355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лука Ди Фульвио » Чучельник » Текст книги (страница 3)
Чучельник
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Чучельник"


Автор книги: Лука Ди Фульвио


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

III

Внушительная светлая постройка, отделанная квадратными гранитными плитами, с широкими окнами, похожими скорее на больничные, чем на университетские, выросла перед ним, как это бывало каждый вторник. И лишь тогда профессору Авильдсену удалось выбросить из головы мрачные мысли по поводу забастовки мусорщиков, одолевавшие его всю дорогу от виллы до городского центра. Темно-зеленые контейнеры в кузовах машин были переполнены, напоминая вывихнутые, не закрывающиеся челюсти. Нестерпимо видеть город, брошенный на произвол судьбы, на бесстыдное зарастание отбросами. «Что-то дико непристойное есть в этих язвах», – сверлила мозг навязчивая мысль, и, додумав ее до конца, он опять возвращался к ней, не в силах найти выход из лабиринта.

Но, поднимаясь по лестнице к группкам студентов, которые, сгрудившись на площадке, курили, обменивались телефонами, как будто перед расставанием навеки, профессор немного оживился.

Он шел по хитросплетению пропыленных коридоров, слушая неясный гомон своего курса; шум становился все отчетливее по мере приближения к двустворчатой, исчерканной посланиями двери красного дерева, и профессор уже предвкушал момент, когда створки захлопнутся, как врата его царства, и оставят внешний мир снаружи. Что ему теперь до забастовки мусорщиков? Аудитория освобождала его не только от мусорных куч, но и от самого себя. Прежде чем преодолеть последнюю пядь, отделявшую его от блаженства, он глубоко вдохнул и открыл в улыбке белоснежные зубы. И затем вступил в святая святых. Толпа студентов понемногу угомонилась и стала рассаживаться.

Курносый толстяк со свинячьими глазками и зубами грызуна затаил дыхание. Несколько минут назад, когда в аудитории еще никого не было, он начертал на некогда черной, а со временем выцветшей доске вереницу похабных слов. Они не были обращены к профессору. Его жертва сидела в первом ряду. Толстяк заметил смущение, с которым жертва бросила на него мимолетный взгляд. И, представляя себе ее мысли, почувствовал, как вмиг натянулась ткань трусов внизу живота.

Студенты лукаво глядели на профессора, пока тот со своим кожаным кейсом взбирался на кафедру на фоне той похабной словесной вереницы. Веселый шумок пронесся по рядам амфитеатра. Профессор обернулся, подобрал с пола обломок мела и четким, разборчивым, почти детским почерком вывел на доске четыре еще более хлестких слова – по два на каждую створку доски. Потом отступил на шаг, как бы обозревая общую картину, и, удовлетворенно кивнув, обернулся к студентам с торжествующей улыбкой. Мел будто ненароком выскользнул у него из рук, но подошва безжалостно, с противным скрипом раздавила его, и улыбка потухла, канула в небытие вместе с погибшим мелом.

– Ну что, – вымолвил он ледяным голосом, в котором не было ни грана спокойствия, – я выдержал экзамен? Умею я изъясняться на вашем языке?

После минутного замешательства первые ряды начали подхихикивать, за ними потянулись остальные, чьи смешки напоминали чиханье с натугой заводящегося мотора. «Так оно и есть, – подумал профессор Авильдсен, – мотор. Единый не отлаженный механизм. Туманная область».

Лишь одна девушка в первом ряду даже не улыбнулась.

– А теперь нам предстоит выяснить, – продолжал профессор, – способны ли вы усвоить мой язык.

Первая лекция курса антропологии. Пробный шар, призванный установить, настроено ли их сознание на предмет, который он преподает. Не на него самого, конечно. Он всегда держит нужную дистанцию. Никакой доверительности. Выделить кого-то одного из стада, признать его отличным от других, запомнить его биографические данные – нет, он никому не позволит задержаться в своей памяти. Все, чему он учит, что пророчит, должно вывести их из туманной области и оставить. А дальше пусть каждый идет своим путем. Один.

