Текст книги "Страстная неделя"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Многие даже не считали нужным скрывать ни своих восторгов, ни своих надежд: «А правда, что Маленький Капрал уже в Монруже?» Возможно, шутка предназначалась специально для иезуита… Жасмин то и дело сворачивал с шоссе на окольные дороги, чтобы избежать встречи с войсками, а главное, с обозами. Но тут оказалось не меньше беглецов из Парижа. А главное, надо переправляться через Уазу. В конце концов, лучше было бы и впрямь подождать господина Жокура… ночь длилась и длилась, лил дождь, и, скрючившись под кожаным верхом кабриолета, прижимая к груди свои тощие пожитки, отец Элизе видел, как вздрагивают плечи его возницы… Богатырские у мошенника плечи! И дрожь под стать… Кабриолет остановился, пропуская стадо быков, которых гнали на парижскую бойню дюжие парни, вооружённые бичами. Было это как раз там, где дорога проходит лесом, и Жасмин чуть было не скатился с козёл: решил спрятаться в чащу, не разобравшись поначалу, что происходит. А в Понтуазе он вообще отказался ехать дальше. Потребовались долгие уговоры, посулы, ласки, не говоря уже о довольно-таки крупной сумме, и только после этого Жасмин дал себя убедить и тронулся на Бовэ. Дорога была разбита, зато на востоке порозовело небо. Казалось, даже дождь перестал… но тут они попали в самую гущу артиллерийского обоза. Артиллеристы все сплошь нацепили трехцветные кокарды и, должно быть, делали в пути не один привал. Многие спали на лафетах, вдребезги пьянью. Святой отец пережил страшную минуту: на сей раз он перепугался не меньше, чем его возница. Он ласково положил руку на колено Жасмина и спросил, нравятся ли ему вот эти часы, подарок короля, и не хочет ли он получить их? Жасмин так и не понял, почему его седок навязал ему свои часы, откуда было ему знать, что преподобный отец в минуту опасности решил любой ценой расположить к себе возницу.
Теперь преподобный отец Элизе трясся при виде всякой тени, при встрече с любым прохожим, повсюду ему мерещились разбойники, но в состоянии охватившей его нездоровой экзальтации он минутами даже желал насильственной смерти, в голове его возникали то отрывки надгробных речей, то такие мысли, в каких никогда бы не рискнул никому признаться достопочтенный священнослужитель. Ясно, это его смущал дьявол, и, если сейчас наш беглец погиб бы в своём кабриолете, душа его прямым путём проследовала бы в преисподнюю… ему чудилось, что вот этот батрак с фермы, который встал до зари и сейчас едет им навстречу, вдруг вылезет из повозки, вытащит пистолет и… отец Элизе даже видел жёлто-красное пламя и горизонтально тянущийся дымок, совсем как на картинках…
В этот самый час господин Шатобриан, послушавшись уговоров жены и решившись покинуть Париж, проезжал через Сен-Дени, откуда выходили последние эскадроны королевской гвардии. Рота князя Ваграмского ждала перегруппировки гвардейцев конвоя, пришедших от заставы Этуаль. После двух часов отдыха их построили у края дороги в походном порядке. Но основные части королевской гвардии подтянулись только через три с половиной часа, и, поскольку дороги были теперь сплошь забиты экипажами беглецов, тронуться удалось лишь в пятом часу. Был установлен порядок марша: гренадеры Ларошжаклена по-прежнему шли в авангарде, зато в арьергард попала сейчас основная масса королевского конвоя, чёрные мушкетёры были посланы в Бомон, ибо Мармон не особенно-то рассчитывал на добросовестность квартирьеров. По выходе из Сен-Бриса артиллерия Казимира де Мортемар застряла в грязи, и пришлось вытаскивать пушки на руках, что нарушило строй колонны. Фавье не выдержал, соскочил с коня и бросился на помощь. Он вспомнил Персию, тамошние дороги, вернее, еле видимые тропки и случайную прислугу, пугавшуюся, как грозы, одного вида пушек. Великолепные диспозиции, принятые в Сен-Дени, пошли прахом, роты смешались, и при всех стараниях не удалось бы навести порядок, не останавливая колонны. Особенно путали все карты волонтёры, которые чуть не валились в канавы. Эти мальчики не были приучены к длительным переходам. Хорошо ещё, что спустившаяся вскоре ночная мгла благоприятствовала юнцам: пользуясь ею, они постепенно избавлялись от ранцев, слышалась ругань гвардейцев, то и дело натыкавшихся на эти брошенные ранцы, тем более что сопляки даже не давали себе труда отбросить их подальше. И окончательно выматывала вязкая грязь, липнувшая к сапогам, и глубокие, как рытвины, колеи, куда соскальзывали ноги.
Где находился в этот час король и следовавшие за ним цугом кареты и эскорт серых мушкетёров? Граф Артуа то и дело обгонял королевскую гвардию, терял её во мраке из виду и в конце концов приказал остановить карету, чтобы дождаться подхода войск; он тоже спрашивал себя, где же в этот час находится его августейший брат, с которым у них перед самым отъездом из Тюильри произошла одна из обычных бурных сцен – крики разносились по коридорам и лестницам дворца, пригвождая насторожившихся слуг к месту, – где он сейчас, какой новой мании поддался этот слабый и изменчивый, как ветер, монарх, считавший себя этаким Макиавелли,{58} не доверявший никому, если не считать Блакаса и отчасти своего духовника аббата Роше… Он мог неожиданно для всех остановиться в любом месте только потому, что ему захотелось есть, постучаться в первый попавшийся помещичий дом, разбудить хозяев и слуг и велеть приготовить себе ужин… или, наоборот, не думая о том, кто за ним следует или, вернее, не следует, приказать гнать почтовых лошадей и умчаться вперёд в неизвестном направлении, один, без свиты… То, что он для видимости согласился отправиться в Лилль, то, что был дан приказ королевскому двору, принцам и генералам следовать туда же, ещё ровно ничего не доказывает. Ему вполне могла вновь прийти в голову нелепая фантазия удрать в какой-нибудь порт – Гавр, или, скажем, Дьепп, или Булонь. Внешне король как будто согласился с доводами брата: лучше что угодно, лишь бы снова не отдаться на милость английского регента… ненависть Карла Артуа к Букингемскому дворцу сделала его красноречивым: он перечислил все афронты, полученные во время их пребывания в Хартуэлле, никогда и ни за что он лично не согласится уехать в Англию, чтобы стариться там, окончить свои дни среди англичан! Уж лучше попасть в руки Бонапарта… Есть поступки, повторять которые непростительно.
Граф Артуа отнюдь не был уверен, что его августейший брат, менявший за последние сутки чуть ли не в десятый раз свои планы, мнения, желания и места назначения, не уступил его советам только потому, что окончательно выбился из сил: нынче вечером Людовик XVIII во время их спора зашёл слишком далеко, как никогда далеко. Вопил, задыхался от злости, но успевал проклинать и оскорблять, приводил свои доводы. Одно из этих оскорблении свидетельствовало о том, до какой крайности дошли их распри. Только два-три раза за все годы король позволил себе этот выпад по адресу младшего брата. Самый гнусный. Он знал, что делает. Правда, для этого потребовались чрезвычайные обстоятельства. Карл Артуа вспоминал об этой сцене с яростью и унижением. Господин де Шаретт… письмо господина де Шаретт! Когда Людовик упоминал о письме господина де Шаретт, этим было все сказано. Думая о недавней сцене, граф Артуа мог сколько угодно пожимать плечами, все равно слова брата были равносильны пощёчине. Да и в самом деле, как могло прийти ему в голову советовать королю укрыться в Вандее?
Этим он дал Людовику лишний повод, а тот только этого и ждал.
Лишь бы унизить брата – идёт ли речь о престоле или об обеде.
«И это вы, брат мой, намереваетесь отправиться к шуанам? Стало быть. вы полагаете, что они забыли о письме господина де Шаретт?» Слава богу, господин де Шаретт давным-давно умер и зарыт в землю, это же явный вздор, кто будет помнить о таком незначительном инциденте? Впрочем, и письмо-то было подделкой агентов Англии. Что ж! Тогда Карл предложил Фландрию. И Людовику, который задыхался от торжества и астмы, уже не хватило силы отбиться ещё от одного предложения. Ну а сейчас, в пути? Вдруг его фавориту снова придёт в голову какая-нибудь дурацкая мысль, на которые он такой мастер? Одному дьяволу известно, где сейчас находится король… А что, если с ним стряслось несчастье? Не то чтобы Карл Артуа маскировал свои желания благородной тревогой, но, в конце концов, в случае отсутствия, отсутствия толстяка Луи, разве не на него возложен священный долг поддерживать преемственность династии? Главное, чтобы был представитель королевской фамилии… Где же сейчас король?
Король катил по дорогам Франции. Уже давно королевская карета переправилась у Бомона через Уазу и находилась в двух лье от Ноайля, а король спал как убитый под толчки экипажа, перекатываясь на подушках, наваливаясь на несчастного Дюра, дыша прерывисто, с трудом; Блакас. находившийся в самом злобном расположении духа из-за коллекции медалей, отправленной накануне под охраной надёжного человека в Англию, где его уже дожидалась герцогиня, сердито косился на князя Пуа, который, по его мнению, слишком расселся и. того и гляди, неосторожно заденет ногой его величество, стонавшего во сне, несомненно, по причине своих ревматизмов. Опустить окошко не решались: король зябок. А воздуха в карете не хватало, да и запах стоял соответствующий…
Дорога была плохая, её так и не успели подправить со времени вторжения союзников. По обе стороны королевской кареты, запряжённой шестёркой лошадей, в такт конской рыси приподнимались и опускались на сёдлах тени мушкетёров. Половину экипажей уже растеряли: из Павильона Флоры их выехало двадцать, а сколько доберётся хотя бы до Бовэ? По пути Людовик XVIII вдруг передумал заезжать в этот город, хотя королевской гвардии велено было прибыть именно туда. Королевский поезд свернул на дорогу к Крею. Но в Люзарше почтальоны, менявшие лошадей, рассказали, что на дороге в Амьен, близ Клермона, солдаты взбунтовались и нацепили трехцветные кокарды, Это решило все: Людовик– XVIII тут же отказался ехать по Крейской дороге, идущей прямо на Амьен. Поэтому повернули назад, через Вьярм на дорогу Бомон-Ноайль, оставив для королевской гвардии приказ избегать Амьена, а следовать через Бовэ на Абвиль… Блакас стал подумывать, уж не решился ли его величество принять английский вариант, благо под рукой нет графа Артуа. Абвиль… это же по дороге на Булонь, можно даже погрузиться на корабль в Кротуа… Королевский фаворит отнюдь не разделял неприязненных чувств графа Артуа к Англии. Очень даже славно будет отправиться в Англию, вернуться в Хартуэлл.
И к тому же его супруга и его коллекции…
Во второй карете сидел Александр Бертье вместе с герцогом Круа д'Аврэ, герцогом Граммоном и герцогом Люксембургским.
Все ветераны, прошла их пора гарцевать на коне впереди войск.
На этом перегоне рядом с королевской каретой среди прочих всадников скакали Удето, уже окончательно выбившийся из сил, и Жерико: он был как во сне. хотя дождь и холод гнали от него сон.
* * *
Подобно всем молодым французам его поколения, Теодор лучше знал географию Европы, нежели своей собственной страны. Как ни стремительно сменяют друг друга победы, за ними следят по карге, их опережают в воображении, ибо молодой энтузиазм хочет понимать и предугадывать движение армий, как бы воочию видеть тамошние города, леса, реки… И пусть Жерико был одержим своей живописью, пусть отвращала его от себя война, за его галантной почтительностью, привлекавшей к нему все сердца, жило молчаливое, но необоримое отрицание всего, что доводило до экстаза молодых людей его круга, все же в год Аустерлица ему минуло шестнадцать лет, двадцать – в год Сарагосской битвы, и ведь существует, что ни говори, некий заразительный микроб воинской славы. А в ретроспективном освещении поражение сродни молнии: поначалу она ослепляет, но не сразу вслед за ней доносится до твоего слуха удар грома. Вторжение 1814 года ничему не научило этих беспокойных юнцов, раздираемых одновременно надеждой и безнадёжностью, униженных и растерявшихся перед бедствиями, обрушившимися на родину, чающих новой, совсем иной жизни, не похожей на их теперешнюю, уставших и пресыщенных сверх меры всеми этими Агамемнонами, всеми этими Леонидами Спартанскими,{59} всей этой бутафорией. ставшей второй натурой современного им общества, с отвращением наблюдающих растленную власть денег, которая была слишком явной изнанкой этой Империи, нагло наживавшейся на героизме. Союзникам потребовалось меньше трех месяцев, чтобы дойти от Рейна до Парижа: ведь путь через рейнские и бельгийские провинции был такой, что даже отступление походило на манёвр. Но при продвижении союзников от той линии, которая и для генерала Мезона, и для любого воспитанника императорского коллежа, и для зевак с бульвара Тампль, и для спекулянтов, играющих на бирже, и для последнего конюха в Версале, и для живописца Теодора Жерико, – от той линии, что была и осталась для них, вопреки мифам Империи, вопреки префектам и гарнизонам, подлинным рубежом Франции, – при продвижении от этого рубежа к городу, который достаточно сжать в неприятельской пятерне, дабы остановить кровообращение во всем теле страны, при продвижении союзников от границы к Парижу никому не хватило ни времени, ни чудовищного хладнокровия разобраться в противоречивых и молниеносных вестях об их приближении, о последних победах, торжественно возвещённых газетами; растерянный взгляд скользил по карте от Шампани к Фландрии, и никто не знал, где будет нанесён главный удар, но все чувствовали, что затравленная гордыня вот-вот уступит.
На глазах Теодора эти департаменты наносились пунктиром на карту Франции, и имели они значение лишь благодаря маленьким кружочкам – не департаменты, по сути дела, а пустынный и обширный гласис между тем миром, где говорят на иностранных языках, и тем, что составляло его, Теодора, существование, что было смесью тревог и открытий, очарований и разочарований: трубкою, выкуренной в помещении за лавчонкой, где он писал в 1812 году своего «Офицера конных егерей» на взмыленном коне, белым вином, которое распивали в Сен-Клу; бешеной скачкой по этому огромному парку Иль-де-Франс, бешеной скачкой, когда не знаешь, кто первым – конь или всадник – рухнет на землю, американскими горами в Тиволи, и картинами Леонардо да Винчи в Лувре, и цирком Франкони, причудливым вечерним освещением на монмартрском ристалище, бесконечными спорами о жизни и искусстве, о преимуществе краски над словом и наоборот, с Орасом Вернэ или Дедре-Дорси: и Париж – эта мешанина смрадной нищеты и изящества, дворцов и халуп, великолепный и гнусный Париж, подобный опере с бесконечным множеством декораций, где богато расписанный задник прикрывает свалку искалеченного хлама и отбросов, вызывающая пестрота Тюильри и нагромождение мрачных улочек, горлопанство рынков, поводыри собак и учёных медведей в чёрных колодцах дворов.
И вот, покинув, оставив все это, он продвигается в глубь какой-то пустыни без конца и края по маршрутам, разработанным другими для него, ни за что не отвечающего солдата, – если только вообще успели разработать эти маршруты! – под покровом беспросветного ночного мрака, в красном мундире, невидимом в темноте и все же обжигающем, как огонь; участник некоей адской охоты, он скачет, покачиваясь в седле в такт крупной рыси притомившегося, храпящего коня, чьи мучения он чувствует каждой жилкой, коня. неуверенно скользящего на камнях, оступающегося в грязь под порывами ветра, со слипшейся от пота и дождя шерстью, хотя всадник постарался прикрыть его, как мог, своим плащом, и все же устремляющегося вперёд, в намокшей, тяжёлой сбруе, сквозь колючий снег, вдруг поваливший накануне весны; вот он – Теодор Жерико, а там, впереди, эта тряская колымага (хотя совсем недавно переменили шестёрку), там экипажи. следующие цугом за королём-подагриком; король дремлет, утонув в подушках, расшитых лилиями, прижав свою отвислую бурбонскую губу к плечу герцога Дюра; вот он – Теодор Жерико – среди призрачной кавалькады мушкетёров, разбитых усталостью, с кровоточащими ногами в грубых сапогах, со ссадинами на ягодицах, натёртых штанами из чёртовой кожи; уже целых пятнадцать лье скачут они все тем же аллюром, от одной стоянки к другой через залитые водою посёлки, названий которых не допросишься, – и вдруг вынужденная остановка, когда все чуть не налезают друг на друга, потому что или кучер, не разобравшись, повернул карету не туда, куда следует, или кавалеристы двинулись наперерез своей собственной части, или их оттёрло экипажами беглецов, появившихся откуда-то с просёлочной дороги; вот он – Теодор Жерико, охваченный головокружением, подобно человеку, который падает, падает, падает, как в бездну или как во сне – он не знает; он осознает до сумасшествия ясно любой пустяк, имеющий касательство к его телу и душе, он чувствует каждую ниточку своего мундира, каждый ремешок своей портупеи, седла и стремени, а главное – то, что он забыл сделать перед отъездом: он во власти неестественно ясных воспоминаний, тасуемых, как колода карт', во власти этой невыразимой тоски, одной-единственной, но бесконечно варьируемой мысли, которая возникает, уходит, приходит вновь, рвётся, вновь сплетается, на рысях, на рысях, через нескончаемую душную ночь, через ледяную ночь, в быстром неумолчном хлюпанье копыт по размокшей земле, по залитой многочасовым дождём земле, коварно преображающейся на каждом шагу, – то ты чувствуешь гравий, то размытую глину, размытую грязь, разбитый булыжник, глубину колеи, чувствуешь, как пудовые комья облепляют конские копыта, вдруг появляется лужа, и в неё въезжаешь, как в ручей, а кругом все вариации отсутствующего пейзажа: подъёмы, спуски, повороты дороги, неразличимые тени деревьев, чьё призрачное присутствие только угадываешь, откосы, неосвещённые домики, лишь изредка приходящие на смену пустынным полосам; нелепое чувство, что по милости склона ты сбился с пути и вдруг натыкаешься на вполне реальные кусты, хрупкая тишина, подчёркиваемая выкриками командиров, кавалькада мыслей, сознание, что все эти люди – чужие друг другу, что это бегут отдельными потоками человеческие судьбы: у каждого за плечами своя история: теснят Друг Друга самые безумные планы… на рысях, на рысях, на рысях уносится рушащаяся монархия, целый мир, катящийся в обратном направлении, бегство, подмалеванное под рыцарский поход, в театральных одеяниях, с новенькими штандартами, с лубочной честью, боязнью сравнений, с наглой храбростью, хотя она не что иное, как храбрость перепуганного ребёнка, нарочно говорящего в тёмной комнате басом, как взрослые; кресло на колёсиках вместо трона и кельское издание Вольтера{60} под алтарём, на рысях, на рысях… и пусть ломается к черту ось фургона, нагруженного добром князя Ваграмского, не подозревающего о происшествии и грызущего по своей дурной привычке ногти: он едет во второй карете сразу же вслед за королевской и мечтает о госпоже Висконти, держа на коленях шкатулку, а из-за него, черт побери, в обозе получается хорошенькая заминка, да вытащите же изо рва эту колымагу, слышите, чтоб вас так! Глядите, ведь лошади налезаю! друг на друга… стой! стой! – и снова в путь, снова подтягиваешься, занимаешь своё место в колонне, на рысях, на рысях! Вы же упустите его величество, упустите нить Истории, без вас развернётся продолжение этого героико-комического фарса… подтянись, подтянись, рысью! Нельзя, чтобы ослабевала паника, нельзя допустить, чтобы ослаб хоть на минуту страх, нельзя в таком бегстве делать передышки… подтянись, подтянись! Лишь это одно нас объединяет да ещё глухое урчание – это подвело от мертвящего страха животы наших сиятельных беглецов, и тот же страх треплет плащи всадников в первых отблесках зари.
А там далеко-далеко, за Уазой, в трех лье от Сен-Дени. еле плетётся королевская гвардия, скованная в своём движении пехтурой. А сколько ещё времени зря потеряли в Сен-Дени! Ночь кошмаров! Калейдоскоп мыслей! Стройные отряды всадников и вопиющий беспорядок, унизительное чувство бессилия и яростный гнев, воспоминания, рождённые мраком, благоприятствующим воспоминаниям. И покинутая в столице Виржини, и сын. в чьих жилах течёт кровь Бурбонов, и незаконнорождённые английские дочки… и оскорбления, и радости… и проект брака, отклонённый русским царём… и сцены, которые устраивает ему король по поводу его частной жизни. И, уж совершенно неизвестно почему, припомнилось весеннее утро в Девоншире, охота, взгляд загнанного оленя… А вслед за тем снова мысль о проклятом иезуите: что понадобилось этому Торлашону на улице Валуа в Монсо? Все равно, если даже вернуться памятью вспять, перебрать свои хартуэллские воспоминания, все равно не удастся припомнить, какую именно грязную историю связывали с именем сей подозрительной персоны, чем объясняется его близость к королю… Кажется, он был врачом в армии принцев. Что же именно произошло в связи с ним в Кибероне? Шарль-Фердинанд непременно спросит об этом у своего отца… Как раз близ Экуана герцог Беррийский, ехавший вместе с гренадерами, увидел справа за холмом ленточку зари. Он остановил лошадь. Под резкими порывами ветра, разгонявшего тучи, его глазам открылся нагой и серый край. По полям, лежавшим к востоку, уже разливался бледный, слабый свет, а здесь они ещё утопали в грязи и ночном мраке. Но дождь перестал. Удивительное дело: сколько часов подряд они на все лады кляли этот чёртов дождь, а гляди ж ты – в конце концов привыкли к нему. И только при свете заметили, что дождь уже прекратился. Его высочество чудовищно грубо выругался.
– Ну конечно же… Солнце, сволочь, видите ли, берегло себя для возвращения Буонапарте! Сегодня двадцатое марта; в саду зацветёт знаменитый каштан, и нам все уши об этом прожужжат – каналья просто обожает подобные истории, – а тут ещё день рождения волчонка!..{61} – И сиятельный любовник Виржини Орейль в приступе ребяческого гнева стал молить бога, чтобы снова начался потоп.
* * *
Тем временем Сен-Дени стал как бы поворотным кругом, не справляющимся с потоком беженцев и скоплением войска. К рассвету в городе собралось более семи тысяч солдат. Каким образом могло так получиться вопреки повторным приказам сохранять определённую дистанцию между частями, дабы избежать бонапартистской заразы? Никто не знал, и не больше других знал об этом главнокомандующий Макдональд, герцог Тарентский, который ломал себе голову, стараясь понять, почему и как батальон генерала Сен-Сюльписа, состоящий из офицеров на половинном содержании, ожидавших, когда их распустят по домам, – как и почему он также очутился здесь. Ещё вчера батальон стоял в Венсене, по соседству с волонтёрами господина де Вьомениль. Кто дал им приказ двигаться на Сен-Дени? Это было столь же необъяснимо, как и то, что произошло на Марсовом поле с королевской гвардией. Следовало бы удалить отсюда этих смутьянов, благо Руанская дорога, надеюсь, ещё не провалилась в тартарары, но что спрашивать с генерала, который уже не способен заставить себе повиноваться. Офицеры в маленьких шапочках разбрелись по всему городу; по их требованию открыли запертые на ночь кабачки, и полуодетые, сонные слуги трясущимися руками наливали им стакан за стаканом.
Другие заводили разговор с солдатами гарнизона, с национальными гвардейцами. А этим кто приказал явиться в Сен-Дени?
Курносый, приземистый, мускулистый, как гимнаст, генерал Мезон, с широким лицом, обросшим жёсткой чёрной щетиной, клялся всеми богами, что он тут ни при чем, и Макдональд расстался с ним, задыхаясь от холодного бешенства, которое временами накатывало на него. Вот уже примерно часа полтора, как он находился в Сен-Дени, прибыв сюда из Вильжюива, куда он по наивности сунулся искать свой штаб, памятуя диспозицию, установленную ещё в Париже, когда король наконец принял решение; позже Макдональд надеялся обнаружить этот ускользавший, как призрак, штаб в Сен-Дени, где его, впрочем, тоже не оказалось. Прибывшего вместе с ним из Парижа генерала Гюло, начальника его штаба – от штаба только и остался что один начальник, – Макдональд устроил на каком-то постоялом дворе, а сам отправился побродить по Сен-Дени и посмотреть, что там происходит. Какой неприятный дух царит в этом городе! Многие обыватели, казалось, забыли, что такое сон, но не все – кое-кто ещё просыпался; громко хлопали ставни, по-утреннему резко звучали голоса. Мезон мог рассказывать все, что ему угодно, но он здесь с вечера – и допустить такой ужасающий беспорядок.
Штатские лица, беглецы – это ещё полбеды, ну а военные? Где это видано, чтобы с шести часов утра чуть ли не у самого входа в казарму шло непрерывное подстрекательство. Егерский полк, расквартированный в Сен-Дени, изволит почти в полном составе пребывать на улице, на дороге. Офицеры стоят вперемежку с солдатами, кто в куртках, кто в мундире. Да ещё добрая половина под хмельком, во всяком случае, от многих разит спиртным.
Узнав от Мезона новости, Макдональд решил затем в сопровождении унтер-офицера и двух солдат-кавалеристов объехать город, которого он почти не знал и который выбрал как пункт переформирования войск, и теперь вот поджидал их. Господи, что тут только делается! Обычный городок, именно городок, но все дома выходят фасадом на улицу, позади домов сады, а дальше поля, огороды, пустыри, где ещё притаился тревожный ночной мрак; маленький город, через который протекают таинственные воды, их петляющий путь непонятен, запутан – то они текут под домами, под мостовой, то исчезают и выбиваются на поверхность совсем уж в неожиданном месте, а может быть, это просто другой ручеёк. Воды мельниц, кожевенных мастерских, красилен сменяют друг друга.
Около собора, воздевающего двойную башню, как два перста, сложенные для благословения, высится Дом Почётного Легиона{62} (здесь, по слухам, до сих пор сильно тайное влияние императора) со своими строениями строгой архитектуры, с высокими стенами, а за парком ещё торчит фабричная труба красильного заведения господина Жюваля, указывая начало одного из потоков. Все эти скрытые ручейки, разноцветные от краски и мутные от отбросов, то бегущие под землёй, то выходящие наружу, сливаясь с заводями ночных теней, все они казались Жак-Этьену извилистым отражением тайных мыслей самого Сен-Дени, города, полного угроз и воспоминаний, усыпальницы французских королей, арены народных смут. Что это рассказывали ему о том, как в прошлом году здесь оказали сопротивление входившим русским войскам?
Кровью окрасились эти водные артерии, и потом в водосливах у кожевенных мастерских кровь не могли отличить от сточных вод.
А идущая полукругом мимо мельниц грязная улица – это уже настоящая Голландия в миниатюре, она напоминает пейзаж кисти великого мастера, почерневший с годами. Особенно в этом сероватом предрассветном освещении, похожем на гризайль, особенно под сводом облаков, как бы распухших от утреннего света, прорезавшего небо своими стрелами где-то там, у Гонесса.
Здесь было совсем тихо по сравнению с центром города, с Парижской улицей, которую запрудили столичные экипажи: семьи, поспешившие выехать из Парижа ещё до рассвета, зная, что весь день придётся пробыть в пути, и сейчас скидывавшие прямо на землю свои корзины и сундуки; беглецы, шедшие пешком, живописные и грязные; войска, которые вливались в город со всех концов под оглушительный грохот походных кухонь и обозов; не успевшие побриться солдаты, конные отряды… пехота… Сутолока достигала своего апогея на улице Компуаз, через которую попадали на Казарменный плац с собором. Там и находился постоялый двор. В последнем доме перед площадью, с правой стороны. На него пал выбор маршала, и здесь помещался его штаб, где Гюло, должно быть, корпит сейчас над казёнными бумагами, генеральными планами, приказами о передвижении.
Корпит в одиночку, ибо никого из штабных нет – они устроились где-то в другом месте. Только где? Их разыскивали по всему городу.
Герцог Тарентский возвращался на постоялый двор, и голова у него чуть не лопалась от забот. Его королевское величество проехал через Сен-Дени в час ночи; где же он сейчас? Да ещё с этими перекладными шестёрками. Нет сомнения, что король мчится вперёд, но кто же его сопровождает? Макдональд без труда представлял себе королевский двор, несущийся по дорогам Франции, но все, что могло измыслить его воображение, бледнело пред истинным положением вещей. Да ещё дождь, ливший всю ночь напролёт… Перед входом в харчевню собрались какие-то весьма подозрительные личности. Имеет ли это касательство к нему или нет? Толпа взволнованно жестикулирующих людей, среди них много офицеров на половинном содержании, которые умолкли, узнав маршала. Какие чувства испытывали к нему все эти люди? Кого почитали в его лице – командующего Мелэнской армией или солдата Ваграма… Жак-Этьен сделал вид, что ничего не заметил, и поспешно вошёл в харчевню, где слуги уже открывали ставни. В первом этаже ему наспех устроили канцелярию. Пришлось подписывать бумаги, высылать вперёд квартирьеров. Необходимо было организовать передвижение войск, тех войск, которые заведомо не бросят в бой, организовать армию, которую ему якобы вверили. Гюло успел сделать за него всю работу. Повсюду толпились люди, прибывшие из Парижа, их экипажи загромождали площадь и улицу, а сами пассажиры, оставив в колясках и берлинах жён и слуг, отправились разузнать, по какой дороге ехать дальше. Им удалось обнаружить штаб, и, оттолкнув слуг, они ворвались в помещение. Спокойна ли дорога на Бовэ? Правда ли, что мятежные войска преследуют королевскую фамилию? Всем мерещилось, что за ними по пятам гонятся мамелюки Бонапарта. Вчерашние эмигранты, вновь принявшие затравленный вид и вновь заговорившие тоном попрошаек, от которого они успели за год поотвыкнуть. Уже здесь, в Сен-Дени, начиналась эмиграция со всем её уродливым раболепством, с пресмыкательством людей, готовых сутками просиживать в прихожей, превратить свою жизнь в унизительное лакейское существование на два десятилетия вперёд… Жак-Этьен поджидал своего адъютанта, посланного по делам, а так как самому ему не сиделось на месте, он имел неосторожность высунуть нос за двери канцелярии. И тут вся свора бросилась к нему – пришлось удалять их чуть ли не силой. Среди толпы, которую усердно оттесняли от маршала, Макдональд вдруг признал в одной даме госпожу Висконти, в длинном мешковатом дорожном саке и в капюшоне с пелеринкой, потерявших под дождём первоначальный цвет. Маршал подошёл к итальянке и пригласил её в свою импровизированную канцелярию, где жарко пылал только что разожжённый камин. Он усадил гостью перед камином, сам снял с неё шляпку, желая её просушить. Джузеппа непринуждённым жестом поправила свои чёрные кудри, как будто собиралась войти в ложу театра.