Текст книги "Врата ада"
Автор книги: Лоран Годе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
III
На коленях перед моей могилой
(август 2002)
Я резко даю по газам. Рядом со мной продолжает скулить Кулаччо. Он никак не может опомниться. Не таким он представлял себе этот вечер. Но за одно мгновение все может измениться. Мне ли это не знать. Твоя жизнь, как ты представлял ее себе, вдруг оказывается перечеркнутой, и приходится смириться с тем, что отныне тебе уготованы одни страдания. Кулаччо задыхается, его рвет на сиденье. Но пусть не волнуется, от этой раны он не умрет. Я ведь сознательно не вспорол ему живот. Кровь стекает у него между ног и пачкает брюки. Ему страшно. Я знаю. Ему кажется, что здесь он и умрет в муках. Я знаю.
Мы едем. Маршрут я изучил вдоль и поперек. Этот день у меня отрепетирован до мелочей. Еду по улице Партенопе. Вдоль моря. Машина подскакивает на булыжной мостовой. При каждом толчке он громко стонет. Теперь мы спускаемся к порту. Он не задает ни одного вопроса. Только скулит и несет какую-то чушь. Боится, наверно, как бы я не прибил его. Зачем? Ему уже и так больно. На дороге полно ям. И для него это сущая пытка. А я не стараюсь их объехать. Теперь он вцепляется в бардачок, надеется, что ему будет легче, но тут же вновь начинает извиваться, как угорь. И это тоже мне известно. Я помню: сучишь ногами, корчишься, пытаясь избавиться от боли, но все бесполезно. И я тоже, я долго мучился – а отец кричал, плакал. Помню его белое лицо, он ничего не мог сделать и только изо всех сил прижимал меня к себе, чтобы я чувствовал, что я не один.
Я подумал, что, возможно, кровь Кулаччо капает на асфальт сквозь дно машины. Надо остановиться и проверить. Хорошо бы, чтобы так и было. Чтобы кровь его капала на мостовую в Неаполе. Чтобы она просочилась сквозь асфальт и разбудила отца. Стемнело. Слева от нас – мрачные здания, они хранят гробовое молчание, словно в городе свирепствует чума. Справа – огни порта и нескольких больших барж у причала, их блики играют на потном лице Кулаччо. Прямо плачущий клоун. Никто здесь не услышит его стонов. Да пусть даже и услышат. В этих кварталах не станут проявлять заботу о ближнем. Я не гоню машину сознательно. Хочу насладиться этим моментом. Слушаю клокотанье боли. Иногда замечаю краем глаза, как искажается его лицо. Вот и хорошо.
Мы проезжаем теперь мимо двух башен, что напротив площади дель Кармине. Именно здесь я родился. Говорю ему об этом. Он ничего не отвечает. Не знаю, услышал ли он и понял ли, что я обращаюсь к нему, повторяю еще раз: здесь, на этом газоне у подножия башенок. Он смотрит на меня круглыми глазами. По-моему, это напугало его куда больше, чем если бы я сказал, что сейчас добью его. Видимо, думает, что я не в себе. Ничего удивительного. Как я мог родиться здесь, у башен, возле пристани? На траве, среди пустых бутылок из-под пива, – тут спят наркоманы и бездомные под постоянный гул машин. И все же я сказал правду, именно здесь я появился на свет во второй раз. Конечно же, в первый раз я родился в больнице – из чрева матери, из ее горячего лона. Но позже я родился здесь и только потому, что так захотел отец. Сделал первый вздох, проглотив воздух этого двухполосного грязного шоссе, и, как при первом рождении, моргнул глазами, ослепленный светом, и закричал – этот воздух прямо обжигал мне легкие. Я помню все. Помню даже то, что было раньше. То, что приходит ко мне по ночам с воплями и тошнотой. Но об этом я не стану ему рассказывать. Это слишком долго. Может, и наступит такой момент, когда он поймет, кто я на самом деле. Хотя вряд ли – понять это невозможно – но все же он содрогнется, и до него дойдет кое-что, о чем я умолчал. А сейчас он решил попытать счастья, превозмочь боль и договориться со мной. Я его не слушаю. Наверно, он пробует вразумить меня. Предлагает деньги. Если только не взывает к моему милосердию. Он говорит, а мои мысли витают где-то далеко. Материнские глаза, жаркое тепло ее шеи. Это было так давно. Ее запах, заливистый смех. Мать меня отвергла. Бросила, поставила на мне крест.
По левую сторону от нас высятся два больших цилиндра из черной стали. Нависают над соседними зданиями своими бессмысленными остовами. Скоро придется взять правее и выехать из Неаполя на tangenziale[2]2
Окружная дорога (итал.).
[Закрыть].
Когда я включил поворотник, Кулаччо запаниковал. Он похож на паука, который внезапно попал на яркий свет. Я перестал кружить по улочкам и вообще выезжаю из Неаполя, – для него это плохой знак. Теперь я еду быстро. Tangenziale возвышается над городом. Мы проезжаем мимо делового центра – с полдюжины небоскребов, жмущихся друг к другу, откуда ни возьмись роща из серебра посреди грязи и нищеты. На дорожных щитах указатели на Бари и к амальфийскому побережью. Теперь я попадаю в лабиринт мостов, дорог, въездов и выездов. Каподикино. Следую указателям аэропорта. В темноте взлетает самолет и проносится над нами. Как бы поразились пассажиры, если бы командир самолета объявил им, что под ними автомобиль, где шестидесятилетний мужчина истекает кровью, как зарезанный поросенок. Я окружен людьми, они в воздухе, они на встречной полосе, и они никогда ни о чем не узнают. Да, наши жизненные пути пересекаются, но лишь на мгновение, а потом мы теряем друг друга уже навсегда.
Кулаччо в ужасе. Даже забывает о боли. Он заметил указатели аэропорта и теперь боится, что я затащу его в самолет. И куда, интересно, мы с ним полетим? Если бы он только знал, откуда я явился, ему осталось бы только молить о милосердии Божьем. Я съезжаю с tangenziale. Теперь мы едем вдоль кладбища, расположившегося на холмах. Вид у Кулаччо пришибленный, наверно, он думает, что я ищу место, где прикончу его. Я проезжаю мимо главных ворот кладбища. Не останавливаюсь. Мне нужно дальше, еще метров триста, там другой вход, поменьше, им давно не пользуются. Я ставлю машину перед старыми проржавевшими воротами. Я часто приходил сюда по ночам, чтобы представить, как все будет.
Я вытаскиваю Кулаччо наружу. Он падает на землю и какое-то время так и лежит, плача, как старуха, лицо в соплях, ноги в крови. Тут я его и оставляю. Он не убежит. Вынимаю из багажника ножницы по металлу и срезаю замок. С воротами пришлось повозиться. Их так долго не открывали, что они совершенно проржавели и просто вросли в землю. Я с яростью налегаю на них. Наконец они поддаются, образуя щель, в которую мы уже можем пройти. Теперь надо заставить Кулаччо подняться. Я железным голосом приказываю ему встать, и он действительно встает, несмотря на всю свою слабость. Мы заходим на кладбище. Надгробья похожи на очертания странных кораблей. Я не должен поддаваться страху. Мной не должны овладеть кошмары. Мне кажется, что памятники, мимо которых мы проходим, улыбаются нам. Я узнаю гнетущую тишину смерти. Мне все труднее дышать. Я должен сосредоточиться на Кулаччо и не думать ни о чем другом. Мы идем по аллеям, то и дело натыкаясь на кошек, которые бросаются наутек. Я иду за ним и подталкиваю его. Он часто спотыкается, падает. Меня это только радует. Я смотрю, как он с грехом пополам ковыляет впереди, и чувствую облегчение. Вот он, живой, реальный, со своей болью, со своей раной. Всякий раз, когда он падает, я, не церемонясь, поднимаю его и вновь толкаю вперед. Он дышит, как загнанный зверь. Странно, но я вообще ничего не чувствую. Я не свожу с него глаз, но не испытываю к нему ни жалости, ни отвращения, несмотря на то, что он плачет как ребенок.
– Это здесь.
Он останавливается, словно выполняя мой приказ. Оборачивается, оглядывается, ничего не понимает. Я показываю ему могильную плиту. Вот здесь. Я хочу, чтобы он встал на колени. Он смотрит на меня. Он похож на гиену, виляющую хвостом. Начинает говорить, бормочет, что не знает, кто я такой, но если он виноват передо мной… Я не даю ему закончить. Мы пришли. Я показываю ему надпись на плите и велю прочесть ее. Он со страхом смотрит на нее.
– Читай вслух, – добавляю я.
Хочу, чтобы голос его звучал в полную силу. Поначалу он молчит, не решаясь начать. Я пинаю его ногой, как собаку. Наконец он решается. «Филиппо Де Ниттис. 1974–1980», – читает он и всхлипывает. Он сам не знает, почему плачет: скорее всего, боится, что конец близок. Пытается хоть что-то вспомнить, но тщетно. Это имя, эти даты ничего ему не говорят. Ему хотелось бы узнать, кто я и за что собираюсь ему мстить, но он не решается спросить меня об этом. В этот момент перед моими глазами встают картины преисподней. Я хорошо все помню. Громадные пустые гроты, их оглашают лишь страдальческие стоны душ покойных. Лес, населенный гарпиями, где под ледяным ветром извиваются кривые стволы деревьев. Толпы переплетенных теней, вздымающих обрубки рук. Все это проносится у меня перед глазами, и в ушах стоит звон. Надо держаться. Я вновь думаю об отце. Своей силой воли он сумел согреть меня и вернуть к жизни. Хватаю Кулаччо за волосы и швыряю лицом на могильную плиту. Приказываю положить на нее руки. В это мгновение он думает – потому и совсем затих – что сейчас я убью его. Упираюсь коленом в его голову. Щека его, должно быть, трется о гранит могилы. Изо всех сил прижимаю его руку к камню. Правой рукой достаю из кармана нож и резким движением обрубаю ему пальцы – все, кроме большого. Он так дернулся всем телом, что я почти растерялся. Брызнула кровь.
– Вторую, – уже кричу я.
Он слышит, несмотря на боль. Умоляет меня остановиться. Я не слушаю его. Прижимаю его правую руку. Смотрю на нее. Вот этим указательным пальцем он нажал на курок. Нажал и выстрелил. Я снова пускаю в ход нож. Он кричит как оглашенный. Я поднимаюсь. Он валится рядом с могилой, прижимая к животу два бесполезных обрубка. Именно этого я хочу. На всю оставшуюся жизнь он превратится в калеку, у него больше нет рук, и он ничего не может. Он постоянно будет нуждаться в помощи. Ему придется униженно просить, чтобы ему помогли встать, причесаться, высморкаться. Ему понадобится сиделка, которая будет ухаживать за ним, скрывая брезгливость. Он не забудет меня. Будет вспоминать всякий раз, когда захочет просто взять что-то в руку и не сможет. Я буду сопровождать его до самой смерти. Я сведу его с ума. И если он задумает поквитаться со мной, если поднимет на ноги весь Неаполь, чтобы найти и убить меня, то быстро убедится, что все его поиски ведут только сюда, к этой могиле, возле которой он сейчас стонет. Он просто будет биться лбом об стенку, но так ничего и не поймет: меня зовут Пиппо Де Ниттис, и я умер в 1980 году.
Я оставляю его возле могилы лежащим, в полуобморочном состоянии. Он лепечет что-то невразумительное, несет какую-то околесицу. Сейчас я брошу его, пойду обратно к воротам, снова сяду в машину. Я в последний раз любуюсь этим зрелищем, чтобы запечатлеть его в своей памяти: могильная плита в пятнах крови. На ней – пальцы. Другие валяются рядом. Я наклоняюсь и два пальца беру с собой. Оставляю Кулаччо стенать от боли. Он не умрет. Во всяком случае, не от этого. Его скоро найдут. Отвезут в город, будут лечить, потом начнут задавать вопросы. Посетители ресторана «Берсальера» давно уже подняли тревогу. И хорошо. Он не должен умереть. Я поворачиваюсь к нему спиной. Я с ним закончил. Ночь теплая. Кровь пульсирует в моем теле. Сейчас я вернусь к машине и уеду. У меня впереди столько дел.
IV
Дороги одиночества
(сентябрь 1980)
О том, что происходило потом, Маттео и Джулиана не помнили ничего. Конечно, время не остановилось, оно двигалось вперед час за часом. День за днем. Но им казалось, что они выкинуты из жизни. Спали ли они вообще в то время? Конечно, иначе и быть не могло, но они ничего про это не помнили. На самом деле им и в голову не приходило, что они могут лечь спать. Боль не давала им ни минуты передышки. Им казалось, что для них продолжается один и тот же бесконечный день, и они все время слышат одни и те же слова, и люди произносят их, смущаясь и волнуясь. Друзья, коллеги-таксисты, соседи – все они говорили одно и то же, тихим голосом, не ожидая ответа, словно возлагая дары к статуе святого. Маттео и Джулиана благодарили. Говорили, что тронуты. Или ничего не говорили и стискивали зубы, чтобы не плакать.
Маттео часто хвалили за мужество. Все считали его сильным и волевым. Как же они ошибаются, думал он, ведь он-то знал, как мало похож на себя прежнего. Он теперь многого не мог: зайти в комнату Пиппо, произнести его имя, вернуться туда, где они бывали вместе. Да еще это состояние полного отупения, в котором он пребывал постоянно, из которого уже ничто не могло его вывести.
Хуже всего ему было на улице, когда навстречу попадались дети. Особенно ровесники Пиппо, которые все так же с восторгом носились на велосипедах и весело выкликали приятелей, живущих по соседству.
– Eh Anto’, vieni qua![3]3
Эй, Анто, иди сюда! (итал.). Анто – уменьшительное от Антонио.
[Закрыть] – слышал он и вздрагивал всем телом.
– Anto’, vieni a giocare![4]4
Анто, иди играть! (итал.).
[Закрыть]
Они живы, думал он, ускоряя шаг, все живы, кроме моего сына. И играют в те же игры: салочки, прятки.
– Anto’!
Возможно, эти самые мальчишки играли с его сыном. Он не хотел даже смотреть на них, заранее знал, какие мысли полезут в голову. Будь они прокляты, и пусть бы погиб кто-нибудь из них, любой, на выбор, пусть бы у другого отняли жизнь, да хоть бы и у всех, лишь бы Пиппо вернули обратно. Почему они все живы? Чем они лучше Пиппо? Он старался пройти мимо них поскорее, боялся, что сейчас вцепится в кого-нибудь из них и будет твердить, как безумный: «Почему? Почему?»
Лицо Джулианы словно превратилось в маску. Бледная как мел, с черными кругами под глазами, почти все время она сидела в кресле и плакала, поникшая, поблекшая, как старая выцветшая фотография. Но однажды – Джулиана и сама не знала, сколько времени прошло после смерти Пиппо, – она вдруг собралась и вышла из дома. Ей хотелось побывать на кладбище. Она не была там после похорон. Очень медленно дошла до остановки автобуса, зажав сумочку под мышкой, глядя вперед пустыми глазами. Когда подъехал автобус, она не смогла сесть в него. Автобус стоял с открытыми дверями, а ее словно парализовало. Шофер подождал несколько секунд, потом закрыл двери и тронулся с места. Она стояла как столб, потеряв всякую способность передвигаться. Даже не попыталась. Не дернулась. Она не сразу пошла обратно, еще стояла какое-то время, а потом поплелась, еле передвигая ноги, словно сраженная собственной слабостью.
Маттео не говорил об этом никому, даже Джулиане, но сам постоянно заново проживал тот злополучный день. Ему все казалось, что он сейчас на том же самом месте, на углу улицы Форчелла и переулка делла Паче. Все на том же тротуаре. В своих мыслях он жил именно там. И вспоминал все события в одной и той же последовательности. Этот день, каким он был на самом деле, и опять этот день, но каким бы он мог быть, какие-нибудь ничтожные, незначительные детали – и все могло быть по-другому. Если бы он сам так не торопился. Если бы не оставил машину и не пошел пешком или оставил, но в другом месте. Перейди он тогда на другую сторону улицы, туда, где тень, – и ведь эта мысль у него мелькнула – или остановись на мгновение, опустись на колени, чтобы завязать шнурок на ботинке Пиппо, когда тот его об этом попросил… И всякий раз всего какие-то секунды, и этого было бы достаточно, они бы оказались в нескольких сантиметрах от того рокового места. Несколькими секундами раньше или позднее, и пуля пролетела бы мимо. Какой-нибудь пустяк, случайность: ему послышался знакомый голос, и он на мгновение остановился. Внезапно выскочивший мотороллер, и они пятятся назад. Но нет. Все вело к тому, чтобы встреча тела и пули оказалась неизбежной. Кому это понадобилось? Почему случайность оказалась просчитана с такой ужасающей точностью? Неужели их кто-то сглазил? И если да, то почему именно их и именно в этот день? Так, от нечего делать, играючи?
По ночам или когда Маттео оставался один, он вновь слышал, как плачет сын. Вот он рядом с ним, держит его за руку, хнычет, что устал и не может больше бежать. Ведь они расстались в ссоре. Этого он не смог сказать никому, даже Джулиане. Почему он так злился, все стремился идти быстрее и как раз успел на встречу со смертью? Боялся, что они опоздают в школу? Какая же это чушь, как все это глупо. Если бы он по крайней мере смог поговорить с сыном, на тротуаре или в «скорой», сказать ему: я здесь, я тебя люблю, я вовсе не злюсь. Но нет. Пиппо умер, не услышав этих слов.
Поначалу у него просто не было сил забрать свою машину. Когда же он наконец решился, предпочел сделать это ночью. Хотел, чтобы тротуары выглядели по-другому, не так, как в день перестрелки. Пусть ничто не напоминает ему ни этот день, ни толпу, ни уличный гомон, ни свет. Он увидел машину издали. Она стояла там, где он ее оставил. Он подошел, открыл дверцу, сел, стиснув зубы, и завел мотор. В ту ночь он не взял ни одного клиента. Не включил световой сигнал, чтобы никто не знал, занято такси или свободно. Он сел в машину не для того, чтобы работать. Доехал от аэропорта Каподикино до Санта-Лючии, от площади Данте до делового центра, от порта до Вомеро. Он рулил, не зная зачем, иногда подолгу останавливался на обочине и сидел, понурив голову, тяжело дыша, стараясь унять дрожь в руках. Он рулил, пока не вымотался окончательно, и лишь тогда вернулся домой.
Когда он в пять утра потихоньку проскользнул в спальню, Джулиана повернулась в кровати, не проснувшись окончательно, и спросила его сонным голосом:
– Ты снова работаешь?
Он ничего не ответил. Постоял только несколько секунд возле кровати.
– Это хорошо, – добавила она.
И тут же зарылась лицом в подушку, собираясь спать дальше. Он ничего ей не сказал. Не стал ее разубеждать. Не стал рассказывать, что пережил. Просто лег рядом. Пусть заснет спокойно с мыслью, что муж ее сильный человек, он вернется к жизни и станет ей опорой.
А ему так и не удалось сомкнуть глаза. Он стал вспоминать свои долгие скитания в ночи, от набережной Мерджеллина до вокзала, по пустым улицам. И не понимал, зачем ему все это понадобилось, что толкнуло его сесть за руль. То ли пытался так заглушить боль, то ли и в самом деле возвращается к жизни, как думала Джулиана, то ли окончательно идет ко дну. И еще: захочется ли ему и будет ли он теперь так проводить каждую ночь – мчаться куда глаза глядят, подставляя лицо теплому ветру.
Джулиана снова попробовала съездить на кладбище. Она должна там побывать – эта мысль не давала ей покоя. Но она знала, что для этого надо преодолеть какой-то барьер. На этот раз она все же села в автобус. Но была так бледна, что всю дорогу сидела, опустив голову и стиснув зубы, опасаясь, как бы кто-то из попутчиков не стал ее расспрашивать, что с ней и не нужна ли помощь. Подъем к Санта-Мария дель Пьянто показался ей бесконечно долгим. Автобус полз наверх в потоке машин, петляя по холму, то резко тормозя, то срываясь с места. Ее начало подташнивать.
Когда она, наконец, вышла, на воздухе стало легче. Она тихо пошла к кладбищу, приходя в себя. Остановилась у высокой кладбищенской ограды. Посмотрела на кованую железную решетку, на могилы за ней и решила, что дальше не пойдет. Не сегодня. Чувствовала, что пока ей это не под силу. Она должна постепенно свыкнуться с этим местом. Долго-долго смотрела на ограду и повернула обратно. На этот раз она не была так подавлена. Знала, что добьется своего, но тогда, когда придет время. Когда ощутит в себе силы и решимость. Чтобы войти на это кладбище твердым шагом, с высоко поднятой головой и сделать то, что она задумала.
Маттео совсем перестал работать днем. Он выходил из дома вечером, часов в шесть, и возвращался только на рассвете. Ночью, за рулем машины ему становилось лучше. Никто ничего от него не требовал, никто его не видел. Он ехал в полной тишине, чувствуя себя несчастным, весь во власти своего горя. На какое-то время ему удавалось забыться, и это было великим облегчением. Когда он проезжал по пустынным улицам и видел людей, исчезающих за углом, этот грязный город казался ему по-своему красивым. Он знал их – тех, кого замечал на улицах, кто бодрствовал в эти удивительные часы, когда небо темнее мостовой. Маргиналы, которые либо сами бежали от жизни, либо жизнь отвергла их. Он видел, когда ехал мимо, опустив все стекла в машине, как они с тоской допивают очередную бутылку или мочатся на грязные мостовые. «Ощущают ли они себя живыми людьми? – думал он. – Ведь они похожи на тени, которые слоняются без всякой цели. Как я. Внутри у них пустота. Они не знают, чем занять себя. Просто скользят по жизни. Остались ли у них какие-то чувства?» С растерянным видом, потухшими глазами они бредут по улице, замкнувшись в своем одиночестве, чтобы делать хоть что-то, чтобы оказаться в компании себе подобных и не поддаться искушению наложить на себя руки. Иногда между ними случались драки, и они вяло, точно пьяные, обменивались ударами или, подобно убийцам, молниеносно набрасывались друг на друга. Вот эту публику, которую гонит прочь дневной свет, он и встречал на своем пути: эти люди слонялись по улицам кто с отчаянием, кто со злобой.
Он ездил по улицам в это странное время, когда все магазины превращаются в печальные слепые фасады, закрытые железными шторами, когда человек вообще не помнит, что раньше был человеком. Он ехал, считая нищих и опрокинутые мусорные баки. Когда он оказывался один, без пассажира, он глушил мотор, неважно где, в порту, у вокзала, на улице Партенопе, перед замком дель’Ово или в зловещих переулках испанского квартала. Тогда он вбирал в себя все немые шорохи и предавался размышлениям: почему людям не дано умирать, подобно языкам пламени: медленно тлеть и, наконец, угаснуть совсем? Такого конца он хотел бы для себя – это казалось ему самым естественным в его теперешнем состоянии. Так действительно не могло дальше продолжаться, он все ждал, что потихоньку съежится, дыхание прервется, и все кончится. Но ничего такого не происходило, и каждую ночь, пока влажный морской ветер продувал пустые улицы Неаполя, он признавался себе, что все еще живет.
А потом наступило то сентябрьское утро. Джулиана вышла из дома с решимостью, на которую уже считала себя неспособной. Солнце медленно поднималось над улицами Неаполя, и свет с тенью поделили между собой фасады домов. Накануне она предупредила в гостинице, что не выйдет на работу, но Маттео не сказала ничего и потому ушла из дома рано, как обычно, чтобы не вступать с ним в объяснения. Она пошла по улице Фориа. Лицо осунувшееся, мертвенно-бледное, но в движениях ее чувствовалась глухая сила. Она знала, что сегодня у нее все получится. Решила не ехать на автобусе. А пойти пешком. Как-нибудь дойдет туда потихоньку. Будет время подумать, и то, что она устанет, тоже хорошо. Она шла на неаполитанское кладбище, что на холмах Санта-Мария дель Пьянто, а за спиной у нее просыпался город в ореоле сине-розового света.
Она не колеблясь вошла в ворота кладбища. Твердым шагом прошла между могилами. Оказавшись перед могилой сына, резко остановилась и без особого волнения взглянула на надпись.
«Каменная плита, вот и все, что осталось от моего сына», – подумала она.
Тишина, окружавшая ее, действовала успокаивающе. Хорошо, что на кладбище совершенно пусто, нет ни посетителей, ни рабочих – этого она бы не вынесла. Она застыла у могилы, но больше не смотрела ни на плиту, ни на имя, выгравированное на ней. На горизонте поблескивала, точно рыба, неаполитанская бухта. На Джулиану нахлынули видения недавнего прошлого. Она вновь услышала голоса тех, кто пришел несколько недель назад на похороны Пиппо. Она помнила, как все они шли за катафалком, долгую церемонию прощания, саму себя, цепляющуюся за Маттео, чтобы не упасть. Вереница лиц перед глазами, одни и те же слова. Как будто она вновь попала в эту толпу. Пустое кладбище словно наполнилось людьми. Ей казалось, что она действительно видит их всех. Вот они вокруг нее со скорбными лицами, в черных одеждах. Родственники, друзья, окрестные торговцы. Все на месте. И тут она впала в бешенство, сокрушительное, испепеляющее – холодное бешенство матери, потерявшей сына и не смирившейся с этой потерей. И она начала говорить, там, где стояла, в полном одиночестве, и услышать ее могли разве что птицы. Вот оно, ее первое проклятие:
«Будьте вы все прокляты. Этот уродливый мир – таким его сделали вы. Вы толпились возле меня, окружили заботой и вниманием, но меня это не утешало. Я проклинаю могильщиков, которые несли гроб моего сына и вздыхали с облегчением, ведь он был такой легкий, не надо напрягаться. Я знаю, что они подумали именно об этом, даже если на лицах у них ничего не отразилось, и я проклинаю их за эту мысль.
Проклинаю тех, кто был здесь, в толпе, и с кем я вообще не была знакома. Они пришли сюда из праздного любопытства, и я желаю, чтобы и им пришлось оплакивать тех, кого они действительно любят. Проклинаю и друзей, и их искренние слезы. Их страдания – что они по сравнению с моими, я плюю на них и попираю ногами. Только слезы матери имеют право на существование. Все остальное – мерзкая профанация. Я проклинаю всех. Потому что мне больно. Я гоню этот мир от себя. Как можно дальше. Пусть заткнутся священники с их успокоительной чушью или пусть говорят правду, пусть напомнят, как обливается кровью материнское сердце, когда твой ребенок гниет в земле, и как сводит судорогой внутренности при виде остекленевших глаз того, кого ты кормила грудью. Я склонилась над этой мраморной плитой, и я вне себя от ярости. Проклинаю это надгробие, его тоже выбирала не я, но под ним навечно погребен мой мальчик. Я смотрю вокруг и плюю на все это. Я больше никогда сюда не приду. Не возложу ни единого венка. Не полью ни единого цветка и никогда не произнесу ни одной молитвы. Благоговейной скорби не будет. Я не стану говорить с этим камнем, понурив голову, со смиренным видом, точно вдова погибшего на войне. Больше никогда не приду сюда, потому что Пиппо здесь нет. Я проклинаю всех тех, кто плакал вокруг меня, считая, что так положено. Но я-то знаю: Пиппо здесь нет».