Несмотря на полную погруженность в свои мысли, он подметил близорукий взгляд девушки в первом ряду. Он ее знает. У профессора Авильдсена отменная память на лица. Ей только-только стукнуло двадцать; пепельные волосы, распущенные по худеньким плечам, высокая, стройная, длинные ноги-ходули, быть может, чересчур длинные, недаром она то и дело закидывает одну на другую, закручивает их спиралью, что противоречит тезису о жестком строении костей. Руки тоже длинные, но не такие беспокойные. Они лежат на пластиковой столешнице, и лишь изредка одна невзначай, словно лаская, касается другой, скользит по прямой линии пальца, пробует на ощупь мягкие бугорки на ладони, как будто эти руки принадлежат разным людям, как будто одна – ее, девушки, а вторая – ее любовника. Профессор Авильдсен на мгновение задержал на ней взгляд, отметил мягкий изгиб спины, скользнул по груди, прикрытой свободной, чересчур свободной курткой. И вспомнил. Он видел ее в больнице, в сестринском халате, больше месяца назад.

Затем обвел взглядом переполненную аудиторию. Пора начинать.

Девушка в свою очередь ощутила горячий прилив крови к щекам, когда встретилась глазами с профессором, который ради нее на несколько секунд задержал лекцию. Неужели понял, что похабные слова на доске обращены к ней? И потому бросил вызов амфитеатру? Хотел показать ей, как надо бороться? Этот блестящий, настойчивый взгляд вывел ее из прострации, вернул к действительности. Она нажала клавишу диктофона, и пленка начала крутиться, впитывая голос антрополога. Она нацепила очки на прямой носик и еще больше сощурилась. Многие студентки были тайно влюблены в профессора Авильдсена, в его зеленые, блестящие глаза, похожие на двух скарабеев, в его яркие, всегда чуть приоткрытые, по-детски пухлые губы, в точеный орлиный нос, в редкую темно-рыжую бородку, составлявшую контраст с каштановыми волосами. Девиц можно понять. Ее тоже завораживал этот одухотворенный человек, бесспорно выделяющийся из толпы. Словно стоящий на пьедестале. Такой неприступный, такой непохожий на других университетских профессоров. Но она, в отличие от сокурсниц, понимала, что ее завораживает личность, а не человек.

Она еще раз смерила досадливым взглядом толстяка, сидевшего неподалеку, который продолжал коситься на нее, думая, что она этого не замечает. Ей вспомнились пять писем и десяток мерзких телефонных звонков, полученных в последнее время. Те же гнусные слова, что и на доске. Потому-то она и поняла, что они обращены к ней. В ярости и отчаянии она пошла и написала заявление в полицию. Заявление на анонима, хотя она с самого начала догадывалась, что это он, мерзкий толстяк, не сводящий с нее сальных свинячьих глазок и при этом облизывающий свои крысиные зубы. От этих взглядов хотелось отмыться – не так, как на улице, когда кто-нибудь свистит ей вслед и отпускает забористые замечания. Возможно, потому что те замечания и тот свист невидимы, безличны. Они скорее обращены к типу внешности, чем к конкретному человеку. К женщинам вообще, а не к ней лично. То, что они относятся к ней, а не к другой девчонке, – чистая случайность. А на письмах написаны ее имя и фамилия, ее адрес, номер дома по ее улице, и, прежде чем говорить гадости в трубку, он узнал номер телефона – ее, а не кого-либо другого, – это избирательная, нацеленная травля. Преднамеренная. Этот маньяк не всех женщин вообще удостоил своим вниманием, а именно ее. И от этого Джудитта Черутти ощущает в душе бессильную ярость и какую-то скверну. Она плотнее запахнула куртку, пряча под ней большую, рано развившуюся грудь, на которую пялятся все кому не лень и из-за которой она себя ненавидит.

– Болезнь, – вещал тем временем профессор, – есть средоточие антропологии. Моей антропологии. Антропологии, которую вам придется, поднатужившись, усвоить. Великая, благородная Болезнь, которую иногда мы будем называть Страхом. Страх и Болезнь – синонимы в вашем новом словаре. Как, собственно говоря, и Неведомое. Неведомое – это наша Судьба. Судьба и Неведомое – вот еще два антропологических синонима. Болезнь… Страх… Неведомое… Судьба… Попробуйте разделить их. Не получится. Единственная наша ясная цель – это Смерть. Все остальное суть Болезнь, Страх, Судьба, Неведомое. Синонимы. А Смерть – их антоним. Смерть – это конец сознания. Конец Болезни. Конечная остановка агонии, которую мы упорно называем Жизнью. Если вы постигнете эту истину, антропология развернется перед вами, как красная ковровая дорожка, по которой вы пройдете, не боясь оступиться и сделать ложный шаг. По этой дорожке мы с вами пойдем, ни на миг не сворачивая с нее. Почему?.. Да потому, что поймем вслед за Гёте, что все видимое является только аллегорией, она одна имеет ценность и смысл для человека. Разве не это мы все ищем? И дикари, и технари?! Ценность и смысл.

Профессор Авильдсен все более воодушевлялся, заражая своим пылом застывшую в напряженной тишине аудиторию, а Джудитта никак не могла избавиться от гнетущего чувства. Теперь уже не только из-за косых взглядов похабника, но из-за слов профессора. Вернее, из-за того, что крылось за ними. Его видение мира. Выходит, в осознании жизни коренится врожденная болезнь, о которой толкует профессор. А может быть, не только в этом дело? Может быть, ее тревожит нечто скрытое в душе самого профессора Авильдсена? Что-то исходит из его нутра и разливается в воздухе. Резкий щелчок диктофона оторвал ее от смутных мыслей. Она вытащила кассету и перевернула ее. Потом снова нажала клавишу записи. Письма и звонки без достаточного основания ввели в действие защитный механизм. Джудитта устыдилась своих мыслей о профессоре Авильдсене и сосредоточилась на лекции. Экзамен по антропологии станет ее цветком в петлице, она очень надеется получить высший балл. Этот курс знаменит не только странными теориями профессора, но и количеством студентов, которых он заваливает на каждой сессии. Снисхождения от профессора Авильдсена не жди. Он весьма оригинально трактует предмет, и бедные студенты после многочисленных пересдач готовы Бога молить за низший балл, только б не исключили. Но Джудитта себе этого не позволит. Чтобы пробить дорогу в жизни, она должна быть первой во всем.

– Болезнь столь же глубоко укоренилась в человеческом существе, сколь и Смерть, – развивал свою мысль профессор. – Это сигнал трубы перед последней битвой… Или, если вам не нравятся громкие метафоры, звонок в дверь. Смерть стоит за дверью лишь до тех пор, пока держатся замки, засовы и петли. Следовательно, изучая человека, мы изучаем Смерть. Мне надо от вас, чтобы вы окунулись в этот темный омут. Когда вы поймете, что выбраться из него невозможно, только тогда сможете поучаствовать в великом пиршестве всех народов.

Профессор Авильдсен спустился с кафедры и пошел по центральному проходу. Поднялся по ступенькам, глядя прямо перед собой в стену, заляпанную грязными ладонями студентов. Те поворачивали головы ему вслед, ставили локти на столешницы, роняли книги, бормотали извинения. Счет шел на секунды. Двадцать семь ступенек. Ступенька в секунду. Он чувствовал свою власть. Когда дошел до площадки, вытянул руки, уперся ладонями в стену и театрально свесил голову набок.

– Подобно тому, как материальный мир есть лишь сцена, и на ней разворачивается игра первобытных образов, которые становятся аллегориями, – вновь заговорил он голосом чревовещателя, повернувшись к аудитории спиной, – точно так же и физическое тело – сцена, где играют образы сознания.

Тут он обернулся.

– Физическая болезнь – это лишь внешнее проявление насильственного, ожесточенного воспевания «Я» в противовес «Оно». Способ помнить не о Смерти… а о своей смерти. После меня метаморфозы продолжаются, жизнь Творенья продолжается… но жизнь Творенья, а не моя жизнь! На этом основаны многие антропологические теории, которые я опровергаю. Они берут некую область и проповедуют: архетипы, тема предков… Нет! Знаете, где гнездится воображаемая и обожествляемая социальная природа человека? В Болезни. Болезнь – это клей. Он объединяет нас, превращает в общность, чтобы мой страх стал твоим страхом и его страхом. Но это обман. Страх остается моим, болезнь остается моей, и я продолжаю воспевать, навлекать, изгонять ее. Больной… – Дальше он говорил, скандируя каждое слово, спускаясь вниз по ступенькам к щиту своей кафедры. – Больной не есть невинная жертва несовершенства природы… он проводник, агент самой Болезни.

Авильдсен нацелил палец в блондинистого парня в третьем ряду.

– Вот чего я хочу от тебя… – палец переместился на другого, – и от тебя… – на девушку, – и от тебя, – и еще на десятерых, – и от тебя, от тебя, от тебя…

Он опять подошел к студентам, схватил одну девицу за руку, рывком поднял ее. От неожиданности девица истерично захохотала. Профессор дождался, когда смех жертвы утихнет, и провозгласил, глядя на нее в упор:

– Вот чего я хочу от тебя. – И резко развернул ее к амфитеатру.

В глазах студентов была та же странная жестокость, что и у профессора. Девушка уже не имела сил сопротивляться.

– Вот чего я хочу от тебя, – повторил он, не сводя с нее глаз. – Выйди из стада. В тебе живут святой и убийца, болван и мудрец. Будь единственной. Сожги свою деревню и живи одна.

Как только он ослабил хватку, бледная студентка мешком рухнула на скамью.

– Зачем вам знать обычаи племени тораджа, что на острове Сулавеси, индейцев оттава, малагасийцев сакалава, народа турик с берегов реки Барам на Борнео? Зачем вам это знать, – тут голос его стал страдальческим, – если вы по-прежнему живете в деревне и заражаете своей болезнью всех? К чему механически заучивать бессмысленную информацию? Наша работа сродни работе вселенского психоаналитика, пользующего миллионы и миллионы пациентов, великое множество в прошлом и единицы в настоящем, кое-кто из них жив, но большинство уже мертвы. Психоаналитика, чья цель не спасти своих пациентов, но исцелить самого себя посредством их болезней.

Профессор вернулся на кафедру, взял свой кожаный кейс и открыл на обозрение студентам.

– Он пуст, – сказал Авильдсен и в подтверждение своих слов потряс его, словно вытряхивая пустоту. – Пуст. То же самое вы получите от меня, если не сумеете вникнуть.

Последнее утверждение вызвало в аудитории растерянный ропот. Профессор Авильдсен взглянул на часы. Прошло сорок две минуты.

– Больше ничего не имею вам сообщить.

Он закрыл кейс, пригладил волосы и, молча пройдя по залу, распахнул створки красного дерева. Перед ним простирались темные коридоры. В тот день он не мог, как обычно, сразу вернуться домой. Нынче ректор пригласил его дать одну из множества бесплатных консультаций, за которыми то и дело обращался в частном порядке, как коллекционер. Маски, ритуальная и бытовая утварь, одежда, рисунки аборигенов. Хлам без всякой ценности, без истории, без смысла, и притом приобретенный на средства университета, как подозревал Авильдсен.

– Профессор, – послышался сзади робкий девичий голос.

Погруженный в свои мысли, он его не расслышал.

Джудитта остановилась, глядя, как фигура профессора скрывается в полумраке коридора. Она хотела попросить у него список дополнительной литературы. Но он так и не обернулся. Она не стала его догонять и вернулась в аудиторию. Собрала книги, листы для заметок, ручки, карандаши, резинку, маркер. Потом заметила, что кассета на диктофоне все еще крутится. Она точно помнила, что выключила его.

– Ну? Как тебе лекция? Тоже станешь на Авильдсена слюни пускать? – небрежно спросил толстяк, проходя мимо.

Джудитта испепелила его взглядом и отвернулась.

Толстяк ухмыльнулся, достал из кармана тужурки сверток пропахшей луком пергаментной бумаги, развернул и принялся с упоением поедать принесенный из дома бутерброд. Покончив с завтраком, он облизнул губы и выпустил изо рта струйку слюны в предчувствии прыжка в пустоту. Отер слюну и, выходя, намеренно задел локтем грудь поравнявшейся с ним брюнетки. Затем сунул руку в карман брюк и, ощупывая свое хозяйство, направился в туалет.

На улице солнце, еще не поднявшееся выше шпиля, прорвало громаду черных, набухших ненастьем туч и ударило прямо в глаза Джудитте, когда она вышла из дверей университета. Щурясь, она оглянулась – слава богу, толстяк не потащился за ней, – затем достала из рюкзака в яркую полоску пакет молока, алюминиевое блюдечко и бутылочку с соской. Быстро свернула за угол, перегнулась через невысокий парапет, огораживавший вечно замусоренный банками из-под пива и окурками газон, и, улыбаясь, за шкирку вытащила оттуда крошечного рыжего котенка. Поглаживая и прижимая его к себе, уселась на парапет, наполнила бутылочку молоком и поднесла резиновую соску к розовым губкам котенка. Тот поморщился, чихнул, приоткрыл ротик, обнажив белоснежные остренькие зубки, и тут же присосался к заменителю матери, блаженно прикрыв гноящиеся глазки. Джудитта легонько почесывала котенка пальцем между маленькими ушками и улыбалась студентам, остановившимся полюбоваться на эту сцену.

Она постоянно заботилась о животных и о людях. Это был ее дар. Потому три раза в неделю она добровольно дежурила в городской больнице, помогала сестрам делать несложную работу и развлекала больных, в основном стариков. Ее это нисколько не обременяло, и делала она это отнюдь не из чувства долга. Больные не внушали ей ни смущения, ни отвращения, и она часто говорила себе, что, возможно, потому этим и занимается.

Котенок, утолив первый голод, начал сосать размереннее и мурлыкать. Тут Джудитта услышала шорох за спиной; откуда-то вынырнула тощая, облезлая черно-рыжая кошка и стала тереться об ее ноги. Девушка вылила оставшееся молоко в блюдечко и поставила его перед матерью, которая, благодарно облизнувшись, принялась лакать, лишь изредка поглядывая на детеныша.

Спустя несколько минут профессор Авильдсен, закончив беседу с ректором и отсоветовав ему покупать очередной, явно фальшивый фетиш, вышел на улицу. Если ритуал прибытия в университет требовал непременного подъема по центральной лестнице, то на обратном пути профессор предпочитал, выйдя за стеклянную дверь, тут же сворачивать направо, стряхивая всю свою харизму, дабы остаться незамеченным. Льстивые улыбки и беспредметные разговоры студентов, искавших его милостей, претили ему.

– До свиданья, профессор Авильдсен.

Услышав свое имя, он раздраженно обернулся.

– Да, до свиданья, – пробормотал он, неопределенно кивнув в сторону Джудитты.

Но тут вдруг заметил вымазанного молоком котенка, который шаловливо поигрывал коричневатой соской, прижатой к груди студентки. Профессор Авильдсен почувствовал приступ тошноты и бегом припустил по лестнице. Перебежав дорогу, он привалился к своей машине и тяжело перевел дыхание.

Джудитта провожала его взглядом. Котенок заворочался, пытаясь высвободиться из рук. Девушка положила его в норку за парапетом, погладила мать, не удостоившую ее вниманием, закинула на плечо рюкзак и встала.

Профессор Авильдсен все стоял возле машины и пытался унять дурноту. Но невольно глаза его остановились на девушке, которая спускалась по лестнице. Под расстегнутой курткой, на каждой ступеньке медленно и плавно вздымалась и опускалась налитая грудь. Профессор глубоко вдохнул – один, два, три раза. Голова кружилась, его мутило, ноздри заполнил тошнотворный запах. Он согнулся пополам. Потом, прерывисто дыша и ничего не видя от слез, застилавших глаза, он открыл дверцу машины и включил зажигание.

