Текст книги "Лестница Якова"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 18
Марусины письма
(декабрь 1911)
26 дк
Получила твое письмо на студию, Харитоньевский переулок. Пиши лучше в Богословский – я тут уже два месяца, комната хорошая, две женщины-соседки, одна актриса, вторая учительница. Все трудятся. У нас одна прислуга – от хозяев.
3 ч. ночи, а я только сажусь писать тебе. Не могу спать. Оборвалась пуговка на плече – и я невольно встретилась со своим телом и затосковала о тебе… Да и твое последнее письмо… Твои слова, ласка, твое чудесное мужское чувство формируют меня. Чувствую, кк с каждым твоим письмом становлюсь все больше женщиной, развиваюсь, делаюсь гибче, мягче и красивей. Кк ни странно – до сих пор я была очень мало женщиной. И я рада, что становлюсь ею. И тут же мой Яша – я стала как-то строже, даже в мечтах. Тк ты хочешь. Все, что ты хочешь, прекрасно. И тотчас же твоя мысль становится моей. Кажется, что я давно, всегда именно тк думала, тк хотела. Кажется я никогда больше не скажу (ночью) такого, от чего ты остановил бы меня укоризненным: “Маруня”…
Впрочем… может будет тк счастливо, тк безудержно счастливо и радостно что шутка и смех…
Помнишь, мы не раз ночью смеялись… люблю вспоминать этот смех.
…Спокойной ночи! Пойду… сейчас буду долго-долго целовать тебя, ласкать твои уста, тело…
Сумерки кончились. Зажгла свет. Сейчас у меня хорошо: уютно, чисто. Только холодно очень. Покачалась в кресле…
В студии выступления. Пока имеют большой успех. Элла Ивановна меня хвалит. Я рада. Ходят слухи, что меня оставят на будущий год уже в труппе, не в ученицах. Поживем увидим. Все может быть. И дурное и хорошее. Мне теперь больше всего нужны деньги. Я имею уроки от Фребелевского общества. Случился заработок в 50 руб. Принять постоянную должность не могу – занятия в студии не позволяют. Уроки – другое дело.
Вчера Б. пришла в студию и принесла мне “Рождественский подарок” – фарфоровую безделушку с конфетами – я прямо тронута ея вниманием.
Скоро на вечер – выступление. Слегка кружится голова и не хочется идти. Хочется еще и еще писать тебе. Кк провела сочельник и про музыканта Якобсона. Потом напишу. Прощай покуда.
28 дк
Значит, еще на неделю оттягивается твой приезд… Сейчас закрыла глаза. Ярко-ярко почувствовала тебя. Тяжело мне. Я и не думала, что можно тк тосковать. Хожу-хожу, минутами мечусь – не знаю куда девать свое сердце. Когда же я к тебе привыкну?
…Ты мне поможешь, поддержишь, у тебя сильные ласковые руки и доброе сердце. Я боюсь тебя, муж мой, боюсь чудной боязнью.
…Учись, учись хорошенько. Не дай бог не выдержишь экзамены. Обидно будет что мы напрасно столько намучились. Нет – учись. Выдержи хорошо. А не выдержишь – не огорчайся. И только скорей приезжай. Ох, жду… Ну, спи, родной, ненаглядный мой.
Целую твою голову, уста. Крепко, долго, всю ночь.
30 дк
Два дня лежит письмо. Вчера некогда было отсылать, сегодня воскресенье – почта заперта. Пустяки. Мне не хочется писать карандашом: со временем карандаш сотрется, письмо умрет.
Вот тк лучше. Лена говорит, что письма любви надо писать карандашом. Чтобы письмо не пережило чувства. “Мое чувство умерло, прошло, а письмо, написанное чернилами живет». Нет – она не права. Разве Гамсун может отказаться от “Пана”, “Виктории”? “Пан” пережил Гамсуна, его молодость. Гамсун старик, а Йоганес все еще молод, влюблен. И слава богу. Письмо любви, мое письмо к тебе – самое чистое, самое целомудренное мое творчество. Потому что в нем нет формы, старания – да ты и сам знаешь. Подчас, пожалуй, и содержания нет. Но каждая моя и твоя строка мне несказанно дороги. Оттого пропажа твоего письма мне очень досадна и до сих пор. У меня украли несколько страничек твоей мысли, ласки, любви. И оттого тк больно, что они только мне принадлежали. Украли мое, самое-самое мое. А я ужасная собственница… Только собственность моя далеко от меня…
Где теперь Боря Нейман? В Киеве? Отчего ты о нем ничего не писал? Что Константиновский?
Сказал ли ты своему Юре, что я актриса? Кк странно это должно показаться Юре. Твоя невеста – актриса. Чувствую, что тебе хочется с ним говорить обо мне. Мне самой нестерпимо нужен слушатель. Говорить о тебе стало большой потребностью. И я говорю. Можешь сказать Юре, что мое с ним знакомство уже состоялось. Попроси его любить и жаловать. Не зная меня – у него наверное есть легкое безсознательное враждебное чувство. Какая-то неведомая женщина. Кто ее знает, стоит ли она его… Вот спроси его – увидишь, что тк. Наверно тк думал. Ну, бог с ним. Дай ему бог счастья и хорошую-хорошую жену.
Пора и спать. С 1 января буду нормально жить, беречь себя буду – для тебя. Если б только не было тк холодно!.. Доброй ночи. И все.
Ну, на! И уста…. и всю-всю…
Глава 19
Первый класс. Ногти
(1982)
Возле Арбатского метро Нора купила букет астр. Он был последний у старухи-продавщицы – большой, немного потрепанный и слишком пестрый. Нора смотрела на него неодобрительно и прикидывала, что две опасно-бордовые выбросит, три желтые оставит дома, а белые и лиловые даст Юрику. Завтра она вела его в школу, первый раз в первый класс.
Она старалась подготовить его к этой глубокой жизненной перемене как к важной и радостной, а сама замирала от дурных предчувствий. Его навыки и умения – заранее было ясно – отчасти были недостаточны, отчасти превосходили необходимые требования. Он бегло читал, но не умел правильно держать в руке карандаш или ручку. Совершенно не умел писать. Карандаш держал исключительно в кулаке, и заставить его держать правильно Нора не смогла. Он не был левшой, но обеими руками владел одинаково плохо. Хорошая врачиха, которую порекомендовала Таисия, сказала, что у него какой-то дефект отводящих мышц кисти и оттого проблемы с письмом. Он был усидчив и терпелив, когда занимался тем, что ему нравилось: в шахматы с Витей он играл часами, до тех пор, пока Витя не уставал.
Юрик ненавидел новую одежду, не любил переодеваться, менять одежду, не умел – или не хотел – завязывать шнурки, рыдал, когда надо было надевать шапку, не терпел прикосновения к своей голове, а уж постричь ему ногти было задачей для Норы непосильной. Он обожал всякие конструкторы, от железных дырчатых планочек, скрепляемых болтами, до деревянных, совсем для малышей. Часами с ними возился. Но заставить его заниматься тем, что ему не было интересно, было невозможно. Он отказывался наотрез от любых спортивных занятий, от рисования, с некоторых пор – от музыки. Но когда музыка звучала, он замирал со странным выражением лица – внимания и как будто страдания. Норина прошлогодняя попытка отдать его в музыкальную школу обернулась отвращением к самому слову “школа”, и ей с трудом удалось убедить его, что школа, в которую он пойдет первого сентября, это совсем другое дело и там будет интересно.
– Там воняет, там ужасно воняет, – твердил он, и Нора не могла понять, откуда он знает о школьной вони, если он туда еще и не заходил. В душе она не могла с ним не согласиться. Она начисто забыла о первом опыте устройства Юрика в музыкальную школу, да и запаха духов учительницы музыки, который вызвал такое отвращение у мальчика, она тогда не учуяла. Для нее школьный дух обонятельно был связан скорее со столовкой, хлоркой и по́том физкультурного зала, который никогда не проветривался.
За два дня до школы Нора предприняла попытку постричь Юрику ногти. Долго готовилась, делала какие-то заходы справа-слева. Рассказала, какие под его длинными и обломанными ногтями живут микробы. Рисовала ему на большом листе многоногих и рогатых чудовищ, он смеялся, но стричь ногти отказывался. Пыталась подкупить – в конце концов дошла до того, что пообещала привезти от бабушки Чуру, любимую китайскую чихуахуа. Юрик посмотрел на свои ногти, вздохнул:
– Нет, если только немецкую овчарку…
Честная Нора покачала головой: согласна только на маленькую. Самое большое животное – не больше кошки. Но на кошку не соглашался Юрик. Вечером, когда он заснул, Норе удалось постричь ему два ногтя на левой руке, но на третьем он проснулся и устроил скандал с большим ревом…
Тридцать первого августа вечером Нора усадила Юрика в ванну, он долго плескался и играл в теплой воде, а потом Нора, напряженная и готовая к скандалу, сказала твердо и горестно:
– А теперь надо постричь ногти.
Юрик сжал кулачки. Нора пыталась их разжать. Юрик в нее плюнул. Она потеряла контроль. Вытащила визжащего ребенка из воды, зажала его левую руку подмышкой и с превеликим трудом состригла кое-как ногти. Оба орали. Он – “Не хочу! Не хочу!” Она – “Надо! Надо!”
Когда она заломила правую руку, его сопротивление немного ослабело. Операция вполне удалась. Поначалу у Норы даже возникло чувство вроде торжества победы. Юрик же, бледный и мокрый, сжав кулаки, вышел из ванной и сгорбленно, медленно ушел в свою комнату. И тут Нора ощутила ужас потери – никогда больше не будет у них прежних отношений: он не простит ей насилия!
Ее минутное торжество – кучка ногтевых срезков, собранная с пола, – означало ее полное поражение. Она положила перед собой этот ничтожный мусор и заплакала. Ей хотелось немедленно обнять малыша, попросить прощения, но она боялась войти в его комнату. Выкурила сигарету. Так плохо, кажется, ей никогда не было. Легла на пол на спину, раскинув руки крестом, выдохнула: Господи, помоги мне! Я сделала что-то ужасное! Что мне делать? Помоги!
Потом встала, улыбнулась. “С ума схожу… Такого со мной еще не было”. Выкурила еще одну сигарету и отворила дверь в Юрикову комнату. Он лежал на полосатом коврике посреди комнаты, точно как она лежала несколько минут назад – раскинув руки крестом, маленький, голый, очень белый в сумеречном свете. Нора села рядом, он, казалось, даже не заметил ее присутствия.
– Юрик, прости меня.
– Ты мне жизнь искривила, – тихо сказал он, и Нора поняла, что он прав. И сказать ей было нечего.
– Прости меня.
– Нора, я тебя больше не люблю, – сказал тихо и взросло.
Нет, нет. Мы не на равных. Мне тридцать девять, а ему семь. Я за это отвечаю. Что делать?
– А что мне делать? Я-то тебя люблю.
– Не знаю.
– Ну, хорошо. Значит, мы теперь так будем жить: я тебя люблю навсегда. Я тебя люблю больше всех на свете. А ты меня не любишь. Все равно ты мой сын, а я твоя мама.
“В прошлом году он спросил меня: «Нора, а когда ты меня родила?»
«Ночью», – я ответила.
«Мамочка, прости, я тебя разбудил…»
И еще: «Когда я был в твоем животе, мне очень хотелось петь» – «А почему же ты не пел?» – «А там было тесно, и ничего не было, ни посуды, ничего… но было хорошо…»”
– Я от тебя уйду… – не поворачивая головы, сказал мальчик.
Нора взяла себя в руки.
– Уйдешь, конечно. Все дети уходят, когда вырастают. Но еще долго мы будем жить вместе.
– Вообще-то я уже не хочу.
– Ладно. Это мы потом решим. А сейчас я сварю тебе заварной крем.
– Подлизываешься?
– Ага. Вот полотенце, ты вытирайся сам как следует. А я пойду крем варить.
Потом Юрик съел заварной крем, теплый, не успевший остыть и не такой вкусный, как обычно. Оба успели остыть – и Нора, и Юрик – и спать он пришел к ней в большую постель, как во время болезни. Они обнимались, Нора целовала его не совсем просохшие волосы – они были такие густые, что всегда долго сохли. А потом, уже засыпая, он сказал:
– Нора, а в приятности есть предел. А дальше ужасно неприятно. Сначала очень-очень приятно, но когда очень-очень, то попадаешь из рая в ад.
“Откуда знает?” – изумилась Нора. Не может он этого знать…
Наутро все было как будто забыто – в новой синей форме, светловолосый, головастый, с букетом астр, он смешался в школьной толпе с такими же семилетками. Нора разглядывала их с большим интересом: неужели в каждом из них, как в Юрике, сидит затаенный мудрец, который знает такое, о чем взрослые люди забывают…
Глава 20
Из сундучка. Письма Якова. Вольноопределяющийся Осецкий
(1911–1912)
КИЕВ – МОСКВА
6 сентября 1912
Милая моя жена! Сокровище мое! Вместо ласковых слов, которых множество накопилось после нашего расставания, изливаю душу. Быть вместе – естественное для нас правильное положение. Наблюдения за семейными людьми, моими родителями, родственниками, знакомыми всегда меня удручали. Но наши отношения лежат вне всего того бытового сора, мелких ссор, взаимного раздражения, которые мне так неприятны. У нас с тобой все иначе, такой мелочности быть не может. Но никогда еще судьба не ставила меня перед таким трудным выбором, который мне предстоит сделать, но без твоего слова я не могу ничего сделать. От этого зависит наше будущее.
Ты, может быть, не знаешь, что Киевский Коммерческий институт для России учебное заведение оригинальное, весьма передовое. Когда он создавался шесть лет тому назад как высшие коммерческие курсы, здесь не предусматривалась процентная норма и привело это к тому, что сейчас около 60 % учащихся евреи. При этом существенно, что еврейское коммерческое сообщество Киева дает большие деньги на содержание института, почему начальство и соглашалось обучать еврейскую молодежь. Этот очерк истории касается и меня лично, потому что и я один из этих 60 %. Словом, с этого года этот недочет в уставе поправили и ввели обычную для всех учебных заведений квоту, то есть среди слушателей будет не более 5 % евреев. Евреям предлагается на выбор – переходить либо в христианскую веру, либо в вольнослушатели. По прошлому году я вышел первым по своему отделению, переходить мне в вольнослушатели, ходить на лекции и ждать, не освободится ли место, и конкурировать за него с такими же как я еврейскими студентами, унизительно. Особенно обидно теперь, когда я имею хорошие шансы получить по окончании звание канидидата коммерции. Я имел предварительный разговор с профессором Погорельским о преподавательской работе, которая меня привлекает гораздо более, чем практическая деятельность, о которой мой папа мечтает. Вопрос о крещении еще более унизительный. Мы с тобой не раз касались этой темы – живя в православной стране, окруженные ее культурой, мы Православие полюбили, сочувствуем ему. О моем религиозном минимуме я говорил – заповеди, данные Моисеем, основоположная часть христианства. Образ Христа вызывает сочувствие еще большее, это один из самых привлекательных героев истории, культуры. Но я не верю в его Божественное происхождение. Сын Человеческий – говорил он про себя. Как и все мы, все прочие люди, иудеи в первую очередь, и через них все, воспринявшие в той или иной форме Завет. Это предложение креститься для меня еще более унизительно, чем переписаться добровольно из студентов в вольнослушатели. Рассуждения философские и религиозные вообще отставляем в сторону, я сам для себя многие мировоззренческие вопросы не решил, но никакая религия, ни иудейская, ни христианская, ни китайская не играют важной роли в этом строительстве. А здесь – насильственная манипуляция. Что же до моего отношения – я нахожусь скорее на позициях агностицизма. Хотя понятия эти – гностицизм и агностицизм – несколько спутаны, одно нельзя противопоставлять другому. Если гностики считают, что мир до конца познаваем, а агностики – что мир до конца непознаваем, то я выберу себе в качестве Бога собственно Гнозис и все противоречие снимается. Это значит, что всю жизнь я готов идти к познанию, без надежды на то, что полного познания достичь возможно. Конечно, расуждения эти гораздо выше той практической задачи, которая стоит передо мной, но я не могу не принять их в рассуждение. И платой за обучение, пусть даже в области столь практической, которой я сейчас занимаюсь, не может быть предлагаемый компромисс. Я свое решение принял – из института сейчас я отчисляюсь. Написал о своем решении Генриху. Мнение старшего брата мне в этом случае гораздо важнее, чем мнение отца. Но ответ от него придет не скоро, а решение я уже принял. Не знаю, поддержит ли он меня. Но у нас разное материальное положение… В этом году в Швейцарию отправили младшую сестру Генриха Анюту, она учится в Цюрихе в медицинской школе. О германском университете я и мечтать не могу…
Но сейчас об отчислении. Окончательное решение я уже не могу принимать без тебя, потому что ты моя жена и мои дальнейшие намерения могут не совпасть с твоими и тогда я должен буду искать иное решение. Такое долгое предуведомление связано с тем, что я страшусь открыть тебе свой план, заранее зная, как тяжело тебе будет смириться с ним. Я решился пойти в армию вольноопределяющимся. Не расстраивайся, не падай в обморок, не приходи в отчаяние. Объясняюсь: эта годичная (или двухгодичная!) военная служба даст мне право вернуться в институт. И тогда я смогу закончить экономическое образование, содержать семью и иметь все радости счастливого супружества. Окончательное решение за тобой. Даю тебе римское право “вето”.
…Составил уже план на ближайшие месяцы, отчасти сделал первые шаги для своего “отступления” – сдал немецкий язык за весь курс, сдал торговое и промышленное законоведение, тоже “вперед”, и договорился о преждевременном экзамене по английскому языку. Он дается мне легко, он проще, чем немецкий, хотя есть сложности в произношении. Прочитал “Короля Лира” на английском языке. Язык Шекспира архаический, пришлось сделать glossary, но разница с русскими переводами огромная! В этом сравнении нахожу огромное удовольствие. Из них лучший Каншина, он прозаический. Вот сравни!
“Да, ты, пріятель, остался тѣмъ, чѣмь былъ созданъ, то есть настоящимъ, безъискуственнымъ человѣкомъ, то есть, жалкимъ и нагимъ двуногимъ животнымъ. Долой съ меня все чужое! Дѣлайте то же и вы!”
А по-англ: “Thou art the thing itself; unaccommodated man is no more but such a poor, bare, forked animal as thou art. Off, off, you lenddings!”
Короче, энергичнее, сильнее. А я бы перевел иначе:
“Ты, неприкаянный человек, всего лишь бедное нагое двуногое животное! Прочь, прочь лишнюю одежду!”
Вот, видишь ли, всегда, когда я говорю с тобой о вещах практических, возникает желание поделиться и моими всегдашними литературными рассуждениями.
Год или два года в армии – как раз об этом! Буду жить среди бедных двуногих, но не нагих, а в шинелях… Признаюсь тебе, что меня тяготит зависимость от папы, который все мое обучение оплачивает. Отслужив два года, я смогу скорей приобрести и финансовую самостоятельность.
Я понимаю все жертвы, на которые ты идешь: еще на год-два откладывается возможность нам соединиться. Я пойму тебя, если ты скажешь “нет”. Я не могу требовать от тебя согласия на такую отсрочку. Но я тоже жертвую тем, что всегда считал самым для себя сокровенным, – музыкой. Музыкальное образование мое находится в худшем состоянии. Историю музыки, сольфеджио, основы композиции – это можно прорабатывать самостоятельно, у меня хороший навык работы с литературой. Но чтение книг – жалкая замена живому музицированию, слушанию музыки, общению с музыкальной средой. А этого в военной службе я непременно буду лишен.
Окончательное решение остается за тобой, Маруся. Если ты возражаешь против моей службы в армии, я откажусь от этой мысли. Идти на службу в коммерческую контору будет для меня еще худшим испытанием, чем два года в армии. Решение я оставляю в твоих руках. Целую твои несравненные изумительные руки и не смею посягать ни на что более.
Яков
Глава 21
Счастливый год
(1985)
Осенью восемьдесят четвертого года в жизни Таисии произошла катастрофа, обернувшаяся для Норы неожиданным благом. Таисию бросил муж Сережа, тихий подкаблучник, от которого никак нельзя было ожидать такого дерзновенного шага после долгого бесконфликтного брака. Он ушел от нее неожиданно, собрав в спортивную сумку штаны и инструменты, твердо, без сожаления и навсегда. Пока Таисия приходила в себя от горького недоумения, ее вялая и сонная дочка Леночка, студентка последнего курса сельскохозяйственной Академии, сообщила, что выходит замуж за своего сокурсника-аргентинца и уезжает с ним в Аргентину… Но пока что, до всех непростых процедур, связанных с отъездом, дочка привела в дом черноватого мозгляка. Они поселились в осиротевшей спальне Таисии и, таким образом, вместо Сережи в ее постели теперь кувыркался этот противный “черножопик”, как неполиткорректно называла Таисия своего зятя, а ее рыхлая Ленка нежданно-негаданно подтянулась, расцвела и полностью освободилась от непререкаемой зависимости от матери. Таисия, всю жизнь обучавшая житейской мудрости молодых мамаш, переживала полное крушение личного мироздания. Она пришла к Норе и, рыдая, изложила оба сюжета, завершив их заявлением, что жить вместе с “черножопиком” она не в силах. Что делать?
Даже не подумав о новых возможностях, перед ней открывавшихся, Нора немедленно предложила Таисии переселиться до отъезда молодоженов к ней; та с радостью согласилась. Тут же состоялось и переселение: они вместе перенесли в ту комнату, которая называлась гостиной, Норин секретер, Норино постельное белье переместили на кушетку в гостиной, а кровать бабушки Зинаиды – старорежимная ладья – была предоставлена Таисии. Юрик, всегда воспринимавший Таисию как близкую родственницу, придя из школы и обнаружив ее в Нориной комнате, очень обрадовался.
Только вечером, сидя за совместным ужином, Нора осознала, что постоянное присутствие в доме Таисии даст ей свободу, о которой она и не мечтала… Таисия же, поселившись у них, немедленно вышла на пенсию и теперь подхватить Юрика из школы и накормить обедом стало ее святой обязанностью. Нора оплачивала ей разницу между пенсией и зарплатой в поликлинике, и обе были счастливы.
Однако использовать новые возможности Норе удалось не сразу, потому что через пару недель после заселения Таисии без предупреждения, без звонка, явился Тенгиз.
Они не виделись год. Последняя их встреча, тбилисская, была краткой и случайной. Нора приехала на гастроли в Тбилиси с театром, со своим спектаклем, довольно слабым, с жидким детективным поворотом, с забавной сценографией, выстроенной как карманный лабиринт с шариком, катающимся по желобку… и вовсе не было у Норы намерения искать встречи с Тенгизом. Неписаный закон их отношений сложился так с самого начала – они возобновлялись из любой точки, в любое время, когда этого хотел он, а потом исчезал, как будто его никогда и не было. Нора никогда не делала первого шага для встречи.
Первый раз в жизни попав в Тбилиси, город Тенгиза, Нора вечером вышла из гостиницы в незнакомый город одна, прошла по проспекту Руставели, потом ее вынесло в старый район, к кривым безлюдным улочкам. Она все ожидала, что вот он появится из-за угла, помашет ей рукой. Так гуляла, наслаждаясь и городом, и собственным бесстрашием. Он не появлялся ни из подворотни, ни из такси, но имя его мелькнуло уже назавтра. Режиссер, с которым она тогда работала, пригласил ее навестить местную знаменитость, они поехали большой компанией на унылую тбилисскую окраину, в серую девятиэтажку, к армянской художнице, о которой Нора уже слыхала от каких-то общих друзей. Их встретила совершенная пифия, с худым горбоносым лицом, с яркими сливовыми глазами, в странной попоне из потертого сизого шелка, с немыслимым тюрбаном на голове. Норе сразу же захотелось ее нарисовать. Нора слов не произносила, разглядывала картины, которые ковровой развеской покрывали все пространство и стояли в три ряда вдоль стен, и непонятно было, где хозяйка спит в своих шелках, потому что всюду были мольберты, подрамники, папки, банки. Среди этого художественного нагромождения – маленькая плитка с двумя джезвами и несколько кофейных чашек: ни намека на быт, на жизнь, на постель… Картины все были с какими-то вымышленно-мифологическими сюжетами – сказочные звери, змеи, дэвы и девы. Восточное цветистое безумие, очень талантливое… А посреди комнаты на мольберте стоял большой портрет Тенгиза, строгого письма, очень твердой рукой написанный, без намека на ориентальную игривость. Он смотрел исподлобья, художница ухватила какую-то точную складку губ, и колорит картины был такой правильный, тяжелый, а над головой как будто прорыв неба – отчаянно-синий… Большой, не вполне законченный портрет. Нора мгновенно учуяла запах его табака-самосада… “Он здесь был только что, позировал”, – догадалась она.
Назавтра она провела весь день в театре, но после первого акта улизнула с милым парнем Давидом, московско-грузинским актером, выходцем из Тбилиси, которого убивали в первом акте, так что во втором, когда разворачивалось действие-следствие, он был уже свободен как птица. Они были в приятельских отношениях, он вызвался поводить ее по городу. Сначала дошли до Куры, потом по набережной, проголодались и спустились в первый попавшийся подвальчик. Там было людно и шумно. Справляли какой-то праздник. Половину небольшого зала занимал длинный стол. Во главе стола сидел Тенгиз, а рядом с ним большая грузная женщина с отвисшей нижней губой, похожая на цыганку. Отмечали его день рождения… Он сразу увидел Нору со спутником, встал и объявил:
– А у нас гости из Москвы! Вот это подарок! Нора Осецкая, моя любимая художница! И ее спутник… – Тенгиз замялся. Нора с ласковой улыбкой заполнила паузу, назвав его имя. – Садитесь, садитесь!
Нора с Давидом сели на подставленные немедленно стулья, и Нора просидела как на сцене часа полтора, в радостном шуме грузинского застолья, после чего они с Давидом встали, поблагодарили всех и ушли, взявшись за руки, как любовная парочка. На душе было паршиво – Тенгиз мог подумать, что она этот приход спланировала… Молча дошли до гостиницы. Номер у Норы был отдельный, как у важных персон; актеров поселили по двое – и Давид остался у нее до утра. Он был славный, очень молодой и застенчивый. И хорошо, что остался. Наверное, не остался бы, если бы Нора не сказала возле двери – “заходи!”… Другого способа залечивать любовные раны, наносимые Тенгизом, она не изобрела…
На этот раз Тенгиз появился со словами: “Не выгонишь?”. В руках у него был все тот же саквояж, а под мышкой он нес футляр, в котором лежала гитара для Юрика. Почти взрослая. Три четверти взрослой. Юрик сразу же вцепился в чехол, вытащил гитару и ударил слегка по всем ее шести струнам.
– Погоди, настроить надо, – и они сразу же забились в комнату Юрика. Тенгиз ловко подкрутил колки своими чуткими пальцами и показал первые пять аккордов.
– Выучи эти аккорды и уже кое-как будешь играть, – и они тренькали целый час. Тенгиз какими-то скульпторскими движениями пристраивал Юриковы пальцы к струнам. И сразу стало получаться.
После ужина Тенгиз объявил Норе, что он приехал на полгода-год, как дела пойдут, есть интересное предложение от “Мосфильма”, и на днях, когда решатся детали его дальнейшей работы, он переедет в наемную квартиру, которую обещала ему дать студия. Потом он помолчал, что-то помычал, еще помолчал. Нора тоже ничего не говорила, но думали они об одном.
– У меня есть перемены, понимаешь. Нанка вышла замуж, у ее мужа дом под Тбилиси. В общем, Нателла решила переехать к дочери, теперь все они там и живут. Нателла меня оставила, да? Я теперь одинокий волк стал.
– Поняла, – кивнула Нора. И правда, была в его облике волчья поджарость, в глазах не то свирепость, не то затаенный страх. Да он же хочет у меня остаться, со мной, здесь!
Руки у Тенгиза всегда были сильнее головы – так он сам про себя говорил. “Особенно когда мои руки – ты”, – признавался Норе. Но это было не так, нечто другое он имел в виду: Нора могла в слова облечь то, что ему не удавалось. Русский, конечно, не был родным языком, но он и по-грузински не умел четко выражать свои мысли, делал это каким-то кружным путем, жестикулируя, подвывая, способом несловесным, но в конце концов умел так завладевать актерами, что они полностью подчинялись его воле. Да и не только актерами. Был дар: он умел передвигать людей, и они делали то, что ему хотелось. Вероятно, древняя сила внушения. Пожалуй, только один человек на свете, его жена Нателла, никак не поддавалась этой силе, а, наоборот, он сам был подчинен примитивному, но неодолимому могуществу ее женской власти. Почти тридцать лет они находились в нескончаемой борьбе. Оба чувствовали обреченность борьбы, которую не могли прекратить.
– Ведьма, ведьма, – говорил он в отчаянии, когда видеть жену становилось совсем невмоготу, – убей меня сразу, зачем ты сосешь из меня кровь, как птица?
Почему птица, он не смог бы объяснить нормальным дневным языком. Сон у него такой был, кошмар, повторявшийся несколько раз: лежит голый на теплой земле, в серо-коричневом блеклом свете, и ему как будто вводят иглы в вены. И видит, что это какие-то грязные, в земле перепачканные птицы с тонкими клювами сосут кровь – одна на шее, вторая на животе, третья в паху…
Нора давала ему то, что отнимала Нателла, этим и держалась их многолетняя связь. Нора была идеальным приемником и ретранслятором его воли, и работать с ней над спектаклем было для Тенгиза наслаждением. Ей удавалось его намерения, его мычание переводить в материал – то в рыжую стену, имитирующую кирпичную кладку, то в сепиевые платья, то в белый задник, как будто прорванный артиллерийскими снарядами… А она целовала его руки, облизывая каждый его палец, как щенок вылизывает брюхо матери в поисках питающего соска.
– Умница моя, умница, – шептал он беззвучно, отдавая свои руки ее влажным губам, твердому языку.
Что уж там она слизывала, словами не объяснить, но после каждого их нового эпизода, нового спектакля, Нора становилась сильнее и увереннее. Позже, когда Нора сама утвердилась, превращаясь постепенно из художника-постановщика в режиссера, даже в автора, и делала первые постановки в провинциальных театрах, она сказала ему: “Тенгиз, режиссурой я заразилась половым путем…”
В тот первый вечер Тенгиз спал на полу, на ватном одеяле, разложенном в гостиной, а назавтра состоялось еще одно передвижение мебели – бабушкина кровать-ладья переплыла в гостиную, кушетка перешла к Таисии, а привычное население квартиры, Нора и ее сын, к радости Юрика, удвоилось.
Через несколько дней после вселения Тенгиза Юрик шепнул Норе на ухо: стало даже лучше, чем если бы ты немецкую овчарку разрешила… Но дело было не в собаке, конечно, а в гитаре. Он брал ее в руки и начинал себе нравиться. Когда никого дома не было, выходил в коридор, становился перед высоким, в рост, зеркалом и играл, бросая косые взгляды на свое отражение. Счастье, которое он испытывал, не было совсем новым – он вспомнил – оно было то самое, которое он уже знал, но забыл… Когда лет в пять получил африканский барабан и страстно выбивал из него ритмы, а потом лупил по ксилофону. Но тогда он как раз научился читать и с ксилофона перешел на Киплинга – сначала на кошку, которая гуляла сама по себе, а потом на Маугли, который на долгие годы стал его любимым героем, и на другие книжки, которые Нора исправно ему подсовывала… Теперь все прежнее и забытое вернулось, в гитаре оказался и барабан с его ритмами, и ксилофон, и звуки, звуки, из которых складывалась таинственным образом фраза, но иначе, чем это делается в книгах…