355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Яновская » Записки о Михаиле Булгакове » Текст книги (страница 16)
Записки о Михаиле Булгакове
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:37

Текст книги "Записки о Михаиле Булгакове"


Автор книги: Лидия Яновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Из ее дневников за 1941 год в отделе рукописей БЛ– РГБ сохранился одинокий листок, а в нем такие строки (13 октября, вечер перед ночным отъездом из Москвы): «Дома – Марика, потом, в 11 час. (вечера. – Л. Я.), Саша. Обед с ним в половину двенадцатого. Белое вино. Прощание. Фотокарточка...» Кто из них кому и какую подарил фотокарточку – неизвестно...

Ермолинского арестовали осенью 1940 года. За что? За что тогда арестовывали? Сергею Ермолинскому, вспоминавшему эти жуткие дни – годы! – страданий и унижений, хотелось, чтобы был в этом хотя бы какой-то смысл, и он рассказывал, что пострадал «за Булгакова». Марика тоже искала в этом какой-то смысл и объясняла, что Ермолинского взяли за то, что он обозвал «болваном» своего шефа – председателя Комитета по кинематографии. В своих мемуарах (изданы посмертно: С. А. Ермолинский. Из записок разных лет. Москва, 1990) Ермолинский пишет, что его обвиняли в том, что он японский шпион, поскольку когда-то он учился в Институте востоковедения. Марика – с его слов, иначе откуда же? – уверяла, что его обвиняли как польского шпиона – поскольку он родился в городе Вильно, который в пору детства Ермолинского принадлежал России, но после революции был присоединен к Польше и мог рассматриваться как польский город. На допросах всплыло имя синьора Пиччина, представителя итальянской фирмы «Фиат», с которым когда-то так неосмотрительно Марика познакомила не только Булгакова, но и своего Сережу; теперь следователь угрожающе называл синьора Пиччина «иностранным подданным» и «фашистом» и требовал, чтобы Ермолинский рассказал о своей «совместной антисоветской работе» с названным фашистом. Так что не исключено, что Ермолинского обвиняли в связях сразу с тремя иностранными разведками.

Впрочем, будущим исследователям, которые станут изучать эпоху по бумагам и протоколам, стоит иметь в виду, что записывалось – не все: устно выдвигали одни обвинения, для записи – другие, врали, запугивали, ссылались на несуществующие показания... Это было принято, это был стиль, так легче было сбить с толку, запутать, задергать, раздавить...

«За Булгакова»? Нет, конечно, Ермолинского арестовали не «за Булгакова». Михаила Булгакова уже не было в живых, он не был запрещенным писателем, «Дни Турбиных» шли во МХАТе. Но имя Булгакова на допросах прорезалось – вероятно, потому, что следователь наткнулся на изъятую при обыске у Ермолинского повесть «Роковые яйца» с автографом: «Дорогому другу Сереже Ермолинскому. Сохрани обо мне память! Вот эти злосчастные "Роковые яйца". Твой искренний М. Булгаков. Москва. 4.IV.1935 г.»

Полностью «дело Ермолинского» мне недоступно, но фрагменты, в которых упоминается Булгаков, обнародованы – в «Независимой газете» (Москва, 16.05.1995, публ. Г. Файмана). И из этих фрагментов – гораздо отчетливее, чем в стертых и путаных мемуарах Ермолинского, – видно, что держался Ермолинский на гнусных этих, изнурительных допросах с достоинством.

«Основной идеей этого произведения, – терпеливо отвечал он на вопрос о повести "Роковые яйца", – является неверие в созидательные силы революции». – «О своем мнении вы как писатель сообщали в соответствующие органы?» – вскидывался следователь. «О реакционном содержании произведения "Роковые яйца" я никуда не сообщал потому, что произведение было опубликовано в печати».

(«Опубликовано в печати» – это были заколдованные слова. Когда Главная цензура вымарывала из моей книги «Творческий путь Михаила Булгакова» упоминание «Багрового острова» и «Зойкиной квартиры», я составляла список – и главный редактор издательства «Советский писатель» отправлялся с этим списком в Главную цензуру – всех случаев, когда названия «Багровый остров» и «Зойкина квартира» – не сами пьесы, а их названия – были опубликованы в солидных энциклопедических словарях.)

Следователь наседал на Ермолинского с вопросами о синьоре Пиччини (в протоколах – Пичини). И сквозь громыхающий, как жесть, тон протокола я слышу, как старается Ермолинский не называть лишний раз имя Елены Сергеевны. («Булгаков был знаком с Пичини, а Елена Сергеевна не знаю, была ли она знакома», – записывает за ним следователь.) Впрочем, и Марику он упоминает как можно реже.

«Кто участвовал в проводившихся сборищах на квартире реакционного писателя Булгакова?» – привычно по-хамски наступает следователь. (Вопросы перемежаются грязной бранью, но брань в протоколах не отразилась.)

«На сборищах на квартире писателя Булгакова я не бывал, – тихо, но твердо возражает "подследственный", – а заходя к нему вечерами, чаще всего встречал...»

«Как часто проводились сборища на квартире Булгакова указанных вами лиц?» – настаивает следователь.

«Встречи указанных лиц на квартире Булгакова сборищами назвать не могу», – упорно возражает Ермолинский.

«Расскажите о характере сборищ, происходивших на квартире Булгакова», – бухает та же формула на следующем допросе. Но измученный заключением в одиночке и многосуточной бессонницей (даже по этим омерзительным фрагментам протоколов видно, что допросы ведутся по ночам, а днем, как известно, «подследственным» спать запрещалось) Ермолинский стоит на своем: «Сборищ на квартире Булгакова не было, у него собирались гости».

И следователь уступает! «Как часто собирались названные вами гости у Булгакова?» – звучит вопрос.

Ермолинский называет имена.

Это не было предательством – замученный «подследственный» хватается за имена, которыми можно заслониться, как щитом. За имена, на которые не посмеет посягнуть его мучитель! Прежде всего называет знаменитейшего дирижера Большого театра Александра Шамильевича Мелик-Пашаева... Потом почти легендарных, любимых Сталиным актеров МХАТа – Качалова и Хмелева... Еще – тоже прославленных – Станицына, Сахновского, Яншина... (Читатель помнит, что у Булгакова бывали и актеры помельче, поуязвимее – их Ермолинский не называет.) Знаменитейших театральных художников – Вильямса Петра Владимировича и Дмитриева Владимира Владимировича. Называет полностью, длинно, с именами-отчествами – чтобы весомее. (И – пропускает имя Бориса Эрдмана, которого встречал в булгаковском доме ничуть не реже. Бориса Эрдмана лучше не называть – он родной брат все еще опального, все еще полусосланного драматурга Николая Эрдмана.)

Но инстинкт самосохранения буксует. Увы, Ермолинский не сразу произносит то единственное спасительное имя, с которого следовало начинать. Имя-талисман, имя-пароль.

11 марта уже 1941 года – пятый месяц допросов – кроме обыкновенного следователя допрос в этот день ведет «военный прокурор Главной военной прокуратуры воен-юрист 2-го ранга Харнашов» – Ермолинский наконец говорит:

«При посещении квартиры Булгакова велись разговоры главным образом на театральные темы. В разговорах за последнее время Булгаков увлекался Сталиным. Во всех разговорах Булгаков очень хорошо отзывался о Сталине».

Судя по мемуарам Ермолинского, в которых этот момент не упоминается, он сам не заметил, не запомнил ни того, что сказал, ни того, что произошло непосредственно вслед за этим. А произошло вот что. С этого момента (если Г. Файман действительно включил в свою публикацию все фрагменты допросов, в которых упоминается Булгаков) Ермолинского более не спрашивают о Булгакове. Может быть, где-то проконсультировались. Еще вероятнее, что «военюрист 2-го ранга» выяснил еще до допроса: Булгаков – автор пьесы о Сталине, пьесы «Батум», и Сталин, хотя и не разрешил постановку, относится к пьесе и к ее автору благосклонно. Не исключено, что «военюрист 2-го ранга» своими вопросами подтолкнул «обвиняемого» к нужному ответу. (У нас в руках всего лишь выдержки из протокола – не стенограмма.)

Тут же Ермолинского из угнетавшей его одиночки переводят в общую камеру; ему возвращают очки, разрешают книги. По его «делу» принимается решение: ссылка. Не лагеря – ссылка. На три года – с зачетом времени, проведенного «под следствием». Почти помилование. Даже не почти, а просто – дарование жизни. Придется признать – парадоксы того безумного времени – в этот страшный для Ермолинского час его спас Булгаков.

(Тюремное заключение Ермолинского длилось тем не менее еще около года. Сколько можно судить по его «Запискам», его не то забыли выпустить в полусвободу ссылки, не то потеряли, куда-то сунув, и не сразу нашли «дело».)

Как видите, держался Ермолинский достойно. Но должно быть, именно там – в потоках гнусной брани, в давящем гнете одиночки, в мерзости уголовной камеры, в последовавшей затем ссылке – с отчаянием, голодом, копанием арыков за миску борща, – ломалась и погибала его память. Может быть, забвение было самоохранительным, было инстинктивным стремлением уйти от насилия, от памяти о насилии... В мемуарах Ермолинского об аресте, тюрьме и ссылке так часты слова: «не помню». «Странно, что я забыл точную дату...» (об аресте – с. 128). «Невозможно припомнить, сколько времени я там находился...» (о первом заключении в клетушке «бокса» – с. 129). И – там, вероятно, – как рухнувшая мозаика, разваливались для него картины булгаковского дома. Он будет потом собирать эти картины в своем воображении – из камешков-обломков, – странно непохожие на то, что было в действительности. Будет заменять недостающие реалии памяти профессиональным сочинительством и проникновенной, доверительной интонацией...

Я побывала у Ермолинского дважды, в 1982-м и 1983-м – после выхода второй редакции его мемуаров о Булгакове, еще не понимая, что это – блеф... Пыталась расспросить о том, что меня очень занимало в тот момент: как стояла мебель в кабинете Булгакова... разумеется, в самых общих чертах... ведь он бывал там... В глазах у Ермолинского, худого, авторитетного, все еще красивого старика, плескалась растерянность. Он пытался говорить о чем-то другом, давно известном без него. К моему ужасу, он не помнил этого кабинета. Он ничего не помнил! Из его памяти ушли реалии...

Возвращение Ермолинского из ссылки было сложным, кружным, через Тбилиси. «В Тбилиси у меня были старые, надежные друзья, они знали, где я и что со мной», – пишет он в своих мемуарах. Но не рассказывает, что «друзьями» этими была Марика, жившая в тяжкие годы войны в родном Тбилиси и делавшая все, чтобы вызволить своего Сережу. Ермолинский очень растроганно пишет, как был счастлив, когда Ната Вачнадзе и поэт Симон Чиковани буквально вытащили его из Средней Азии, куда он был сослан, устроили для начала в Грузии... Как принимали его – бесправного, беспаспортного – с теплым и щедрым грузинским вниманием... «Комендантский час еще не был отменен, и никто меня не встречал. Ночь я просидел на вокзале и затем отправился на проспект Руставели, зная наверняка, в какой гостинице мне приготовлен номер... Дежурная по этажу, заспанная, вмиг прихорошившаяся, побежала впереди меня с ключом, оживленно рассказывая: – Сама Нато заезжала, справлялась, все ли приготовлено к вашему приезду. Симон Чиковани звонил, не приехали ли вы? Заходите, батоно, располагайтесь» (с. 230—231). И только одного не найдете вы в этом рассказе – что сделала это Марика, что Симон Чиковани и Ната Вачнадзе – очень близкие ее друзья, по-грузински готовые для нее на все...

«Записки разных лет» вышли в свет уже после смерти их автора – под редакцией второй жены и законной вдовы Ермолинского – Т. А. Луговской. И очень хотелось бы думать, что пропуски и пробелы в этом месте сделаны ею. Все-таки женская ревность простительнее, чем мужская неблагодарность.

А Марика пережила своего неверного мужа.

В старости она стала слепнуть. Писала мне короткие письма трогательно сползающими со строки, разваливающимися буквами. Потом и этого не могла – письма приходили написанные красивым и твердым женским почерком, чужою рукой.

Ей выдали белую палочку – вытянув ее перед собою, она могла перейти через дорогу, и в булочной продавщица, вручив ей хлеб, сама брала с ладони нужные монеты и сама вкладывала в ладонь сдачу.

Ей пришлось оставить свою маленькую и привычную комнату в «коммуналке», в Старо-Конюшенном переулке близ Арбата. В «коммуналке», где ее хорошо знали и любили; в Старо-Конюшенном, где ей была знакома любая малая выбоина в тротуаре; привычную, что так важно для слепой... Арбат и прилегающие к нему переулки «расселяли», высвобождая драгоценную площадь под перестройку для советской знати.

Марика получила комнату на Плющихе – чуть побольше, чуть посветлее и тоже в «коммуналке». Но здесь она была чужая, а новые соседи оказались ворчливы, нелюбезны и агрессивны. Они ведь не знали ее!

Мы вдвоем – я и мой муж – навестили ее в этой новой квартире. Из чисто вымытых стекол большого окна струился ясный свет. Марика вынула из посудного шкафчика сияющие чистотою чашки, сняла с гвоздика чистое, несмятое полотенце и стала очень внимательно эти чашки протирать. Я сказала, что чашки чисты, но она возражающе покачала головой и, с жесткой памятью слепой, в последовательном порядке, продолжала делать все, что считала нужным. Идти в кухню с чайником не разрешила, опасаясь замечаний соседей; была уверена, что сама уж точно нигде не капнет, ничего не заденет. Подавленная ее самостоятельностью, я смотрела, как она сосредоточенно заваривает чай, и размышляла только об одном: как же она кипяток будет разливать по чашкам? Но тут она чинно попросила – не меня, а моего мужа – сделать это и подала ему же нож – разрезать пирог... И сразу ее трудная напряженность разрядилась, она засмеялась и стала такой, какою была всегда, – приветливой, милой, открытой и, конечно, видящей и мир и нас...

Я никогда больше не видела Марику. Еще раз или два звонила ей; это лучше было делать днем, когда соседи на работе, – она сама подходила к телефону в коридоре. А когда я приехала в следующий раз, Марики уже не было в этой квартире: она совсем сдала и ее увезла к себе незнакомая мне племянница.

Эти удивительные женщины из жизни Булгакова были на редкость независимы. Они ценили свободу, жили в одиночестве, дорожили своим одиночеством. Но они не были одиноки. Ни Любаша, ни Тата Лямина, ни Марика. Не было детей и, стало быть, не было внуков. Но были племянники, внучатые племянники. Были друзья. И в самый тяжкий час оказывалось, что о них помнят, их чтут, за них отвечают, и в трудном советском быте для них было место – не в общественной больнице, не в доме престарелых – просто дома, были – время, преданность, терпение, теплота...


19941995


«Королева моя французская...»

Это было похоже на гигантский ледоход.

Страну взламывало, как огромное ледяное поле. Темные трещины, сначала едва намеченные, прочерчивались все более жестко и опасно и потом ширились, обнажая пугающе темную воду. То, что еще вчера было цельным и прочным и называлось условными, странными словами «Советский Союз», а на самом деле было отечеством, Россией, раскалывалось на куски, и республики, как огромные льдины, превращаясь в острова, уходили в загадочную неизвестность.

Отчаливала и уходила в недоступность Латвия – с ее привычным, повторяющимся каждый год, сладостно-прохладным летом на Рижском взморье; с этим высоким небом и громоздящимися глыбами облаков над уже болеющим, теряющим прозрачность и все еще прекрасным заливом; с этими соблазнительными купаньями по утрам, когда стремительно – долой куртки и свитера – летишь в холодную воду, а потом, смеясь, в каплях воды на загоревшейся коже, мимо тепло одетых рабочих, грузящих водоросли на автоплатформы, снова бегом – к махровым полотенцам, курткам и свитерам...

Уходила и грозила стать недоступной – навсегда – вечно влекущая Рига, эта Россия и не Россия, с готикой ее крыш и флюгеров, с неулыбчивыми, сдержанными, аккуратными латышами, с запахом кофе и обязательных горячих булочек по утрам и – незримым присутствием Елены Сергеевны Булгаковой – Маргариты...

С чем можно сравнить прогулку по городу с человеком, который знает и любит город? Так когда-то водил меня по Владикавказу знаменитый осетинский Отелло – несравненный Владимир Тхапсаев. И мелкий, узкий Терек вдруг смотрелся сильной и бурной рекой... и тощий бульвар оказывался тенистым... и замкнутый горами, сохранивший печать булгаковского отчаяния Владикавказ – загадочным, даже романтичным....

