Текст книги "Лестница Якова"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 15
Неприкрашенный человек
(1981)
– Нора, сегодня у нас начинается новая жизнь! – сказал Тенгиз.
– Я знаю. Отвозила Юрика к маме и как раз об этом всю дорогу думала.
Именно сегодня.
На дворе уже была ночь, сегодня уже было вчера. Тенгиз был тот же самый и даже еще лучше. Проклятье! “Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму…” Два года они не виделись. Ни одного звонка. Стороной Нора знала, что он даже в Москву приезжал, но у нее не объявился. В горле комок встал, так что и говорить невозможно. Она сглотнула и промолчала.
– Мы с тобой едем в Польшу ставить “Короля Лира”.
Нора молчала. Тенгиз продолжал.
– “Король Лир”. Это вершина. Выше некуда. Я полтора года читал, читал. Английский выучил, чтоб читать. Я теперь все знаю. Почти все. Мы с тобой это сделаем. Я раньше не понимал, как это – ставить что-то одно? Один автор. Один спектакль. Одна мысль. Вот я теперь понял – надо делать что-то одно. Сильно работает, когда это единственное, что в мире есть. Я понял – надо ставить так, чтобы мир закончился твоим спектаклем. Точкой. Это и есть театр. Одна мысль, но сыгранная так, чтобы ничего больше не осталось. Ты меня понимаешь?
Нора все еще не могла проглотить комок, но к тому же и сказать было нечего. Пожар в крови, вспыхнувши, сам собой начал угасать. Глубокая печаль и недоумение: слова, пустые слова. Сошла с его волны? Наверное, сначала надо было бы в койку, а потом слова. И все равно – дико, до глубины трогает. Он такой – таланта в нем больше, чем ума! Да, как будто бы железом… раскаленным… прошло, что ли?
– Нет, ты слушай меня! Ты не понимаешь, да? “Лира” ставили сто раз, тысячу раз! А мы поставим его последний раз! Так сделаем, что потом просто смысла не будет его еще раз ставить, да? О свободе, о счастье ухода из мира, мира стихий, страстей, плоти, о преображении плоти, вот о чем надо делать. Я знаю как! Гордон Крэг! Ты все поймешь! Ну! Нора! Ты что, не слышишь, да?
Нора слышала отлично. Все то, что Тенгиз ей сейчас хотел преподнести, она уже знала. Уж про Гордона Крэга точно. Бабушка Маруся ей много чего успела порассказать. Все – через два касания. Маруся обожала Эллу Рабенек, ученицу Дункан – Рабенек много о ней рассказывала: и об ужасной гибели в автокатастрофе двух детей Айседоры. Старшая девочка – дочь Гордона Крэга, и именно эта частная деталь, из уст в уста переданная, давно уже сделала Гордона Крэга как будто дальним родственником большой театральной семьи, в которой несомненно существовала система передачи священного знания… И Нора, вспомнив все эти восторженные рассказы Маруси о временах ее юности, когда она сначала училась ритмике и пластике, а потом преподавала и занималась какой-то новой педагогикой, которую потом отменили, как генетику и кибернетику, чувствовала себя причастной к мировой культуре. А Тенгиз провинциал, вот что. Изобретает велосипед. А я столичная штучка. Я про велосипед и раньше слышала. Она проглотила комок и ответила:
– Знаешь, относись к Гордону Крэгу и его теориям как хочешь, но я лично за Шекспира не возьмусь! У меня кишка тонка.
Тенгиз заморгал глазами как отличник, которому ставят двойку:
– Нора! Что с тобой? Ты раньше так никогда не говорила! А Чехова можно? Гольдони? Свифта? Эсхила можно? Это же разговор о тех вещах важных, которые до смерти происходят. Нельзя отказываться, Нора! Лир! Король Лир! Это о преображении плоти, вот о чем должно быть! О переходе! Ты послушай меня. Смотри сюда! Куда ты смотришь? Там велосипед для Юрика, такой классный, – он махнул рукой в сторону коробки.
Действительно, от пришел с огромной коробкой, которую оставил в прихожей. Только Нора и не думала смотреть в ту сторону. Улыбнулась – смешно, велосипед возник живьем, овеществился из метафоры, как только она о нем подумала!
– Сюда смотри! – Тенгиз приложил руки к груди, указывая, куда ей смотреть, – на него! – Мне без тебя этого не вытянуть. Ты только послушай! Thou art the thing itself; unaccommodated man is no more but such a poor, bare, forked animal as thou art. Off, off, you lenddings!