Джудитта уже спустилась по лестнице и глянула через дорогу. Какой-то человек, ухватившись за крышу машины, то и дело сгибался и выпрямлялся, снова исчезал и опять выныривал. Его шатало из стороны в сторону. Девушка узнала профессора Авильдсена. Повинуясь своему милосердному призванию, Джудитта бросилась через дорогу. Но не успела: он уже отъехал. Среди мусора, который нынче никто и не думал убирать, на тротуаре расползалось желтоватое пенное пятно.

– Свежая блевотина, – прокомментировал за ее спиной толстяк и громко заржал.

IV

У полицейского Аугусто Айяччио пересохло во рту. Он протянул руку к тумбочке и, взяв стакан с водой, сделал несколько глотков. На минуту стало легче, потом сухость появилась снова. Он протер уголки губ большим и указательным пальцами и вновь вытянулся на постели. Жесткие простыни напомнили детство, и ему стало не по себе. Воспоминания о детстве никогда не доставляли ему удовольствия.

Больничные стены были выкрашены зеленоватой краской примерно на высоту двух метров, дальше шла побелка. На уровне спинок двух стульев для посетителей к стене была прилеплена прозрачная пленка. Окно справа выходило на городскую улицу, что тянулась до самого порта, и на ней уже скопились горы мешков с мусором, которые никто не вывозил. Красноватые отблески рассвета, разбудившие его, становились все ярче в прорезях жалюзи, выкрашенных, как и стены, в зеленый цвет. Слева от кровати высилась капельница с физраствором, рядом тумбочка, верхний ящик которой был пуст, а в нижнем лежали утка и тапочки. За ними была дверь в длинный коридор, по которому то и дело сновали, цокая каблучками, сестры и шаркали шлепанцами больные.

– Ангиография, особенно боковые снимки, показала сглаженность формы каротидного синуса, то есть внутричерепной части сонной артерии, а также деформацию канала зрительного нерва, – объяснял ему замглавврача, словно повторяя заученный урок.

Войдя в комнату, доктор обмахивался какой-то папкой (Айяччио понял, что это его история болезни). В этом помахивании ему почудился укор, как будто сведения, содержавшиеся в истории болезни, были достойны порицания. Таким же укоризненным тоном доктор спросил полицейского, правда ли, что у него не имеется ни одного родственника, и, получив утвердительный ответ, развел руками, сокрушенно вздохнул, придвинул к кровати стол и после паузы, сопровождавшейся неодобрительным покачиванием головы, объявил:

– Видите ли, вы ставите нас в крайне сложное положение. Как правило, больному мы сообщаем лишь то, что предписано врачебным уставом, а родственникам говорим уже все как есть, ибо решение в данном случае за ними. Надеюсь, вы поймете нас правильно…

Далее последовала длинная, вымученная речь, полная оборотов типа «видите ли», «при всем желании», «положение воистину серьезное», «как ни горько» и сводившаяся к тому, что кого-то они должны поставить в известность, а поскольку в целом мире о нем позаботиться некому, придется ему самому выслушать правду без оговорок. Это вопрос нравственно-этический, но иного решения он не имеет. Тут врач поднялся, вновь обретя жизненный тонус и как бы великодушно прощая больному то, что тот вынудил персонал больницы иметь дело с полутрупом. Вновь приставил стул к стене и стоя вытащил из папки медицинское заключение.

– Синьор… – (быстрый взгляд на обложку) – Айяччио… у вас опухоль теменно-височной доли, точнее говоря, глиобластома. Весьма обширная… и запущенная. Нейрохирургическое вмешательство исключено, поскольку полностью удалить опухоль не представляется возможным.

Айяччио внимательно слушал, кивал, пытался внятно отвечать на вопросы, хотя весь этот разговор казался ему бредом. А тем временем туман, который стоял в голове уже две недели, с тех пор как на ежегодной, обязательной для всех агентов диспансеризации ему поставили диагноз, начинал рассеиваться. В памяти всплыло растерянное лицо военврача, что осматривал его первым. Он то и дело облизывал губы, словно пытаясь вытянуть из воздуха слова, которые не шли с языка. Потом повторные осмотры, анализы, консилиумы и, наконец, госпитализация. Айяччио все это время как будто был без сознания. Окружающие предметы и лица были размыты, бесцветны. Жизнь приостановилась. И вдруг, в то время как замглавврача сыпал терминами «внутривенно», «глюкоза», «сульфат магния», «рентгенотерапия», до Айяччио дошло, что речь идет о нем самом. Он вытянул шею, пытаясь приблизить ухо к груди и уловить страх в учащенном биении сердца. Но все было спокойно. Даже дыхание.

Теперь он один. Сквозь жалюзи пробивается яркий свет, рисуя глубокие солнечные борозды на стене. Айяччио уперся в нее пустым, потухшим взглядом.

– За что? – спросил он вслух.

Этот вопрос, заданный с той же самой интонацией, он слышал всякий раз, когда сообщал матери о гибели сына, жене о гибели мужа. Тот же трагический, всегда одинаковый тон. Отчаяние, которое иначе выразить невозможно.

Веки отяжелели и просили покоя, но усталость казалась ему чем-то потусторонним. Он закрыл глаза и вознамерился поспать. Сон всегда служил ему отличным лекарством. Но с недавних пор сон вместо умиротворенного убежища стал ареной громогласной и утомляющей борьбы. Когда-то мысли не останавливались у него в мозгу поговорить, а были безмолвными прохожими, не оставлявшими после себя даже эха и забытыми в миг их зарождения. А теперь все образы его прошлой, настоящей и, как ни странно, даже будущей жизни маячили в зеркале сознания, любуясь собой, вертясь перед ним, как девчонка, примеряющая новое платье. Странное, неподвластное ему ощущение упорядоченности всего окружающего казалось обоснованным, заманчивым и даже лестным. Мир стал другим, туман рассеивался.

– За что?

Не слишком успешная карьера Айяччио (в пятьдесят два года, на пороге пенсии, он все еще был рядовым полицейским) объяснялась тем, что был он небольшого ума, сам это хорошо понимал и повторял не раз, притом не с упрямой жестокостью тюремщика, а с жалобной непосредственностью хронического неудачника. Он стерпелся с этим фактом, оставившим где-то на дне души затаенную обиду юности, когда еще на что-то надеялся. Почти тридцать лет он прожил в меблированной комнате на третьем этаже ветхого дома, выходившего окнами на гавань. Айяччио состарился вместе с этой комнатой и мелочной вдовой-домовладелицей. За столько лет соседства они ни разу не поужинали вместе. В духовке Айяччио, приходя с дежурства, находил две тарелки (а то и одну) с убогой, едва теплой едой, алюминиевые вилку и нож, ложку, если на ужин был суп, а на столе полстакана кисловатого красного вина. Все это он нес к себе в комнату, медленно ступая, чтоб не зажигать тусклую лампочку в коридоре. В комнате он редко открывал окно, не желая впускать уличный шум. Жизнь он прожил, почти не замечая ее, прошел по ней на цыпочках, словно это была не его жизнь, но и не чужая, а нечто, от чего нельзя устраниться, но что можно воспринять с ленивой отчужденностью. Если от стены отклеивался кусок обоев, он, не слишком торопясь, примерно в течение недели, снова прилеплял его клеем, будучи уверен, что это временно, что со дня на день обои отойдут где-нибудь в другом месте и надо будет снова приклеивать их – не потому, что это нужно лично ему, а потому, что просто надо, это на его месте сделал бы всякий. И так – заплата на заплате – провел он последние тридцать лет.

– За что? – снова спросил он и откинул душившее его одеяло.

Айяччио не был бродягой и скитальцем, напротив, с виду он был завзятый домосед, но все его существо было словно с корнем вырвано из земли, из жизни. Ни город, ни улица, ни бар, ни его комната фактически ему не принадлежали, и никто не мог бы сказать, что в каком-то определенном месте у него есть хоть что-то свое. Этот мир – не его мир, и сам он не от мира сего. Он жил на обочине и довольствовался отбросами. Но этого никогда не ощущал, разве что сейчас.

Дверь с едва заметным колебанием воздуха отворилась и затворилась.

Айяччио повернул голову, в облике вошедшего ему почудилось что-то знакомое, утешительное. Он слабо улыбнулся. Человек молча подошел к постели и уставился на него холодным, испытующим взглядом.

– Болит? – спросил он наконец, нацелив указательный палец ему в висок.

Айяччио неохотно кивнул.

– Я профессор Чивита, – сказал тот, натянув на лицо приветливую мину. – Главврач и заведующий отделением.

Айяччио как следует присмотрелся к нему. Вот бы все врачи были так одеты – без всяких халатов, просто в пиджаках. У профессора Чивиты был вид обыкновенного посетителя, быть может, даже друга. Айяччио снова уловил в облике что-то знакомое и улыбнулся.

Потом профессор Чивита заговорил, все так же вполголоса, но постепенно одушевляясь, подкрепляя жестами образы и понятия, представшие перед Айяччио как живые. Врач воспользовался весьма интересной, по его словам, метафорой: сравнил человеческое тело с государством. С этой точки зрения, объяснил он, можно утверждать, что как государство требует от каждой частицы, то есть человека, определенного поведения во имя сохранения целого, так и человек желает, чтобы все органы способствовали сохранению его жизни. А органы в свою очередь повелевают клеткам исполнять свой долг. В этой иерархии всякий индивид есть противоречие между его личной жизнью и подчинением интересам высшего порядка. Всякая сложная структура, как человек, так и государство, заботится о том, чтобы все части его разделяли общую идею и служили ей. Если непригодность некоторых еще можно терпеть, то допустить революцию – непозволительная роскошь. Бунтующие клетки не просто отказываются сотрудничать, но и подрывают деятельность всех элементов, с которыми соприкасаются. И эта революция не имеет иной цели, кроме как истощить плодородие всей почвы. Это фанатики, террористы, которые после многолетнего сотрудничества вдруг возомнили о себе неизвестно что и утратили гражданское самосознание. В какой-то момент они начали следовать своим личным целям, не заботясь об общих. Сравнение с революцией более чем уместно и со стратегической точки зрения, поскольку клетки могут множиться двумя путями: инфильтрацией с пренебрежением всех морфологических границ и установлением собственных опорных пунктов, называемых метастазами. Единственный выход у государства – подавить мятеж в самом зародыше… Последовала пауза, и Айяччио показалось, что профессор взял ее, чтобы улыбнуться.

– Однако в вашем случае мы, увы, безнадежно опоздали.

Судя по всему, он о чем-то напряженно думал. Затем поглядел на Айяччио в упор. Ощущение родства уступило место непонятной неловкости.

– Вы должны быть готовы к тому… что находитесь в завершающей… конечной… стадии заболевания. Такого рода опухоли вызывают изменения интеллекта и эпилептические припадки. Вам предстоит пережить немало неприятных обонятельных и вкусовых ощущений, а также зрительных и слуховых галлюцинаций. Возможны также серьезные расстройства сознания, чувство нереальности, наваждения, тревожащие картины прошлого, сны наяву. Все это может быть очень болезненно… – Профессор опять выдержал паузу, с тем чтобы пациент как следует прочувствовал слово «болезненно». – Случаются и более странные вещи… Был у меня пациент, которого я лечил на дому… У себя дома, где прожил более сорока лет, он забивался в угол гостиной и плакал, как ребенок. От страха. В полном смысле слова, как ребенок. И знаете почему? – (Улыбка.) – Забыл дорогу в спальню… в свою собственную спальню… Вы понимаете, что вам грозит?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю