. И мы решили записать. И вот мы сформулировали нашу с ним вдвоём “Резолюцию № 1”». Они работали вместе над каждой фразой, а потом каждый записывал для себя согласованный текст. Позже Солженицын перепишет Резолюцию (частично помогал доверенный боец) в маленький блокнотик, чтобы всегда иметь при себе.

Итак, анализируя внешнюю политику СССР военного периода, авторы приходили к выводу, что наметившийся исход войны «не будет означать поражения мировой или европейской пролетарской революции, а лишь отсрочку ее, вместо грозившего поражения». Такой исход, полагали авторы, искренне верившие в социализм, ускорит соревнование двух систем, от которого зависит успех революции. Однако решение экономических задач будет осуществляться после войны за счёт «максимальной плановой эксплуатации природных богатств и населения страны». Иными словами, «продолжится наступление социализма» – государство, сосредоточив в своих руках все средства производства, всю прибавочную стоимость, всю землю, банки, весь процент прибыли, оставит населению скудный прожиточный минимум и постарается пресечь любые попытки людей воспользоваться даже и малым избытком средств. Монопольный характер послевоенного СССР неминуемо скажется не только на экономике страны, но и на истории, литературе. Сфера идеологии станет прикладной. «В официальной истории причины, оценка и ход войны будут описаны на основании выступлений руководителей государства и несекретных приказов НКО».

Ещё более плачевным виделось будущее литературы, обречённой на антихудожественность и фальшь, на искажение реальности, поскольку её обяжут развить культ руководителей. А значит, она исполнится псевдо-патриотической риторикойи политической самоуспокоенностью. Критическая мысль, оставаясь легальной, должна будет демонстрировать свою чрезмерную лояльность и потому окажется бессильной не только вскрыть, но даже и указатьна имеющиеся противоречия.

Завершалась резолюция блоком задач, в число которых входила и такая: «Определение момента перехода к действию и нанесение решительного удара по послевоенной реакционной идеологической надстройке». Было ещё и краткое заключение: «Выполнение этих задач невозможно без организации. Следует выяснить, с кем из активных строителей социализма, как и когда найти общий язык». (За последние три строчки Солженицын добавочно получит 11-й пункт 58-й статьи («организация»), особые лагеря и вечную ссылку.) «“Резолюция” эта была – энергичная сжатая критика всей системы обмана и угнетения в нашей стране… Даже безо всякой следовательской натяжки это был документ, зарождающий новую партию».

...Восьмая встреча, увенчавшаяся Документом, стала кульминацией фронтового общения – и миной замедленного действия. Поразительно, но авторы, казалось, не понимали, что, вторгшись в сферу государственного и партийного строительства, они уже посягнули на святая святых – на прерогативы партии и её вождя. «Наше впадение в тюрьму носило характер мальчишеский, хотя мы были уже фронтовые офицеры» [27]

[Закрыть]
. Неосторожность, наивность – да, конечно. Но ещё были азарт, счастье взаимопонимания, пьянящая одержимость идеей, страсть приобщения к большой политике. «Мы-то с ним совсем были распоясаны…». Так что и намерение (вредный умысел), и рецидивы (крамольная переписка длилась много месяцев), и содержание писем (антисоветчина) давали по тому времени полновесный материал для осуждения обоих; «от момента, как они стали ложиться на стол оперативников цензуры, наша с Виткевичем судьба была решена, и нам только давали довоёвывать, допринести пользу».

Довоёвывание заняло больше года. После восьмой встречи Саня и Кока потеряли друг друга, будто судьба уже утратила к ним интерес, разведя их на 70 километров. От того, что в полевой сумке Сани лежала «Резолюция № 1», в его жизни ничего не изменилось – разве что отчетливей виделось будущее: доучиваться, вести математику в школе и начинать борьбу в духе Документа. Непонятным образом военная цензура прохлопала его письмо к жене, где сообщалось о «Резолюции». Там, мол, даётся анализ современной обстановки, объясняется, почему разошлись внутреннее содержание и внешняя трактовка политических событий, какие задачи должны быть поставлены в этой связи: «Это первый марксистский документ, написанный нами, а не конспект учебника с критическими замечаниями на полях».

Теперь, когда существовала резолюция, судьба Октября жгла ещё сильнее и звала к активным действиям. Но на каком поприще? Если Федин прочтёт военные рассказы и поставит на них крест, если автор сам поймет, что не способен создать нечто великое – с мечтой, которой отдана вся юность, будет покончено. Он бросит писать, но не оставит свою цель: перейдёт на истфак и уже как историк положит жизнь на алтарь ленинизма. Если же литературный талант будет у него обнаружен (Фединым, Лавренёвым или кем-либо другим), то он, писатель Солженицын, будет создавать романы об истории революции; этим же самым станет заниматься и Кока-историк: «работы одного будут открывать глаза другому». Потому уже сейчас следует думать о послевоенных проблемах – «и за зелёными столами дипломатов, и в землянках фронтовиков».

Нужно было заново осмыслить и своё прошлое, и своё будущее. В начале 1944-го Солженицын залпом написал лирический этюд «Фруктовый сад» – письмо офицера, обожжённого войной, к жене (ею оказывалась героиня «Женской повести», та самая киевлянка, застрявшая на почте в Дурновке). В ходе войны герой проходит через переломную точку, пункт невозврата к прежней жизни. Он начинает понимать: нет такого чувства, которое не притупилось бы на войне. «Нам не к чемубольше возвращаться. У нас нет прежнегоиначе, как в памяти. У нас есть будущее, которого мы не представляем и к которому мы не знаем, как и когда придём». Эти строки Саня процитирует в письме к жене и с «грустной трезвостью» пригласит её к серьёзному разговору о будущем. Вскоре он предупредит Наташу, что после войны ей придётся делить с ним не столько успехи и литературную славу, сколько «жестокую и великолепную борьбу за ленинизм». «Я пишу чересчур объективно, чтобы надеяться, что меня напечатают».

Тёплая и недолгая белорусская зима, а с ней и хилая неспешная весна 1944-го (как первый этап «довоёвывания») были полны событий и на фронте, и в личной судьбе комбата. Стояние в обороне в лесу под Рогачёвым, которое окончилось тяжёлыми боями и взятием взорванного, почти пустого города. Форсированный марш от Рогачёва под Жлобин («через лёд, болота, чащи, голову сломя»), томительное ожидание половодья на Днепре. «Временами – оголтелый бой, / Сонный мир – такой же полосой, – / Кто б тебя, война, иначе вынесть мог?» И снова марш-бросок на прежнее место – через Днепр – к Рогачёву; и там – стояние в покинутых деревнях, ночлеги в нежилых домах, в запустенье брошенных садов и заросших бурьяном дворов.

Одним из итогов этой операции было сближение с Виткевичем – они опять оказались в составе одной (48-й) Армии, в 11 километрах друг от друга. Они увиделись (в девятый раз!) 19 марта 1944-го; и если бы на следующий день Коку не перевели в какую-то совсем далёкую часть, друзья снова встречались бы регулярно. Саня впервые открыл Коке план своего будущего «пятикнижия» – созвездия из пяти романов, с условным называнием «ЛЮР», «Люби революцию» (это название позже будет отдано автобиографической повести, а замысел «ЛЮРа» как «пятикнижия» превратится в Узлы «Красного Колеса»).

Вскоре было получено известие от Лиды: она-таки отнесла Санины военные рассказы – но не Федину (уехавшему в Ленинград), а Лаврёневу, прибывшему в Москву. Тот сразу вспомнил фамилию юноши из Ростова, письмо 1938 года и рассказы 1941-го («Заграничная командировка», «Речные стрелочники», «Николаевские»). «Рассказы А. И. Солженицына “В городе М.” и “Лейтенант”, – напишет рецензент полгода спустя (и Лида перескажет Сане содержание отзыва), – значительно отличаются от первых литературных опытов автора, которые мне пришлось читать незадолго до войны. Несомненно, что Солженицын прошёл за это время большой путь, созрел, и сейчас можно уже говорить не о зачатках умения литературно оформлять свои мысли и наблюдения, а о литературных произведениях. Из двух этих рассказов “Лейтенант”, конечно, лучше. Он собраннее, строже по работе над языком, в нём есть и развитие темы, и человеческие характеры. На мой взгляд, он заслуживает быть напечатанным, но редакция “Знамени” почему-то воздержалась от напечатания, не дав вразумительного ответа».

«Он говорит, – писала Лида о Лаврёневе, – что относил рассказы в “Знамя” по собственной инициативе, но их не приняли из-за “мест, неудобных к печатанию”». «“В городе М.”, – продолжал Лавренёв, – значительно слабее. Этот рассказ сбивается на очерк, вяловат и расхлябан. Во всяком случае, автору следует продолжать работу над литературой, а не бросать её. Зрелость в литературе не всегда приходит мгновенно. Способность Солженицына к литературному труду не вызывает у меня сомнений, и мне думается, что в спокойной обстановке, после войны, отдавшись целиком делу, которое он, очевидно, любит, автор сможет достигнуть успехов».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю