Текст книги "Тайны Темплтона"
Автор книги: Лорен Грофф
Жанры:
Семейная сага
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Глава 22
ПРАЙМУС ДУАЙЕР, или шут ГОРОХОВЫЙ
Потеряв дар речи, я так и осела на пол. В темноте передо мной мигали цифирки видеомагнитофона.
– Вилли? С тобой все в порядке?
– Да, – прошептала я. – Просто целый месяц уже прошел, а ты все не звонил.
– Какая же ты глупышка! Неужели не понимаешь, что я не всегда имею возможность позвонить? Мобильная связь в тундре не работает.
– Да, я знаю.
В повисшей затем долгой паузе я слышала пронзительные крики крачек и чаек, гудение мотора, голоса. Праймус находился где-то в обитаемом месте – возможно, даже в городе. Потом до меня донесся шум прибоя, из чего я заключила, что он, наверное, нашел где-то на побережье платный телефон.
– Ты где? – спросила я, почти не слыша собственного голоса – так сильно колотилось сердце.
– Где? Ужинаю. Вернее, ужинал. Они думают, я торчу сейчас в туалете. Йэн с тех пор с меня глаз не спускает, а сегодня вот слабину дал, и я воспользовался случаем, чтобы тебе позвонить. Набрались мы все тут, по правде сказать, хорошенько. Празднуем. Статью закончили, Вилли, представляешь? Уже отослали в журнал, так что скоро выйдет. И ты там стоишь в списке авторов. Побороться мне, правда, за тебя пришлось. И я боролся. За тебя!
– Вот как? Ура.
– Послушай, милая, я долго говорить не смогу, иначе они меня хватятся. Я позвонил, просто чтобы узнать, не злишься ли ты на меня до сих пор. Да и не можешь ты сердиться, ты же у меня такая умница, такая лапочка. И знаешь, как мне не терпится поскорее увидеть тебя снова на занятиях! – Голос его стал совсем бархатистым и вкрадчивым, как там, на Аляске, когда он щупал меня за попку. Сейчас на холодном полу погруженного в темноту Эверелл-Коттеджа мне очень не хватало этих нежных прикосновений.
– Подожди-ка, я что-то не понимаю, – сказала я и услышала коронный отрывистый смешок.
– Чего ты не понимаешь?
– Как чего? Я думала, меня вышибли из института за то, что я чуть не убила… твою жену.
Он хрипло усмехнулся:
– A-а, ты об этом… Нет, это ты напрасно. Она действительно довольно ревнива, но мы ее уже успокоили, и к тому же нам вовсе не обязательно говорить ей о твоем возвращении. Да и осталось-то тебе всего одну главу диссертации дописать. Защитишь ее в декабре, рановато это, конечно, зато потом тебя ждет блестящая карьера. Имея авторство в этой публикации, ты найдешь хорошее место где угодно. Или я помогу тебе найти хорошее место. Обязательно помогу. Я слышал, можно пристроиться в Принстоне. Я наведу справки.
– В Принстоне? Но это так далеко от Калифорнии! От тебя!
– Ну, знаешь, милая… – Он вдруг замолчал, и от этого дыхания в ухо я чуть было совсем не расклеилась, но когда он снова заговорил, голос его звучал металлическим басом: – Прости, дорогая, я что-то не сообразил. Я, признаться, думал, ты насчет этого не такая ранимая. О тебе же всегда говорят, ну… Не то чтобы ты неразборчива, а что не склонна привязываться. Не склонна привязываться к мужчине.
– Ничего подобного. Кто это тебе сказал? Я очень даже привязываюсь!
– Джон сказал, твой приятель. После твоего отъезда. Я такого про тебя понаслушался! Ты у нас, оказывается, взбалмошная.
– Ничего подобного, никакая я не взбалмошная, просто легко поддаюсь чувствам.
После паузы он продолжил, но голосом уже более сдержанным:
– Вилли, да разве ж я знал?! Разве я знал, что ты привяжешься? Прости меня, Вилли, но мы… мы не можем… Ты же знаешь, что мы не можем быть вместе. То есть можем, пока ты не закончишь диссертацию, а потом будем встречаться на научных конференциях каждые несколько месяцев. Но рядом со мной тебе быть не стоит, иначе моя жена что-нибудь заподозрит, а этого допустить нельзя.
– Ну конечно.
– Разумеется, я тебя очень люблю.
– Не сомневаюсь.
– Ты просто шикарная девчонка и… не знаю, нужно ли это говорить, шикарно трахаешься! Ну и большая умница, конечно. Так что за твое будущее я спокоен. В любом отношении. Уверен, тебе повезет во всем.
– Спасибо, – хмыкнула я.
– Вот видишь? Ты и сама все прекрасно понимаешь! А сейчас, знаешь ли, мне надо бежать, иначе они подумают, что я утонул в сортире, и побегут спасать. Ха!.. Ну пока, береги себя.
– Подожди, – остановила я его зазвеневшим голосом, который, казалось, забился о стены темного Эверелл-Коттеджа. – Мне надо кое-что сказать тебе.
В этот момент у меня было такое чувство, будто я слишком глубоко поддела рычагом пол под собой, отчего пол дал трещину и готов был через секунду обрушиться в тартарары вместе со мной.
– Ну конечно, дорогая, говори. – Я уже слышала в его голосе нарастающую нервозность. Я чувствовала, что ему уже не терпелось вернуться в ресторанный зал к своей женушке.
– Доктор Дуайер, – медленно проговорила я. – Я беременна.
За моими словами последовала долгая пауза, после чего он сказал:
– Бог ты мой! Значит, ты не вернешься в Стэнфорд? Ты это хочешь сказать? Хочешь сказать, Вилли, что ты намерена сохранить ребенка?
– Не знаю. Все будет зависеть от тебя.
– От меня?! – искренне удивился он. – Уж не хочешь ли ты сказать, что отец – я?
– Именно это я и хочу сказать.
– Нет. Нет же, этого не может быть!
– Больше некому. Другие варианты невозможны.
– Ты в этом уверена? Полностью?
– С декабря я спала только с тобой, так что уверена, мать твою, полностью! Больше некому!
– Вилли! – простонал Праймус Дуайер. – Это не могу быть я! Много-много лет назад я сделал специальную операцию, ибо моя жена не хотела детей. Моя сперма бесплодна, так что это не могу быть я. Наверное, это кто-то другой.
– Других не было, – прошептала я в трубку.
– И все-таки кто-то должен был быть!
– Нет.
– А я уверен, что если ты хорошенько подумаешь, то обязательно припомнишь. Кто-нибудь был у тебя, на какой-нибудь вечеринке. Может, ты просто запамятовала. И знаешь, Вилли, сейчас мне действительно нужно идти. Я попробую позвонить тебе в другой раз. И кроме того, я надеюсь увидеть тебя на кафедре в первый день занятий. У тебя все будет хорошо, вот посмотришь, прелесть моя. Пока!
– Запамятовала? – эхом повторила я, но он уже положил трубку. – Запамятовала? – повторила я еще раз в пустоту, черной безбрежной пропастью жужжащую в моем ухе.
Еще долго я сидела в оцепенении на полу, то и дело порываясь позвонить Клариссе, но всякий раз, берясь за трубку, останавливала себя, представляя себе ее хрупкое измученное болезнью тельце в постели. Наконец я встала и по темной лестнице побрела в свою комнату.
Я чувствовала себя выхолощенной и опустошенной, мне хотелось рыдать в подушку, пока та не промокнет насквозь, и все же, не обращая внимания на привидение, маячившее на этот раз нежно-сиреневым пятном, я забралась в постель и, раскрыв одну из принесенных из библиотеки книг, принялась читать пышную цветистую прозу Джейкоба. От его писанины веяло сентиментальной стариной, и все же это было захватывающее чтение.
Можно сказать, в тот вечер Джейкоб Франклин Темпл собственной персоной убаюкивал меня на ночь – усыплял своим причудливым витиеватым синтаксисом. И привидение старалось вовсю – нависало надо мной все ниже, вселяя в меня мир и покой. И вот, утешив разбитое сердце, где-то перед самым рассветом я наконец погрузилась в сон.
Проснувшись, я услышала какие-то возбужденные голоса и, не успев сообразить, что делаю, пошла вниз по лестнице и только уже там поняла, что это моя мать о чем-то спорит с преподобным Молоканом. На пороге столовой я замерла и стала подслушивать. От материных горячих хлебцев исходил теплый аромат, но в кои-то веки они почему-то не наполняли дом ощущением уюта. Когда мать в очередной раз повысила голос, я прижалась к буфету в углу.
Руки мои, пока я подслушивала, почему-то сами собой схватили с обеденного стола игрушечную лошадку. Я разглядывала лошадку, чтобы отвлечься от внезапных болезненных колик в животе.
В голосе матери я уловила оттенок язвительности, когда она сказала:
– Вот что, Джон. Своих детей у тебя нет, и ты просто не понимаешь, о чем говоришь. И поэтому давай сменим тему.
– Ох, Вивьен! – сказал преподобный Молокан. – Тему мы, конечно, можем сменить, но этим ничего не добьемся. Зачем уходить от проблемы? Ведь мы же хотим спасти твою до…
– …правильно! – перебила его мать. – Зато мы много чего добились, уходя от других тем, например, от той, о которой я тебе все время твержу, а ты как будто слышать не хочешь. От такого, например, вопроса, почему ты не проявляешь ни малейшего желания…
– Вивьен, только не начинай опять все сначала! – Приторные елейные нотки куда-то вдруг исчезли из голоса преподобного Молокана. – Я человек Слова Божьего. Слово Божье для меня закон, и мое собственное слово тоже, поэтому я не могу этого сделать, пока мы не поженимся. Я предлагал тебе миллион раз. Если б ты только согласилась…
– Ты знаешь, Джон, что я не верю в…
– Нет, я все понимаю, хотя, по правде сказать, это звучит как пощечина. Зато я не понимаю другого – что такого ужасного ты во мне нашла, что не хочешь выйти за ме…
– А я тоже не понимаю, в чем проблема, Джон…
– Тогда я вообще не понимаю, как мы собираемся разрешить эту проблему. Секс до женитьбы – это грех, и как христианка ты должна это знать. Я люблю тебя, но не настолько, чтобы отправить в ад свою вечную душу. И кроме того, как же я смогу вести за собой свою паству, если сам не буду следовать устоям, которые проповедую?
Вдохнув поглубже, мать выпалила:
– А я в таком случае вообще не понимаю, зачем нам сохранять эти отношения!
Повисла тяжелая неловкая пауза. Солнечный луч, протиснувшись на полки буфета, заиграл на стеклянной чаше, которая, казалось, готова была взорваться. Луч уже перешел на синюю вазу, потом на дальнюю стену, когда преподобный Молокан наконец нарушил тишину, заговорив голосом таким печальным голосом, что даже у меня в душе шевельнулась жалость к нему:
– Что ж, Вивьен, если ты хочешь, чтобы было так, я спорить не буду.
– Вот и хорошо.
– Ладно, – добавил преподобный Молокан. – Не забудь только проследить, чтобы твоя дочь ознакомилась с брошюрами, которые я принес.
– Хорошо, – отозвалась мать.
Я услышала шорох ткани и шарканье, удалившиеся в прихожую. Молокан начал обуваться. Затем дверь в гараже открылась и закрылась, и я услышала, как мать всхлипнула, но тут же взяла себя в руки.
Я стояла в столовой и слушала, как она ходит по кухне, стукая шлепанцами по кафельному полу. Я разглядывала лошадку, которая так и осталась у меня в руках, когда мать вдруг зашла в комнату и направилась прямиком ко мне. Лицо ее было красным, руки распухли от воды.
– Джон просил передать тебе эти брошюры. – И она швырнула в меня книжонки, которые разлетелись в разные стороны и посыпались на пол подобно божественному конфетти.
Оранжевая задела меня по рукаву, воскликнув: «О, Иисус!»
Розовенькая хлопнула меня по губе, крича: «Помни о спасении души!»
«Да пребудет душа твоя в мире!» – провозгласила лазурно-голубая, угодив мне прямо в руку.
Я поцеловала мать в щеку, она погладила лошадкину гриву.
– Я всегда любила эту лошадку, – сказала она, и тонкая ниточка ее губ задрожала. Она склонила голову мне на плечо. Когда она отняла руку от игрушки, на лошадкином стеклянном глазу остался едва заметный отпечаток ее пальца.
В тот день грусть моей матери приняла тяжелую форму – руки-ноги ее и голова словно налились свинцом. Она все смотрела куда-то перед собой и то и дело поглаживала железный крест на груди. На следующее утро – это было воскресенье – она не пошла в церковь, хотя я везде заставала ее молящейся.
Я слышала, как она, вечером проходя мимо моей комнаты, шептала: «Господи, спаси нас и сохрани!..» Я слышала, как она молилась за себя, за меня, за чудовище. За нашего Глимми, которого какой-то пришлый кликуша, поселившийся в палатке в Приозерном парке, объявил единственной на Земле непорочной душой. Когда я, проходя мимо, дала этому новоявленному пророку доллар, он вцепился в мою руку своими черными от загара узловатыми пальцами. Напротив него сидел наш городской дурачок Пиддл Смолли и весь день напролет сверлил пророка-чужака глазами, а когда тот схватил меня за руку, тихонько завыл от отчаяния.
И вот теперь мать молилась и за Глимми, и за грязного чужака шамана, и за бедного, провонявшего мочой Пиддла Смолли. Она молилась за моего неведомого отца, за то, чтобы ему достало сил выдержать нашу встречу, когда я явлюсь к нему и скажу, что я его дочь. Она молилась за Комочка, за то, чтобы мне хватило смелости сделать то, что надлежало сделать. Очень много она молилась за меня. А в тот вечер после их ссоры она молилась даже за преподобного Молокана, за то, чтобы он немного расправил плечи и научился держаться свободно. Как раз на этой молитве она заметила, что я ее застукала, и с виноватой улыбкой поспешила отвернуться.
Мое собственное горе было каким-то невесомым и призрачным. Спасалась я тем, что глотала одну за другой книжки Джейкоба Франклина Темпла, стараясь при этом не пролить слезу над их слюнявым содержанием. Когда я позвонила Клариссе, оказалось, что она сама по уши зарылась в книги и отвечала мне тем рассеянным отстраненным тоном, какой можно было обычно от нее услышать, когда она бывала чем-то сильно увлечена.
– Знаешь, Вилли, тут есть интересные штучки, – сказала она. – Ничего дельного я пока не нашла, но, кажется, серьезно вгрызлась в старину Джейкоба. Может, даже эссе о нем напишу или что-нибудь в этом роде.
За Клариссу я порадовалась, но, когда повесила трубку, принялась щипать подушку: в голову полезли мысли о Праймусе. Я злилась на него, разжигала в себе эту злость и все равно не могла не думать о нем. Он мерещился мне везде, во всех видах – то купающимся на рассвете в озере, то среди туристов, гуляющих по Главной улице, то на вершине багровых туч, пролившихся всепоглощающим ливнем.
Он мерещился мне, когда мы с матерью сидели молча на заднем крыльце, любуясь отражением луны в озере и лакомясь шоколадно-мятным мороженым. Его лицо виделось мне вдалеке впечатанным в стены холмов. Проморгавшись, чтобы отогнать видение, я сказала:
– А помнишь, Ви, когда я была маленькая? Помнишь, как мы любили сидеть тут с диетическим мороженым? А нашу маленькую мантру помнишь?
Мать вздохнула и впервые за все время после ссоры с преподобным Молоканом улыбнулась.
– Помню, – отозвалась она. – И как ты ждала, когда я доем свое мороженое, как говорила, что это вкус лета, и как хохотала потом истерично без всякой причины. Я никогда не понимала, почему ты хохочешь.
– Ну так…
– Что «ну так…»?
– Ну так скажи.
– Нет, Вилли, – сказала мать, поднимаясь. – Какой смысл? Можешь вести себя дома как угодно, но ты больше не маленькая девочка, ты больше не ребенок. – И она ушла в дом, закрыв за собой огромную стеклянную дверь.
Я действительно почему-то хохотала, сидя вечерами на крылечке в одиночестве, и смешило меня то, что, какие бы изменения ни происходили с моим растущим телом, какие бы события ни происходили в городе, моя мать всегда в определенные моменты говорила одни и те же определенные слова, причем одним и тем же тоном и с одним и тем же оттенком иронии. А меня эта ее неизменность веселила – я радовалась тому, что Ви, единственная во всем этом меняющемся мире, не менялась никогда, ни при каких обстоятельствах.
Глава 23
РИЧАРД ТЕМПЛ
Мои родители однажды имели встречу с генералом Вашингтоном, когда я был еще совсем крохой. Моя дорогая матушка была тогда молода и счастлива, отец мой был занят устройством первого Темплтона, того самого, что в Нью-Джерси. Когда громовые раскаты революции подобрались совсем близко, все горожане разбежались. Кроме моих родителей, которые владели поселением и держали трактир.
И вот однажды в нашу дверь постучали. Когда отец открыл ее, на пороге стоял генерал Вашингтон. Он поклонился. И отец поклонился ему. Генерал вошел, и был он таким учтивым джентльменом, что не позволил себе выразить удивления при виде меня, а ведь я-то даже о таких младенческих годах волосат был как мартышка. Он спел мне колыбельную и баюкал меня на коленках, пока дожидался ужина. Многие годы спустя во втором Темплтоне, в том, что в Нью-Йорке, отец мой завораживающим шепотком, несвойственным его громогласной натуре, рассказывал всем желающим о Вашингтоне – о человеке, который, по его словам, излучал добро. Об очень хорошем и поистине великом человеке.
Но для меня история эта может считаться завершенной, только если поведать о событиях, последовавших за этим, то есть о наемном гессенском полковнике Ван Данопе, воевавшем за Англию. Как и Вашингтон, полковник этот тоже постучался в дверь и вошел в наш трактир. Мне запомнилось его узкое хитренькое, как у ласки, лицо и длинные пожелтевшие ногти. В отличие от Вашингтона этот лощеный джентльмен попросту вытаращился от удивления, когда увидел меня. Потом, скривившись, попросил мою мать унести меня прочь. Сказал, что я, видите ли, порчу ему аппетит. Отец мой со злости подсыпал ему в пирог с зайчатиной рвотного порошку, и полковник так занедужил, что на следующий день проиграл сражение повстанцам.
Много лет спустя, уже после смерти моего отца, я просто так, для смеха, рассказал обе эти истории моей жене Анне. Она в это время расчесывалась перед сном, а я любовался ею, гладя по роскошным белокурым волосам. Она тогда была тяжела ребеночком, и мне казалась даже прекрасней, чем в самом начале, когда я, робкий и неуверенный как крот, понял, что она обхаживает меня. Месяцами эта крепкая румяная фермерская дочка провожала меня домой из церкви и болтала так весело, что мне самому и словца молвить не было нужды. А однажды она взяла меня под руку, и я в панике понял, каковы ее намерения. Я смотрел на нее, такую цветущую и сладкую, и хоть по натуре своей не склонен действовать впрямую да сгоряча, но тогда сразу понял: вот она, моя судьба, – и тут же попросил ее руки.
И вот в тот вечер через год после нашей свадьбы, после того как я рассказал ей эти две истории, она повернулась ко мне, и в глазах ее были слезы. Я очень испугался за нее, не болит ли у нее чего, но она положила на столик гребешок и взяла меня за руку.
– Ах, Ричард, – сказала она. – А знаешь, почему ты рассказываешь эти две истории вместе?
– Нет, Анна, не знаю, – недоуменно ответил я. Я-то думал повеселить ее, а вышло так, что она прослезилась. Тут я совсем непохож на своего брата и совсем не умею смешить людей. – Прости, если причинил тебе боль, – продолжил я. – Я думал, обе истории забавны, если их рассказывать вместе.
– Нет, ты не причинил мне боли. – Она сжала мою руку. – Я знаю, почему ты рассказываешь их вместе.
– Как же ты знаешь? – спросил я мою милую девочку, гладя ее пальцем по щеке.
– А вот знаю, – молвила она. – Рассказанные вместе, эти истории доказывают, что твой отец любил тебя. Ты боишься, Ричард, что он не любил тебя, но где-то в глубине души знаешь, что любил. И когда-нибудь, ты сам знаешь, настанет день и ты простишь его.
Ее проницательность потрясла меня, ведь я никогда не говорил ей, что готов простить отца, этого я никому не говорил. Я только писал это в моем дневнике, но моя Анна была слишком порядочна, чтобы читать такие интимные признания. Просто она, моя голубка, сама догадалась, зная мою натуру.
Затрудняюсь я припомнить, что сказал Анне после этого, и сие обстоятельство только лишь печалит меня, ибо разговор того вечера стал последним моим воспоминанием о ней. Через неделю она умерла от родов, и наш новорожденный сынок всего через несколько мгновений последовал за своей матушкой, такой крошечный он был, такой безмолвный, такой синенький.
В моменты несуетного спокойствия, когда я, скажем, объезжаю фермы для сбора ренты, на память мне приходят строки Публия Сирия: «Amor animi arbitrio sumitur, non ponitur», что означает: «Мы выбираем себе любовь, а о ее конце никак не помышляем». Это те крохи знаний, что получил я от вечно пьяного учителя, приставленного ко мне в детстве в Берлингтоне. И слова эти можно в равной степени отнести и к Анне, и к моему отцу, хоть и на разный, даже совершенно противоположный манер. Я даже представить не в силах, что мог бы перестать любить Анну, ее образ отпечатался в моем сердце навеки, он врос туда как золотоносная жила в плоть скалы. А вот любовь к отцу я хоть и хотел бы сохранить, но не могу.
Я обожал его, обожал всем сердцем. Долгие годы, пока отец созидал Темплтон, мы с матушкой жили в доме одни – если не считать слуг и моего подагрического бесноватого деда Ричарда. Когда отец наезжал домой – обычно дважды в год, тихий набожный мир моей матушки словно взрывался и виделся мне будто сад во всем буйстве его цветов и красок, который доселе я мог зреть лишь в унылых серых тонах.
– Ричард! – кричал обычно отец, передавая поводья конюху. – Где ты, мой маленький бабуин?
И я, в свои десять лет уже ростом со взрослого мужчину, пулей выбегал из дому ему навстречу. Он подхватывал меня, подбрасывал в воздух словно щенка и ловил налету. В доме я любил прятаться в бельевом комоде в родительской спальне и оттуда тихонько наблюдать за спящим отцом, стараясь запечатлеть в памяти черты его безмятежного во сне лица. Я таскался за ним повсюду, следовал за ним по пятам, как его маленькая и более волосатая тень.
А во время его долгих отлучек матушка вечерами частенько усаживала меня перед камином и с удовольствием часами говорила об отце. Матушка вязала, я мастерил из щепок кораблики и домики, а мой учитель или похрапывал, сморенный сном, или неустанно трудился над своей эпической поэмой, начисто вытеснившей из его головы всякие мысли о моем образовании. И хоть иногда мне хотелось пойти побегать по улицам, но матушка моя была простодушна, нет, не глупа, а проста и искренна в помыслах и манерах, так что рядом с нею я чувствовал себя вполне счастливым.
Мне очень хотелось поехать поглядеть на Темплтон, собственными глазами увидеть озеро, о котором с таким вдохновением рассказывал отец, увидеть местных жителей, познакомиться со старым Натти Бампо, великим чудаком и великим охотником, о котором столько рассказывал отец. Мне хотелось увидеть громадного зверя, живущего в озере. Зверя, которого индейцы на своем языке называли Древним Духом Печали и в существование которого я верил, хотя отец мой презрительно посмеивался над этим мифом, говоря, что видят сего зверя одни только женщины да слабоумные дураки. Мне хотелось сидеть рядом с отцом, внимая тому, чему он мог меня научить. Когда отец был в отъезде, мир для меня становился серым, и матушка, моя тихая беззлобная матушка с ее книгами и цветами, с ее вечными беременностями и мертворожденными младенчиками, вновь занимала полноправное место в моем сердце. Но я продолжал грезить о Темплтоне, об огромном озере, мерцающем по ночам, о далеких холмах; я представлял себе Темплтон цветущей золотой Аркадией, где улицы сияют полированными мостовыми, где ветер поет в деревьях, где люди сыты, румяны и благородны, как мой отец.
Но однажды, приехав домой из Темплтона, отец нашел матушку в совершенно невменяемом состоянии, причиной коего стала большая доза опиума – зельем этим накачал ее доктор, после того как она потеряла очередного ребенка и впала в отчаяние. Отец с ревом носился по дому, едва не разгромив его в пух и прах, швырнул доктору в лицо его шляпу и велел слугам паковать вещи. Всю ночь я не сомкнул глаз, дрожа от предвкушения радости. Да и как же мне было не ликовать, ведь мы уезжали в Темплтон! Вот подоспело время отъезда, и все вещи были собраны и упакованы, и дом пуст, кроме комнаты моей матушки. Еще не придя в себя от действия опия, с трудом ворочая языком, матушка уселась намертво в кресле и отказывалась встать и пересесть в повозку. Тогда отец в ярости схватил ее вместе с креслом и, держа высоко над головой, отнес вниз как королеву. Нес по всему дому, вниз по лестнице, а я бежал сзади, простирая руки, чтобы в случае падения поймать мою бедную перепуганную матушку. А во дворе вокруг нашего обоза уже собралась толпа, потешавшаяся сим зрелищем, и моя бедная матушка, запрятав от стыда лицо в передник, тихонько всхлипывала, когда отец водрузил ее прямо вместе с креслом на самую последнюю в обозе повозку.
Сделав это, отец повернулся ко мне.
– Ричард, сынок, поехали! – проговорил он и, вскочив на своего прыткого конька, вручил мне поводья кобылы.
Но я не мог оставить мать вот так, одну, дрожащую от страха и унижения, поэтому отворотил глаза. Лицо мое пылало, и сам я сгорал от негодования. Отец недовольно что-то буркнул, пришпорил коня и поскакал вперед, а мне потом еще очень долго казалось, что я прямо-таки слышал треск, когда надломилось мое сердце. И все же я ехал рядом с матерью через весь Берлингтон, ласково и робко держа ее за руку. Когда мы поравнялись с домом моего деда, она вдруг выпрыгнула из повозки как кошка, побежала в сад своего отца и там укрылась. Мне же не осталось другого выбора, как последовать за ней. Я смотрел вслед удаляющемуся отцу, и меня обуяло невыносимое чувство утраты, словно я видел отца в последний раз.
Но позже, когда мы с матушкой наконец ехали по суровым и диким просторам в Темплтон, сердце мое едва не лопалось от радости. И хотя поселение это оказалось еще очень маленьким и не вполне обжитым, в день приезда оно показалось мне идеальным. Джейкоб появился на свет, едва матушка успела ступить на порог дома, и сразу же огласил окрестности своими требовательными воплями, как он это всегда делал. С тех пор как он родился, матушка словно забыла обо мне. Джейкоб был очаровательным ребенком и таким непоседливым, что и матушке, и Почтенной приходилось обеим приглядывать за ним, и уматывались они так, что иной раз валились замертво с ног, и тогда бедный Минго вынужден был носиться за малышом, который так и норовил забраться на всю мебель подряд в гостиной. Джейкоб с младенчества был любимцем не только в нашем доме, но и во всем городе, а потому и неудивительно, что жизнь его сложилась так, как сложилась. Иногда меня посещала мысль, что если никто вокруг не хочет проявить к нему строгость, то, стало быть, я как старший брат должен попробовать сделать это. Я бранил его за самые незначительные провинности, но он или сверкал на меня своими черными глазенками, или пинал меня по коленкам, или бежал с воплями к матушке, а та потом укоризненно смотрела на меня и возмущалась, недоумевая, зачем я, взрослый мужчина, мучаю маленького братца. А он, сося пальчик, сверлил меня насмешливым взглядом, этот ребеночек, который уже в два года умел ляпнуть про меня нашему гувернеру такое, отчего старый француз принимался хихикать себе в бороду. Когда ему стукнуло пять, я прекратил всякие попытки, и, должен вам сказать, результат оказался даже лучше.
Но в первые месяцы после нашего с матушкой приезда в Темплтон, особенно после того как я провалил вступительные экзамены в университет (гувернер, прости его душу грешную, так ничему и не научил меня), я стал еще ближе льнуть к отцу. Отец был занят по горло устройством города и утопал в бумагах. Его помощник-писарь, индейский мальчонка Кулачок, только раз глянул на меня и сразу понял: ему подоспела замена. Через две недели он дал деру, и я стал у отца секретарем.
Летели годы, а мое восхищение отцом только росло. К нему шли все – и кому надо было провести к дому дорогу, и кому жениться, и кого рассудить в споре. Отец был сильным человеком, и никому никогда не удавалось уложить его в борьбе на землю. Постепенно я стал у него правой рукой, особенно когда он начал встревать в политику. Я объезжал дальние фермы, собирая арендную плату, и вел счета. И все за бесплатно – только за дружеский отеческий хлопок по спине. Все эти кропотливые труды, разъезды по раскисшим от грязи дорогам, холод и сырость – все это терпел я ради того, чтобы мой обожаемый отец вечером, когда я часами напролет строчил под его диктовку письма, всего один раз взъерошил мне на голове волосы.
Когда я был совсем еще мальчиком, мне иногда страстно хотелось быть таким же веселым и беспечным, как мои румяные сверстники, целыми днями съезжавшие на санках с горы или игравшие в парке. Но в четырнадцать я уже не знал, как поговорить с ровесниками, я даже не знал, что имею право залюбоваться девушкой. Уже потом, когда не стало моей бедной Анны, я нет-нет да и поглядывая на чучело рыси в мужском клубе, ловил себя на неприятной мысли, что очень похож на несчастное животное. Я был таким же чучелом, как эта набитая опилками и тряпьем мертвая кошка, ибо мой отец вовсю постарался набить мою оболочку по своему разумению.
Впоследствии мой отец примкнул к тори. Я же если и имел на то время какие сомнения, держал их при себе. К тому же я по-прежнему был без ума от отца, чтобы судить его в душе более или менее строго. Я даже не заметил, когда Элиу Финни отвернулся от нас. Никогда не слушал я сплетен, ходивших о моем отце, – всех этих разговоров о его шашнях с девицами и о взятках. Не заметил я, как мой отец, который когда-то был беден и необразован, начал презирать бедных и необразованных.
А потом случилась та поездка в Олбани, за два месяца до выборов. Мой отец, тогда уже сенатор, поехал заседать на сенатской сессии, и этот его адвокат-дьявол Кент Пек и я поехали с ним. Кента Пека я ненавидел с того самого дня, когда он объявился в Темплтоне. У меня вызывало отвращение и его испещренное рытвинами лицо, и этот гадкий запашок, исходивший от его одежды. И бесило меня то, что называл он себя третьим сыном моего отца. Во время таких поездок мой отец с Пеком взяли за привычку опрокидывать по стакану виски в каждом придорожном трактире, так что когда мы наконец добрались до постоялого двора в Олбани, они оба уже валились из седел. Я отродясь не пил, поэтому занимался поклажей и лошадьми, когда отец с Пеком вывалились из дверей постоялого двора, держа по ломтю сыра и хлеба в каждой руке, готовые к пьяным подвигам в городе.
Увидев меня в конюшне при свете лампы, отец взревел: Ричард, мальчик мой! А ну пойдем-ка с нами! Давай-ка посмотрим, выросло ли у тебя то, без чего не обойтись ни одному мужчине!
Я, как обычно, собирался отказаться – думал, что лучше сделаю какие записи в своем дневнике, перекушу да погреюсь у огня на сон грядущий. Так бы я и поступил, не открой рта этот дьявол Кент Пек.
– У кого выросло? У Ричарда? – презрительно фыркнул он, едва не свалившись в водосточный желоб.
Эти его слова и решили все дело. Я всучил скребницу зевающему конюху и поплелся вслед за отцом и Пеком навстречу ночным приключениям. Несколько часов я угрюмо таскался за ними. Сначала побывали мы в мужском клубе, где многие солидные господа энергично пожимали моему отцу руку. Потом зашли поужинать в таверну, где Пек, как ни упражнялся, все никак не мог попасть в плевательницу.