Нора даже зажмурилась, но улыбку сдержала. Она довольно плохо знала английский язык, но то, что изобразил Тенгиз, было какой-то лингвистической пародией, к английскому это не имело отношения, но Нора все же уловила три слова – “арт”, “ман” и “пур”.
– А по-русски это как?
– По-русски, Нора, это так: “Неприкрашенный человек – и есть это бедное голое двуногое животное! И больше ничего! Долой, долой с себя все лишнее!”
Тут Нора закрыла руками глаза. Знала она этот текст. Прекрасно знала. Но тут вдруг эти слова – “долой все лишнее” – показались безумно важными для нее лично. Так всегда бывает – живешь, видишь, читаешь, сто раз проскальзываешь по одному месту, и вдруг как пелена с глаз, на самом истоптанном и проходном месте находишь то, что годами искал…
– Я не смогу, Тенгиз, я не готова. Поищи другого художника.
Тенгиз вылез из низкого кресла, распрямился во весь рост, даже как будто выше самого себя:
– Нора, полжизни копим, полжизни выбрасываем. Каждый год жизни как кирпич. К пятидесяти годам такой груз, что сил нет волочь. Понял! Кризис! Надо выбрасывать. Я все просмотрел, я выбросил половину жизни, половину людей, которых знал, любил – родню, учителей, все, что лишнее… Но ты – часть меня. Может быть, лучшая часть меня…
На этом месте разговорная часть вечера закончилась и только утром возобновился прерванный разговор:
– Дай мне две недели на размышление.
Тенгиз, по своему обыкновению, исчез. Нора на размышления не потратила ни минуты, встретилась с Тусей и выложила все свои сомнения. Туся была единственной старшей подругой, с большими и разнообразными достоинствами, среди которых было и ее семейное знакомство с Марусей в те времена, когда Норы еще на свете не было. К тому же ей была достаточно хорошо известна история ее взаимоотношений с Тенгизом… Равно как и об истории постановок “Короля Лира” в России и где угодно. Туся по-лошадиному замотала своей седой челкой… Она-то проблему видела во всем объеме.
– Отдели ты в конце концов одно от другого. О чем мы сейчас говорим? О твоих отношениях с Тенгизом или о “Лире”?
Нора задумалась. Ей и самой хотелось бы ответить на этот вопрос. Туся вышла в кухоньку и поставила на плитку кофейник. Обе молчали. Потом Туся принесла две плохо вымытые чашки, налила кофе. Пили молча.
– Во-первых, не вижу оснований для такого взрыва чувств. У тебя было несколько очень хороших работ. Несколько приличных. Ты не первый год работаешь.
“Лира” много раз ставили плохо. Поставить его плохо очень легко. Можно кое-как, прилично. Гениальная постановка – Михоэлса, в ГОСЕТе. Отец мой дружил с Тышлером. Да и Михоэлса знал. Я же вам рассказывала, что видела один из последних спектаклей, сыгранных Михоэлсом. Не рассказывала? Мне кажется, я студентам эту байку всегда рассказываю! Я уже была театральным художником, начинающим. Мне было двадцать лет. Моложе тебя! Отца пригласил Михоэлс на премьеру, в ГОСЕТ, на Малую Бронную. Отец мой был еврей разъевреенный. Он про свое еврейство старался забыть изо всех сил. Советский писатель он был – не самый бездарный, не самый подлый. Спектакль играли на идиш. Но идиш-то он знал, хотя хотел бы забыть… это я ни слова не понимала. Глаз от сцены не могла отвести. Оказалось, что текст не важен. Это я с тех пор поняла, то есть, поняла-то гораздо позже. Но тогда я увидела, что природа театра такова, что работает не текст, а актер, заряженный на текст. Жест, движение, мимика. Маруся это прекрасно знала. Знаешь ли, что Гордон Крэг был в Москве на одном из спектаклей “Короля Лира”, сказал, что в Англии нет настоящего Шекспира на театре, потому что в Англии нет такого актера, как Михоэлс. Ты подумай – Гордон Крэг, который знает каждое слово этой пьесы, слышит ее на языке идиш и так говорит! Театр тот был актерский! Тышлер там работал, замечательный сценограф, Шагал тоже в ГОСЕТе работал. Шагал как раз природу театра вообще не понимал, он строил свой собственный театр, на полотне. Но тот спектакль придумал Лесь Курбас. Был потрясающий режиссер, украинский. Но мировой… Его театр к тому времени уже разогнали. Кажется, году в 33-м… И он три месяца репетировал с Михоэлсом. На той постановке Михоэлс с Радловым, официальным постановщиком, полностью разругался. Михоэлс все получил из рук Леся Курбаса. Это была идея Леся – заставить короля Лира молодеть на сцене. И у Михоэлса получилось. Но и Лесь здесь не как художник выступал, хотя, я думаю, он много придумал. Актеры, конечно, были замечательные – сам Михоэлс, Зускин, замечательная Сарра Ротбаум. Но сегодня театр не на актерах держится. Ну, в меньшей степени… Сегодня спектакль должен придумать режиссер, художник, чтобы работали не слова сами по себе – кто этих слов не знает? Каждый школьник знает! И вся ответственность сегодня на них, на режиссере и художнике. Актер сегодня больше исполнитель, чем создатель. Про гениев не говорю! Но их – на пальцах… Во всякого рода классике сегодня важно именно режиссерское решение. Ты же справилась с Чеховым, сдала экзамен на профпригодность. А “Лир” – точно такая задача. Если вы с Тенгизом придумаете, о чем ваш спектакль – помимо общеизвестного текста! – тогда есть смысл за это браться. Но мысль Курбаса – о проживании жизни от старости к юности – ты возьми на вооружение. Про него забыли, совсем забыли. Его в 33-м посадили, вскоре убили. Понимаешь, это был голодомор на Украине. Он ставил короля Лира времен голодомора, времен геноцида… А Тышлер был хорош, но как театральный художник в сравнение с Курбасом не шел. У Тышлера свой был театр. За неимением интересных предложений на сцене – он строил театр в живописи, в скульптуре! Ужасно забавная была у меня с Тышлером история, уже позже. Я знала его с детства, он с моим отцом дружил. Чудесный, естественный, счастливый человек Александр Григорьевич, все его окружение было выбито, а он чудом жив. Красивый, всегда в шейном платочке, в то время не носили… Я, помню, пришла к нему в мастерскую на Масловку, в начале шестидесятых. Был у меня к нему какой-то вопрос, не помню, а он в те годы резал из дерева скульптуру, чудесную, надо сказать, скульптуру. Фигуры разного размера, почти все женские, вся его небольшая квартира была заставлена. Ну да, я в тот раз была не в мастерской, а как раз в квартире, неподалеку от мастерской. И разговор был длинный, обо всем, ну, про жизнь, про работу. Что-то у меня тогда сильно не ладилось. Отец умер, с мужем развелась, с работой какой-то провал совершенный. Пришла к нему, а он приветливый, уютный. Отец его был столяр, местечковый ремесленник и он, с этой деревянной скульптурой, как к себе домой вернулся – стружки, все запахи те же… Словом, он подарил мне женскую фигурку, маленькую, сантиметров двадцать пять. Я ее держу в руках, руки об нее грею, такое чувство, что в ней источник тепла. Прощаюсь, наконец, выхожу в прихожую, прижимаю скульптурку к груди. И выходит дверь за мной закрыть его жена, красивая дама, руки большие, пухлые – “Всего доброго!” – и хвать! – вытаскивает у меня из рук подарок и, слова не давая сказать, с великосветской улыбкой, в дверь меня подталкивает! Такая штучка!
А ты дурью не мучайся! Работай, Нора, работай! Романы творческим людям очень полезны! И не дай бог, счастливые! Мне кажется, бабушка твоя Мария Петровна с Курбасом работала в Киеве году в 18-м… Не рассказывала?
– Мне бабушка не все рассказывала. Она только проговаривалась иногда. Про Курбаса не помню. Знаю, что она во время войны завлитом работала в каком-то московском театре… Говорила о каком-то знаменитом писателе, про которого очерки писала… Не помню фамилии…
– Да, догадываюсь… Фамилию тебе она могла и не называть. Расстреляли его в 37-м… – Туся отмахнулась от дурных воспоминаний. – Когда-нибудь я тебе расскажу про эту историю. Попозже когда-нибудь. Не сейчас. Маруся была фантастически яркая и фантастически противоречивая особа…
Туся была кладезь – все знала, всех помнила. Надо было только вопрос задать. И это ее спокойствие, глубокое пребывание в профессии и в учениках, на которых она полностью отрабатывала свое несостоявшееся материнство, выводило ее из общего ряда театральных художников, которые были, конечно, особой породой. Они были, если так можно выразиться, погуманитарней, пообразованней, чем коллеги-станковисты, живописцы, графики.
“Были ли они посвободнее?” – размышляла Нора. Пожалуй, нет. Цензура лежала тяжелой лапой и на тех, и на других. Однако хрущевские гонения, особенно нестерпимые по хамству и полной безграмотности вождя, закончились. Зашевелилось, ожило подполье, польские журналы приносили вести с далекого Запада. В театре происходил поиск давно утерянного. Но Туся-то никогда ничего и не теряла – ею самой связь времен укреплялась. Это и привлекало к ней учеников, студентов училища, выпускников и всех молодых, что вокруг нее крутились. Вот и Лесь Курбас… надо почитать про него.
– Мало что сохранилось, Нора. Даже я свои театральные архивы два раза уничтожала. Я посмотрю, может, на даче что-то есть…
Нора знала, что Туся выделяет ее среди множества, впустила в круг самых близких. Настроение исправилось. Пришла домой, завалилась на диван – читать. Она знала, что процесс так и начинается – сначала читаешь, потом гуляешь, потом рисуешь. Так и на этот раз произошло. Странное время, непривычное: Юрика нет, работы нет, даже кружок, который она вела в доме пионеров, распустили на каникулы, театральные друзья – кто на гастролях, кто в отпуске… Пустота. Счастье. Даже мысли о Тенгизе не мешали – он пришел на этот раз вместе с королем Лиром и король Лир оказался важнее… Речь шла о “голом двуногом”. Как сказал Тенгиз – полжизни собираешь, а потом начинаешь раздавать. Это не только про Лира. Про каждого. Совершить обратное движение, закончить цикл: родиться, приобрести множество качеств, власть, собственность, славу, знания, привычки. Личность обрести, а потом все с себя скинуть. И саму личность. Дойти до полного, изначального обнажения, до состояния новорожденности, первоначальности.
Тенгиз мелькнул и исчез. Нора быстро собралась и поехала в Приокский. Юрик обрадовался, но через пять минут понесся к щенятам. Одна сука была слабенькая и приходилось щенят кормить из соски. Юрика оттащить от них было невозможно – часами держал бутылочку… И Нора пошла гулять по местным лесам, немного боязливо, потому что лес был настоящий, можно было и заблудиться… Два дня провела с Амалией. Та просто расцвела от деревенской жизни, смеялась постоянно звонким смехом неизвестно чему. Андрей Иванович ходил со счастливой улыбкой.
– Чему вы всё улыбаетесь? – прорвалось у Норы.
– Всему, – вдруг неожиданно серьезно ответила Амалия, пригасив улыбку. – Учись, Нора, пока не поздно.
– Чему учиться?
– Радоваться учись.
– Чему радоваться? – строго спросила Нора, вдруг почувствовав, что мать говорит нечто важное.
– Да ну тебя! – отмахнулась Амалия. – Всему радоваться! Не могу я тебе объяснить, и научить не могу. Радоваться надо!
Лицо у Амалии было очень молодым, может, не столько молодым, сколько детским.
– Мам, а ты себя как ощущаешь, на какой возраст? – Амалии было за шестьдесят.
– Не скажу, смеяться будешь, – снова засмеялась Амалия.
– Не кокетничай! Я же не Андрей. Скажи, правда. У каждого собственное ошущение возраста.
Амалия перестала смеяться. Задумалась, как будто что-то подсчитывала в уме.
– Точно не могу сказать. Но не больше двадцати трех. Может, немного меньше. От восемнадцати до двадцати трех. Нора, а ты? На сколько ты себя ощущаешь?
– Не знаю. Я подумаю. Но точно не на двадцать три.
Действительно, вопрос. Теперь задумалась Нора. Иногда, может, на тринадцать. С другой стороны, всегда чувствовала себя старше сверстников, и так было лет до тридцати. Потом вдруг обнаружила, что они стали старые, а она все еще оставалась молодой. Друзья поскучнели и располнели. К сорока обрели солидность. Наверное, я остановилась в развитии… Сорок – не мой возраст… Но сорок – уже на носу… Да, пожалуй, на тридцать. И всегда было тридцать. И тогда понятно, почему в какой-то момент вдруг обнаружилось, что я старше мамы. Ей-то от восемнадцати до двадцати трех.
– Ты очень умная, доченька! Как это меня угораздило такую умную девочку родить? – и снова засмеялась своим девичьим смехом.
Снова Андрей Иванович повез Нору на станцию, но на этот раз взял с собой Юрика. Он сидел на переднем сидении, рядом с водителем, они тихо, так тихо, что Нора не могла расслышать, о чем-то переговаривались, у нее возникло неприятное чувство, что говорят о ней. Так и оказалось. Когда вышли из машины, Юрик подошел к Норе попрощаться, вытащил из машины склеенного из щепочек человечка в шляпе из трех молодых сосновых шишек, склееных между собой, большими ступнями и ладонями, сказал:
– Нора, это почти я сам сделал. Он шут. Мне дед совсем немного помогал. Правда, смешной? Это тебе!
Вот о чем они шептались. Шут. Кстати… Дурацкий этот разговор с Амалией о возрасте был не пустым, и тоже кстати. Каким-то образом он накладывался и на высказывание Тенгиза.
Всю дорогу она дремала, видела какой-то сон в тонкой дреме и ощущала движение поезда, который двигался то с ускорением, то с замедлением, то и вовсе останавливался. Такое странное промежуточное состояние – непребывание ни в каком определенном месте, времени. В руках она держала деревянного шута, и он порой каким-то образом попадал в сон. Так началась работа.
Пришлось еще немного почитать – о Преображении. Сначала – гора Фавор. В обмороке лежащие ученики, которые свет Преображения выдержать не могут, он их поверг в сон. Конечно, не сон, а род наркоза. Для человека нечто непереносимое, как прыжок в четвертое измерение. Вот это мне и нужно – финал, когда Лир оказывается в другом измерении, за пределом человеческой суеты, но не мертвый, а в ином состоянии. И состояние это оставшиеся рядом с ним люди, еще живые, увидеть не могут. Их, вместе со зрителями, оставить потрясенными, не понимающими, что же произошло. Потом Туся сунула книжку совсем уж философскую – Бердяева. И там тоже Нора нашла нечто нужное. У него изложено было на языке сложном, но если упростить до нужного Норе уровня, – вся материя одухотворена. Но в человеке духовного содержания больше, чем в животных. И в деревьях, в растениях тоже заложена какая-то мера духовного начала, но еще меньше. И даже костная материя, как камень, тоже не совсем мертва, в ней тоже есть отпечаток духа. Что очень важно для нашей истории, потому что буря в “Лире” – бунт одухотворенной стихии: воды, ветра, огня. Здесь-то и происходит прозрение Лира о голом человеке. Вот именно. И от этого прозрения он молодеет. И вообще, он все время молодеет. Начинается история со стариком Лиром, а заканчивается – через Преображение – Лиром, сбросившим с себя все. То есть он начинает сбрасывать раньше. И первое, что он с себя сбрасывает, – власть. Но он еще не понимает, что за этим последует…
Первый рисунок, который Нора сделала, – Лир первого акта. Он одет в многослойные одежды, они на нем как на стоячей вешалке с рогами-крюками навешены, а поверх всего – королевская мантия. Ее он снимет, сообщив, что отдает власть дочерям. Согбенный, тощие руки с огромными распухшими суставами, может, трясущиеся. Лицо – в глубоких морщинах, в складках приспущенной кожи, с брылами, с двумя жилами на шее, между которыми провисает вялый мешок под подбородком. Сделаю такую маску из латекса. Попробую. И бородавки старческие с пучками волос. И опустившиеся низко разросшиеся брови, почти закрывающие глаза. После изгнания Гонерильи одежды на нем поменьше, он сбросил часть в гневе, лицо помоложе, пожестче, скажем, от девяноста он помолодел лет на двадцать. А после бури – просто хороший старческий грим, уже без этих излишеств, всю лепнину снимаем с лица… И он там уже в исподнем. А в финале, в самом финале, юноша, с молодой Корделией на руках, они уже ровесники. Никакого грима. Молодое лицо, молодое тело. И пусть играет Лира актер молодой, тридцатилетний. Вот здесь-то и должно произойти полное преображение – одежды на них никакой, совершенно голые. То есть, комбинезоны телесного цвета, чтоб никаких волос, никаких половых признаков, потому что и пол сброшен. Голый человек! А сценография простая до предела. Только скалы. Но в первом акте на скалы брошены ковры, драгоценные ткани, потом – первое изгнание, второе изгнание – ковры, ткани уносят. Буря – только тряпье мечется по сцене. А в финале – никакого тряпья нет и в помине. Трупы, прижавшиеся к скалам стражники, где-то внизу. Лир берет мертвую Корделию на руки и поднимается на одну из скал. Голые, без единой тряпки… Эдгар, Шут, Кент смотрят на них снизу, как ученики Христа в момент его Преображения. Свет нестерпимый. Скалы начинают светиться. Это мы сделаем. А Лир с Корделией так в луче света и остаются. Все. Аплодисменты.