Текст книги "Роскошь изгнания"
Автор книги: Луи Басс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Отдохнув, я поднялся и остаток дня провел на балконе, изучая образцы байроновского почерка, стараясь запомнить и вжиться в него. Если у Джузеппе хранятся подлинные мемуары, не удивительно, что он так и не дал себе труда попытаться прочесть их: у поэта был нервный и витиеватый почерк, убористый, буквы порой налезали друг на друга, так что почти невозможно разобрать написанное.
Вечерело, когда я вновь вернулся в Аккерру. Свет едва пробивался в грязное высокое окно в квартире Джузеппе. Итальянские вечера дышат ожиданием, чем-то огромным и жарким, как возбуждение, исходящее от ждущей толпы. Выйдя из машины и шагая к дому, я остро ощутил, что это самый важный момент в моей профессиональной жизни: крупнейшая находка, крупнейшая сделка, ореол славы или унижение.
Джузеппе очень долго брел до двери. Наконец он открыл мне и изобразил ужасное разочарование, просто-таки настоящий профессионал.
– Какая неожиданность, синьор, – сказал он равнодушно и посторонился, пропуская меня в квартиру. – Кого-кого, а тебя я ожидал увидеть меньше всего.
– Как же, как же. Шкатулка еще у тебя?
– У меня.
– Я готов заплатить, сколько ты требуешь, за право заглянуть в нее. Наличными.
– Тогда поднимайся. Но должен предупредить, у меня гости.
Гости, двое молодых головорезов с напомаженными волосами и чисто итальянским презрением на лицах, сидели, небрежно развалясь, у стола. Шкатулка стояла там же, где мы оставили ее утром.
– Это мои друзья, Луиджи и Сальваторе, – объяснил Джузеппе. – Подождите на лестнице, ладно, ребята? Но далеко не уходите.
Парочка неторопливо и с наглым видом прошествовала мимо меня к двери.
– Опасаешься насилия, синьор? – спросил я, кладя кейс на стол рядом со шкатулкой. – Кое-кто счел бы это оскорблением.
– В моем возрасте осмотрительность не помешает. Ничего личного, как ты понимаешь.
Прежде чем мы приступили к делу, я настоял на том, чтобы он предъявил паспорт. Документ был весь покрыт выцветшими печатями пограничных пунктов и по крайней мере удостоверял, что он итальянец, а не лондонский приятель Вернона, и что его действительно зовут Джузеппе Апулья.
– Ничего личного, как понимаешь, – сказал я, возвращая ему паспорт. – Просто я предпочитаю знать, с кем совершаю сделку.
Мы уселись, как в прежнее мое посещение: друг против друга, шкатулка между нами. Я достал из кейса и послал ему по столу впечатляющую пачку денег. Едва кивнув, Джузеппе вынул из кармана ключ и вставил в крохотную замочную скважину. Потом добрую минуту крутил его, пытаясь открыть шкатулку. Я был вне себя, но Джузеппе выглядел совершенно невозмутимым. Он походил на священника, который видит, что не получается открыть дарохранительницу, когда прихожане ждут причащения, но понимает, что малейший знак раздражения на его лице нарушит святость ритуала. Торжественность старика, явно наигранная, передалась и мне: я заставил себя сидеть неподвижно, пока он возился с замком. Все так же безмолвно Джузеппе медленно открыл крышку и повернул шкатулку ко мне.
Она была устлана красным бархатом, местами потемневшим и потертым. Внутри находилась только одна вещь – обычная записная книжка, переплетенная в черную кожу. После всех моих ожиданий она, в тот миг, когда я увидел ее, показалась мне такой маленькой и обыкновенной, что я был уверен – это всего лишь какой-то семейный дневник. Тем не менее я с благоговением взял ее в руки и внимательно осмотрел переплет. Хотя местами и потертый, он выглядел подозрительно новым, но потом я предположил, что, коли книжка все эти годы пролежала в темноте в запертой шкатулке, наверно, она и должна так выглядеть. Бурое пятнышко на чистой странице, шедшей сразу за переплетом, убедило меня в том, что так оно и есть. Следующая страница была плотно исписана почерком, который я еще недавно так тщательно изучал.
Несколько мгновений я, онемев, с трепетом смотрел на этот почерк. Потом поднял глаза на Джузеппе, не выдаст ли что-то его лицо, но он уставился на крышку и, казалось, забыл о моем присутствии. Взгляд его был столь безжизнен, а тело – неподвижно, что он походил на старого выключенного робота. Стараясь не дышать, я принялся читать.
«Правда ложится тяжким грузом – особенно на человека вроде меня, – который чувствует себя одиноким, которого оставили друзья. Пришло время мне освободиться от нее… То, что я напишу, будет полной правдой, не ведающей пристрастий, не отравленной никаким страхом перед обществом. Возможно, никто никогда не прочтет этих строк, – по крайней мере очень долгое время, – но однажды это признание сослужит мне службу – оправдает перед лицом армии клеветников и гонителей…
Правда – а я хочу поведать правду о своей жизни в изгнании – моей теперешней, одинокой жизни, – но, боюсь, буду вынужден много писать о Прошлом – Женитьбе, Славе, Предательстве; порой мне представляется, что у меня ничего не осталось, кроме воспоминаний, – столь многое теперь стало лишь воспоминанием…
Конечно, писание – это не более чем способ беседовать с самим собой. Вот до чего я дошел в своем одиночестве – величие всегда должно иметь своим следствием одиночество. Быть великим означает вызывать преклонение одних, осуждение других и непонимание всех остальных; величие есть само по себе изгнание, но для меня оно теперь еще более тяжко – здесь, в Венеции, – изгнание не только в смысле духовном, но также и в географическом – порою невыносимое одиночество… Общество самого себя – сладостное бремя! – это одновременно и величайшая боль изгнания, и величайшее его утешение… Уединение – это единственная роскошь, которою оно дарит!»
В этом месте я заставил себя остановиться и оценить прочитанное, хотя единственное, чего мне хотелось, это продолжать чтение, пока не дочитаю до последнего слова. Теперь я мало сомневался в том, что мемуары подлинные. Все это звучало правдоподобно. Поэт словно прямо обращался ко мне. Я был уверен, что эти страницы хранят прикосновение Байрона; я даже видел по внезапным утолщениям линий, в каких местах он останавливался, чтобы обмакнуть перо в чернила. Я был первым, кто за все годы получил возможность прочитать, какие мысли посещали его в те мгновения, и это делало маленькую книжечку вещью совершенно особой, не похожей ни на что, что мне до сих пор доводилось держать в руках. Казалось, моя жизнь остановилась. Чувства, все разом, обратились в груду лома, как машина, на полном ходу врезавшаяся в стену. Только присутствие синьора Апулья удерживало меня от того, чтобы не расплакаться.
Позаботившись о том, чтобы ни единым мускулом лица не выдать своего потрясения, я посмотрел на книгу под углом к свету, не осталось ли каких тайных следов на бумаге. Таковых не оказалось. Потом достал из кейса образцы байроновского почерка и принялся сравнивать с текстом записной книжки – слово за словом, буква за буквой. Через двадцать минут я увидел, что расхождений нет.
Джузеппе оторвался от шкатулки и с уважением дилетанта наблюдал за моими манипуляциями.
– Ну что? – поинтересовался он, когда я убрал образцы обратно в кейс. – Это та книга, которую ты ищешь?
– Возможно. Но мне нужно прочитать ее всю, прежде чем решить это. Не возражаешь?
– Читай, синьор. Я подожду.
Ему не пришлось ждать слишком долго, потому что, к моему глубокому разочарованию, исписанных страниц оказалось всего двадцать. Я читал их, и что-то странное происходило со мной. Сначала я вдруг оказался в городе, в Венеции. Маленькая, забитая вещами квартирка Джузеппе осталась где-то позади, забылись его приятели, угрожающе ожидающие за дверью. Вместо всего этого я увидел молодого поэта, сидящего за столом и пишущего. Я слышал его бормотание. Сквозь плеск воды в канале различался скрип пера. Свет мерцающим занавесом взлетал над водой. Но я находился не снаружи, как бывало раньше, наблюдая за ним от противоположной стены комнаты. Я был в его голове, читал его глазами, и слова наполняли меня ужасным и клаустрофобическим ощущением deja vu. Еще не прочитав, я уже предугадывал следующее слово, какое он напишет. Как будто я был уже не я, но Байрон, перечитывающий им написанное в бледном свете зари.
Как и обещал поэт, то, что я прочитал дальше, было написано им в свое оправдание. Он подробно останавливался на своем недолгом браке, описывая жену как женщину злую, ограниченную и коварную, чье самолюбие было уязвлено его величием, и задавшуюся целью всячески посрамлять его. Были, тоже как он обещал, и пространные описания его жизни в изгнании. Подробный пересказ разговора с Шелли о реинкарнации, перемежающийся размышлениями Байрона об Италии (очень близкие моим собственным), о женщинах и о том, обладают ли животные душой. И только ближе к концу появилось упоминание об Августе.
«Я любил и утратил любовь – в этом я подобен всем людям, – хотя немногие терпят столь полную утрату, как я! Мы испытываем боль утраты потоми, что утраченное является частью нас – чем больше от себя мы находим в нем, тем сильней мы любим, – вот почему так называемая противоестественная любовь всегда казалась мне наиболее естественной… Позвольте мне здесь открыто признаться – мои полупризнания в этом присутствуют во многих моих произведениях: я люблю Августу не только как свою сестру, но также как женщину.
Как женщину! Общество возденет в ужасе руки и назовет меня чудовищем – но что может быть более естественным – более человечным, – чем любить существо, которое мне ближе кого бы то ни было? И любить ее столь сильно, что знания, что она, единственная, может существовать – и существует сейчас, – одного этого знания, говорю достаточно, чтобы до некоторой степени облегчить мое одиночество.
И все же я одинок… Как бы мне хотелось увидеть кого-нибудь из моих английских друзей, поговорить хоть с каким-то англичанином – подошел бы и Полидори, ей-богу. Но Шелли нет в Венеции весь этот месяц, и вот уж вечность, как никто из Англии не удосуживается посетить меня, – приходится довольствоваться обществом моего зверинца да девушки-простолюдинки с юга Италии, которая выводит меня из себя тем, что устраивает мне сцены – к чему, безусловно, женщины имеют слабость, которую я нахожу наиболее утомительной. Нынче вечером придется искать спасения от нее в Опере, где предстоит томиться скукой – невыносимой скукой – и терпеть любопытные взгляды, как всегда».
Это был последний абзац и, что касалось меня, последнее необходимое доказательство. «Девушкой-простолюдинкой с юга Италии» была Мария Апулья, с которой Байрон явно поссорился в тот день. Хотя он не отнесся к ссоре серьезно, она, возможно, восприняла ее как окончательный разрыв. Отчаянно нуждаясь в обществе англичан, он отправился в оперу, встретил там Гилберта и пригласил к себе на обед. Тем временем Мария, в ярости оттого, что ею так демонстративно пренебрегли, исчезла, прихватив записную книжку.
В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить.
– Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой.
– В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет?
Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку. Однако я уже представлял себе его скептицизм и знал, как бы скептически он ни отнесся к этому, я должен купить мемуары.
– Сколько ты просишь?
Апулья секунду пристально смотрел на меня, потом назвал цену: в переводе на фунты что-то около двадцати тысяч. Хотя это было меньше, чем я приготовился заплатить, – а даже часть мемуаров, если они подлинные, стоила этого, – я в ужасе поднял руки. Согласись я слишком легко на его цену, и он бы увеличил ее. Мы торговались добрых полчаса, пока мне наконец не удалось сбить цену до пятнадцати тысяч.
– Деньги для тебя будут у меня завтра, – сказал я, – но ни при каких условиях я не принесу их в этот дом.
Апулья взглянул на меня с видом оскорбленного достоинства.
– Это почему же, синьор?
– Мне не нравятся твои друзья, синьор. Я, как и ты, не дурак. Встретимся в каком-нибудь людном месте. Позвони мне в гостиницу, и я скажу, где именно.
– Так и быть.
– И послушай меня, ты, ничтожный старикашка, – сказал я, наклоняясь к нему через стол. – Я человек очень влиятельный и богатый. Если ты до завтра продашь кому-нибудь эту книжку или я узнаю, что ты еще как обманул меня, ты труп. Понял? Я тебя разыщу и убью, и все крутые молокососы на свете не смогут тебя защитить.
Никогда не пойму, как мне удалось сохранить серьезное лицо в этот момент. Апулья, будучи итальянцем, безропотно проглотил угрозу.
– Ну что ты, синьор! – залопотал он. – Пожалуйста! Я человек слова!
– Вот и хорошо. До завтра.
На другой день вечером я стоял у кромки воды и любовался тем, как ночь укутывает залив. Записная книжка лежала в моем кейсе, и я чувствовал, что причастился величия. Я целую вечность стоял и глядел на море, воображая его огромность. Холмы, окружавшие город, казались еще молчаливей по мере того, как угасал свет, словно ложащаяся тьма, подобно снегу, приглушала все звуки.
Через день я улетел в Лондон. Во время полета я не расставался с кейсом, держа его на коленях. Мой «рейнджровер» ждал меня на парковке в Хитроу. Всякий раз, останавливаясь у светофора на пути в Гринвич, я не мог удержаться, чтобы не протянуть руку на пассажирское сиденье и не коснуться кейса, убеждаясь, что он на месте.
Уже вечерело, когда я подъехал к дому. Деревья в парке, темные и раскачивавшиеся, казалось, стали ниже, чем были до моего отъезда. В воздухе пахло Англией и домом. Теперь, после Италии, мне было здесь прохладно. Открыв парадную дверь, я услышал безудержный смех, доносившийся из кухни. Внутри запах дома ощущался сильней. Шагая по коридору, я чувствовал комок в горле.
Я распахнул дверь в кухню, и все повернули головы. Меня не ждали. Смех замер на их лицах. Все были тут: Элен, Росс и Фрэн – три родные души, так или иначе ставшие чуждыми. Вернувшись из другого мира, я вдруг увидел это намного ясней, чем прежде: умершая дружба, супружество, ставшее невыносимым, дочь, которая выросла из моей ревнивой любви. Они тоже, должно быть, увидели это еще ясней, потрясенные моим появлением.
Элен пришла в себя первой.
– Клод! Ты вернулся! Удачно съездил?
– Нет. – По какому праву, в конце концов, они обязаны все знать? Я для них больше ничего не значил. – Не было никаких мемуаров. Все это было сплошное мошенничество.
Перед тем как покинуть Неаполь, я съездил на холм на северной стороне залива, желая найти палаццо, которое увидел вечером в день моего прибытия. Я легко нашел его. Это было самое большое и старое строение в округе – величественные руины, чьи сады были прибежищем пальм, фонтанов и ящериц. Как я предчувствовал, дом оказался необитаемым.
10
– Пли!
Едва лодки поравнялись, град водяных бомб описал дугу в колеблющемся свете под деревьями. Воздух взорвался водопадом искрящихся брызг. Экзамены остались позади, и студентам Оксфордского университета было все равно, кто узнает об их проделках.
– Не ввязывайся, – благоразумно посоветовал я, приподнимаясь на локте и глядя через борт. Хотя мы приехали в Оксфорд освежить воспоминания о старых добрых временах, у меня не было желания мокнуть. – Иначе нам придется туго.
Росс, который сидел позади, свесив ноги в воду, предоставил лодке скользить самой по себе и лишь чуть повернул весло, направляя ее под укрытие противоположного берега.
– Элен беспокоится о тебе, Клод.
Я смотрел на проплывавшую над головой листву, ожидая, когда лодка мягко ткнется носом в берег. Я знал, почему Элен беспокоится. Прошло несколько недель после моего возвращения из Италии, а я почти не выходил из дому. Как я предчувствовал, с обнаружением мемуаров кончилась моя карьера антиквара. Записную книжку я спрятал в своем кабинете наверху. Теперь, когда она оказалась в моих руках, я увидел, что по большей части важность ее содержимого была иллюзорной; значение имел лишь сам поиск. И все же постоянное присутствие моей находки, кажется, несколько повлияло на все, что произошло до этого события, как знак вопроса в конце романа. Она стала вещественным символом пропасти, которая легла между мной и моей семьей. Только я знал об этой пропасти.
– И что она тебе говорит? – спросил я наконец.
– Не очень много. Просто, что ты кажешься ей очень подавленным и что ты все время торчишь дома.
– Ну, не знаю. Иногда я выхожу.
Порой я чувствовал, что дом давит на меня и необходимо бежать куда-нибудь подальше. Однажды я уехал в Брайтон и в одиночестве бродил по приморскому бульвару, лакомясь сахарной ватой и глядя на зеленоватые волны. Как-то после полудня я несколько часов провел на жаре в саду, вырезая узоры на палочке, как бывало в детстве. Раз вечером мы с Элен отправились на вечеринку – важное парадное сборище, где было полно друзей. Я скоро улизнул оттуда, спустился к реке и до утра бродил вдоль воды.
Лодка мягко ткнулась носом в берег.
– Хочешь рассказать, что с тобой?
Ему пришлось сделать усилие, чтобы вопрос прозвучал небрежно. Уже очень давно мы с ним не говорили по душам. Много лет наша дружба ограничивалась чисто символическими и формальными проявлениями.
– Да нечего особо рассказывать. Если я никуда не хожу, то просто потому, что не вижу в этом особого смысла. Работать мне больше не надо. Пожалуй, можешь назвать это отставкой. Да, я ушел в отставку.
– Но почему?
Я долго лежал молча, раздумывая, слушая крики студентов и плеск реки. Нос лодки застрял в земле, и весла, развернувшись по течению, медленно, почти неощутимо покачивались в движущихся струях.
– Во многом из-за Фрэн, – наконец ответил я. – У нее, как тебе известно, сегодня последний экзамен.
– Да, Элен мне сказала. А еще она сказала, что ты уже несколько недель не обращаешь на нее никакого внимания.
– Думаю, у нас с Фрэн были кое-какие проблемы. – Я смотрел вверх на качающуюся листву. Было легче разговаривать с Россом, когда я не смотрел на него. – Теперь, разумеется, это не имеет особого значения. Наши отношения закончились несколько лет назад.
– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
– Для отца и дочери ее взросление означает отдаление. Это как неприятный развод. Когда между вами все кончено, можно поддерживать цивилизованные отношения, но подлинная теплота уходит навсегда. Это заложено изначально.
Только сейчас я понял, насколько это верно. Я помолчал. Казалось, от водного сражения, сейчас начавшего затихать, раскаленный летний воздух стал явственно прохладней. Свет колебался едва заметно, как качели, которые еще чуть покачиваются, когда соскочивший с них ребенок уже убежал домой пить чай.
– Элен думает, тебя гнетет то, что ты не нашел мемуары.
– Вот еще! Просто поиск мемуаров был способом отрешиться от всего. Может, он символизировал собой нечто более широкое, может, за ним стояла своеобразная жажда определенности или правды. Не знаю. Во всяком случае, это никогда не было причиной. Думаю, что по-настоящему дело было только в детях. Теперь они повзрослели, осталась пустота.
Лодка сильно качнулась. Я приподнял голову и, взглянув прищурясь, увидел, что Росс встал со дна лодки и опустился на скамью. Не желая слушать Росса в лежачем положении, я тоже сел, опершись спиной о подушки в носу лодки. Росс пристально смотрел на меня, с возбужденным видом подавшись вперед. Он ничего не сказал, просто – жестом, будто пытался вытряхнуть монеты из поросенка-копилки, – разочарованно тряхнул рукой, что означало, что он не находит слов. Неожиданно он широким движением развел руки.
– Мир прекрасен!
Какой-то момент он сидел вот так, раскинув руки, словно показывая, что его восклицание относится ко всему: к лодкам, к деревьям, к воде, шпилям, к настоящему и будущему. Затем, словно эмоциональный порыв отнял у него последние силы, уронил в изнеможении руки. Его спина согнулась под грузом света, лицо скрылось в тень ладоней. Наконец измученный Росс, словно выползши на берег после кораблекрушения, страдальчески глядя, сказал загробным голосом:
– Элен несчастлива, Клод.
Следующие несколько дней моя жизнь текла по распорядку, установившемуся после возвращения из Неаполя. То есть я не выходил из дому. Время от времени звонил телефон, но в общем я удивлялся, как, видимо, гладко идут дела в моих магазинах без какого-то вмешательства с моей стороны. Погода по-прежнему стояла теплая. Занять себя было решительно нечем. Временами возникало искушение извлечь мемуары из тайника в кабинете, где они хранились. За все время после возвращения из Неаполя я ни разу даже не взглянул на них. Что-то говорило мне, что это подделка. Профессиональная гордость и боязнь усугубить свое депрессивное состояние мешали мне показать их специалистам Британской библиотеки.
Фрэн после экзаменов поехала с друзьями во Францию, и в доме после ее отъезда возникла неожиданная и ужасающая пустота: все было кончено. Мы превратились в стариков. В другое время я бы стал волноваться, с кем она уехала да что у нее на уме, но больше не было никакого смысла беспокоиться. Она выросла и отмахнулась от прежних эмоций, как лошадь, которая дергает головой, прогоняя мух.
Каждый вечер Элен возвращалась из своей бутербродной и находила меня одного в пустом доме. По комнатам гуляло эхо. Оно повторяло наши голоса, как это происходит в покинутом или необставленном здании. Как бы то ни было, – может, по этой причине, – разговаривали мы мало. Элен по-прежнему не унывала. Это был ее ответ миру. По вечерам она часто садилась в гостиной и смотрела телевизор, как бывало в старые времена, но я редко присоединялся к ней. У меня вошло в привычку ставить на кухне стул у застекленной двери в сад и сидеть, часами глядя на то, как спускается тьма, наваливаясь своей тяжестью на землю и мне на плечи. Тьма лилась с небес, тихая и бархатистая, как аромат цветов, затопляя дом.
По ночам мы больше не занимались любовью. После моего возвращения из Неаполя мы договорились, что с этим покончено. Мы оба честно избегали всяческих намеков на это словом или действием. Но оно всегда стояло между нами, как ни старались мы обходить его. Стояло за всем, что мы говорили или делали, точно так же, как за всяким разговором с престарелыми родственниками стоит одна неизбежная мысль, которую, чувствуешь, нужно гнать прочь.
Боли в желудке усилились, или, может, так казалось в опустелом доме. Сослаться на отсутствие времени, занятого магазинами или поисками мемуаров, я не мог, да и Элен заставляла, так что я наконец пошел к врачу на обследование. Это было накануне возвращения Фрэн из Франции. К моему удивлению, вместо того чтобы успокоить меня, врач очень серьезно воспринял мой рассказ о том, что именно меня беспокоит. Похоже на язву, сказал он, но все же нужно сделать кое-какие анализы в клинике, просто чтобы убедиться. Услышав это, я понял, что он думает о раке. Ну и плевать, сказал я себе.
Это произошло в тот вечер, когда Элен призналась мне. Когда она вернулась домой, я сидел в кухне у двери в сад. Скоро ночь должна была раскрыть свои незримые сети и высыпать миллионы черных лепестков на мир внизу – знак всеобъемлющий и торжественный. В ответ над всем полушарием замерцают огоньки. Когда Элен сказала, что ей нужно поговорить со мной, я не захотел даже обернуться, хотя она просила, почти умоляла уделить ей четыре-пять минут. В конце концов она вынуждена была все высказать в мое левое плечо. Она любит Росса. С того самого года, года одиночества для нее, когда Кристофер поступил в университет, она чувствовала, что наш брак умер. Она делала все, что в ее силах, чтобы оживить его, но было бесполезно. Ни она, ни Росс не смогли подавить своих чувств. Они решили подождать, пока Фрэн окончит школу, а там все рассказать мне. Они испытывают огромное и невыносимое чувство вины, такое, что нельзя выразить словами. Она умоляла постараться и понять их.
Я долго молчал. Смотрел в сад. Смерть, даже когда неизлечимо болен, всегда страшный удар. Впрочем, я был меньше потрясен, чем должен был бы. Где-то в глубине души я знал, что у нее кто-то есть и этот кто-то – Росс, натура страстная, которого трудно не полюбить.
– Клод, пожалуйста, поговори со мной.
– Хорошо, поговорим. Ты трахалась с ним?
– Пожалуйста, не говори таких слов, милый.
– Меня от тебя тошнит. Слово тебе не нравится, а дело ничего, да? Просто скажи, да или нет.
– Нет. Никогда.
Снова повисло молчание. Близящаяся ночь уже укутала деревья на горизонте. Сжавшись под тяжестью неба, они походили на кочаны цветной капусты, которые обмакнули в тушь. Это напомнило мне о всех тех вечерах, когда я сидел на ступеньках, куря последнюю сигарету и глядя на парк. Та жизнь подошла к концу.
– Что Фрэн скажет, когда узнает? Или это не приходило тебе в голову?
– Клод… – Я слышал, как Элен шевельнулась у меня за спиной. – С того скандала, какой ты устроил, застав ее с сигаретой, она никак не может прийти в себя. Ей было тяжело жить с тобой, – а может, и с нами обоими, – готовиться к экзаменам и все такое. Она чувствовала себя как в тюрьме. Постарайся понять.
– Понять что?
– Я сказала ей. Она уже знает.
Теперь я наконец повернулся к ней. Элен сидела на своем обычном месте за столом. Ее лицо все было в слезах. Она улыбалась, словно в печальной попытке подбодрить меня. Когда я увидел эту улыбку, то понял главное в наших отношениях: Элен – чужой, незнакомый человек. Я увидел это, словно ее лицо физически изменилось. Она была более чужой, чем любой прохожий на улице, потому что по крайней мере существовала возможность однажды познакомиться с прохожим, узнать поближе. Улыбка Элен сказала мне, что я никогда не знал ее. Она была более чужой, чем женщина, которую я встретил нашу совместную жизнь тому назад.
Ободренная тем, что я повернулся к ней, Элен подошла и присела на корточки у моего стула, хотя по-прежнему не осмеливалась прикоснуться ко мне.
– Ты сказала ей, – повторил я, не веря своим ушам. – Моя дочь раньше меня узнала, что ты собираешься уйти от меня.
Элен залепетала, умоляя понять ее и простить, но у меня в голове не укладывалось, что можно было так поступить.
– И что Фрэн сказала на это? – перебил я ее.
– Она, конечно, огорчилась, ужасно огорчилась, ты и представить не можешь как. Но потом согласилась, что больше ничего не остается. Эти постоянные ссоры и полное непонимание между нами. Она собирается какое-то время жить с нами. То есть со мной и Россом.
Вдруг мне показалось, что все это время я спал. С момента моего возвращения из Италии. Я воспринял смерть нашей совместной с ней жизни с какой-то непонятной апатией. И лишь известие о намерении Фрэн по-настоящему разбудило меня. Я понял, что отныне мне предстоит жить с болью, которой никогда не избыть. Боль была настолько острой, что я едва не задохнулся.
– Обо всем договорились у меня за спиной! Элен опять что-то залепетала. Я смотрел на нее как зачарованный. Только лицо, знакомое до мельчайшей черточки, может стать вдруг таким чужим. Оживи какой-нибудь из предметов мебели и заговори со мной, и то я меньше бы изумился.
– Ты мне чужая.
– Нет, Клод, нет! – Элен дотронулась до моего колена. По ее лицу бежали слезы. – О, дорогой, не надо так. Я только и надеялась, что мы сохраним добрые отношения, останемся друзьями и…
– Убирайся!
– Мой бедняжка, знаю, тебе будет трудно первое время примириться…
Она продолжала говорить, и тут я ударил ее. Ударил сильно и прямо по лицу, отчего она упала на пол. Лежа, она смотрела на меня с удивлением и обидой, как ребенок или собака, которых никогда не били со злостью.
– Клод!
– Убирайся! – Голос у меня дрожал. Я был ошеломлен своим поступком. – Немедленно! Или я снова ударю.
Я встал и пнул ее ногой, она взвизгнула.
– Убирайся. Иди к нему, – крикнул я, и на сей раз она ушла.
Оставшись один, я снова сел и, глядя в сад, задумался. Все мы одиноки, билась мысль в голове. Живем в чуждом мире. Чужаки один другому. Просто надо прожить с людьми долгое время в тесном общении, чтобы по-настоящему это понять. Теперь я один. Теперь никому нет никакого дела, что у меня рак. Та жизнь кончилась. Под прошлым подведена черта. Никаких фальшивых дружеских или любовных отношений на долгие годы. Все всегда кончается одним: доказательством, что все мы чужаки в чуждом мире.
После того как она ушла, я долго сидел у двери в сад и курил. Я был во власти сомнений, которые зародились во время поисков мемуаров и теперь вновь возвратились. Было бы безумием поверить утверждению Элен, что она не спала с Россом. Конечно спала. В конце концов, наши с ней супружеские отношения давным-давно прекратились. А Росса Элен знала почти столько же лет, сколько меня. Их связь могла начаться в любое время.
В конце концов мои сомнения простерлись до первых лет нашего с Элен брака. Я понял, что мои дети могли оказаться не моими. Вслед за этим прошлое нахлынуло на меня, словно только ждало этого знака. Я увидел Элен, входящую в мой первый антикварный магазин в тот день, когда мы с ней познакомились, – тоненькая, стройная женщина, очень хорошенькая и постоянно улыбавшаяся. Потом был родильный дом в день, когда на свет появился Кристофер. Потом тот же родильный дом и я, на сей раз с Кристофером на коленях, ожидавший рождения Фрэн. Росс, мрачно стоявший у купели и похожий в своем костюме на угрюмого незнакомца, клянущий дьявола и его козни. Фрэн, бегущая ко мне через комнату после первого своего дня в школе, оставив Элен, забыв о ней, раз я оказался дома, и обнимающая меня со словами, как она соскучилась по мне. И потом хохочущая и визжащая, когда я кружу ее по комнате.
Все это теперь было отравлено подозрениями. В сомнениях, охвативших меня утром, все представлялось обманом. Мои дети были не мои дети, та жизнь – не моя жизнь. А каким-то образом чья-то еще. Росс никогда не был настоящим другом, Элен – настоящей женой. Возможно, переживать все так живо меня заставил собственный грех профессионального лжеца. Все представлялось неразрешимой шарадой. Жизнью не моей, а другого человека.
Однако в итоге я понял, что, реальное или фальшивое, мое прошлое можно назвать не иначе как счастливым. Потом, наверно окончательно измученный, я начал тихо биться головой о застекленную дверь. Перестав наконец, я задремал и увидел болезненно короткий сон. Фрэн и я сидим за столом и завтракаем. Элен бросается в залитый солнцем сад спасать воробья. Каким-то образом я знаю, что, если поспешу за ней и мы подбежим к воробью одновременно, птичка останется жива. Чтобы спасти ее, мы должны вместе коснуться ее и поднять в наших ладонях. Я выскакиваю в сад. Когда я подбегаю, Элен поворачивается ко мне. К своему отчаянию, вижу, что она уже прижимает воробья к ночной рубашке.