Теперь, в это последнее для нас рижское лето, по влажному и чистому парку в центре города нас водил немногословный рижанин... Останавливался у недавно положенных надгробных камней... Вот здесь погибли журналисты телевидения... Здесь подстрелен подросток... Здесь двое...

На магазинах меняли вывески: исчезала кириллица, воцарялась латиница... И латыши уже демонстративно не понимали по-русски, и становилось все труднее обратиться к незнакомому – к прохожему, к продавщице в магазине, к служащей в библиотеке, – а вдруг не ответят...

Рига наполнялась печалью. Рига уходила из России, оскорбленная и непрощающая. А Елена Сергеевна – Люся Нюренберг, родившаяся в этом городе в конце XIX столетия, – все равно оставалась здесь. Она казалась мне душою этого города, его добрым божеством, и было странно, что рижане не догадываются об этом, что в городе нет зримого памятника, посвященного ей, какого-нибудь легкого бронзового изваяния, подобного копенгагенской Русалочке. Не на площади, конечно, – где-нибудь в тихом, благоуханном сквере, где у подножия памятника играют дети...

Михаил Булгаков называл ее королевой.

Только двух женщин в своей жизни называл так: свою мать и потом – третью свою жену, Елену Сергеевну Булгакову.

Женат был трижды. Все три женщины, поочередно носившие его имя, были прекрасны, женственны, благородны и заслуживали восхищения и любви. И в каждую из них – поочередно – он был влюблен. Но королевой назвал только одну из них.

Обе королевы – с этим высоким их титулом – отразились в зеркалах его прозы. «Мама, светлая королева» – в «Белой гвардии». «Светлая королева Марго», «королева моя французская» – в «Мастере и Маргарите».

В сочинениях Михаила Булгакова, как известно, глубоки и парадоксальны связи с русской и мировой классикой, с Данте и Гете, с Ветхим и Новым Заветом. А титулы «светлая королева» и «светлая королева Марго» – оба – восходят к чтению детства, к книгам, простодушным и, оказывается, бессмертным, как детство. «Мама, светлая королева» – к сказке Андерсена о Снежной королеве. «Светлая королева Марго» – к роману Александра Дюма-отца «Королева Марго».

Маргарита – москвичка Маргарита Николаевна в романе «Мастер и Маргарита» – приглашена быть «хозяйкой», «королевой» на великом весеннем балу у Сатаны. «Сто двадцать одну Маргариту обнаружили мы в Москве, и, верите ли, – тут Коровьев с отчаянием хлопнул себя по ляжке, – ни одна не подходит!»

Эта – достойна. Она не только очаровательно женственна и красива. Она исполнена королевского достоинства и по-королевски же бесстрашна. «Да и при том вы сами – королевской крови», – говорит Коровьев.

«– Почему королевской крови? – испуганно шепнула Маргарита, прижимаясь к Коровьеву.

– Ах, королева, – игриво трещал Коровьев, – вопросы крови – самые сложные вопросы в мире! И если бы расспросить некоторых прабабушек и в особенности тех из них, что пользовались репутацией смиренниц, удивительнейшие тайны открылись бы, уважаемая Маргарита Николаевна... Намекну: одна из французских королев, жившая в шестнадцатом веке, надо полагать, очень изумилась бы, если бы кто-нибудь сказал ей, что ее прелестную прапра-праправнучку я по прошествии многих лет буду вести под руку в Москве по бальным залам».

По этим намекам – французская королева... шестнадцатый век... Маргарита... («Установилась традиция, – говорил далее Коровьев, – хозяйка бала должна непременно носить имя Маргариты») – и по другим, рассыпанным в романе, вы догадываетесь, что прапрапрапрабабушкой Маргариты Николаевны Коровьев считает прекрасную «королеву Марго». Ту самую, что не однажды воспета в литературе, а более всего – Александром Дюма в его очень популярном романе. Маргариту Валуа, королеву Наварры и Франции, чья свадьба с Генрихом Бурбоном ознаменовалась страшной Варфоломеевской ночью и вошла в историю под названием «кровавой свадьбы».

В черновой редакции «Мастера и Маргариты» – в первой полной, рукописной редакции, датированной 1937– 1938 годами, где замысел автора особенно обнажен, – возлюбленная мастера была не прапра... и так далее, а самою королевой Марго, ее новым воплощением, и неугомонный Коровьев толковал о «переселении душ»:

«Но не бояться... ничего не бояться... Вы сами королевской крови, – чуть слышно свистел Коровьев...

– Почему королевской крови? – испуганно шепнула Маргарита.

– Если разрешите... потом... это долго... – голос Коровьева становился все тише, – тут вопрос... («...родословной и...» – написал Булгаков. Споткнулся, зачеркнул. – Л. Я.) ...переселения душ... В шестнадцатом веке вы были королевой французской... Воспользуюсь случаем принести вам сожаления о том, что знаменитая свадьба ваша ознаменовалась столь великим кровопролитием...»

А демон смерти Абадонна (ангелом бездны называл его здесь Воланд) просто опознавал ее.

«– Я знаком с королевой, – каким-то пустым, бескрасочным голосом, как будто простучал, отозвался Абадонна, – правда, при весьма прискорбных обстоятельствах. Я был в Париже в кровавую ночь 1572 года.

Абадонна устремил черные пятна, заменяющие ему глаза, на Маргариту, и той показалось, что в спальне потянуло сыростью».

Но уже в этой – черновой, рукописной – редакции, вслед за вычеркнутым упоминанием о родословной, другое:

«Воланд поглядел внимательно на Маргариту и затем сказал как бы про себя:

– Кровь! Кровь всегда скажется...»

Все-таки родословная! В законченном романе – там, где Маргарита с достоинством представляется Сатане, – его слова о происхождении, о «крови», звучат еще определенней:

«– Да, прав Коровьев. Как причудливо тасуется колода. Кровь!»

Придется признаться, что замечание Коровьева о происхождении Маргариты Николаевны, столь одобрительно подхваченное Воландом, вызвало смущение и даже некоторую панику в среде ученых-булгаковедов. Не уступая эрудицией и начитанностью покойному Михаилу Александровичу Берлиозу, а кроме того, отличаясь замечательным целомудрием и уверенностью, что дети рождаются только в законном браке, они выдвинули возражения, притом с такой серьезностью, как если бы комментировали исторический труд, а не фантастический и дерзкий роман.

Видите ли, историкам известно, что в законном браке с Генрихом Наваррским (он же король Франции Генрих IV) прекрасная королева Марго была бездетна. Известно также, что по этой причине Папа Климент VIII расторг ее брак с Генрихом, каковое прискорбное событие произошло в 1599 году. А в других законных браках она не состояла. Вследствие чего ученые-булгаковеды решили поправить Коровьева и подыскать возлюбленной мастера более достойную прапрапрапрабабушку.

Боюсь, что нечаянный толчок этим поискам дала я, когда-то кратко сообщив в книге «Творческий путь Михаила Булгакова», что в рабочей тетради писателя, датированной 1938—1939 годами, среди многих других интересных вещей есть выписки к образу Маргариты, а именно сведения о двух королевах – Маргарите Наваррской и Маргарите Валуа – из Брокгауза и Ефрона.

Безусловно, это было непростительное легкомыслие краткости. Упомянула – стало быть, выписку нужно дать полностью. А если нет места (ах, не было места! эта первая в России книга о Булгакове буквально рвалась из спеленывающих ее пут, вся в рубцах и ссадинах не только от цезурных купюр, но и от этой заранее оговоренной и черт знает где согласованной тесноты объема!) – если для полного и обстоятельного цитирования нет места, то, стало быть, не следовало упоминать совсем.

Но упоминание, увы, состоялось: на странице моей книги рядом с именем возлюбленной мастера появилось упоминание двух королев; и Б. В. Соколов в его труде «Роман М. Булгакова "Мастер и Маргарита"» (Москва, 1991, с. 123—124) развернул такую идею:

«Но историческая Маргарита Валуа осталась бездетной, из-за чего и был расторгнут ее брак с Генрихом IV. Поэтому Булгаков не оставил в тексте прямых указаний на Маргариту Валуа как на предка своей Маргариты (?!). Он говорит о кровавой свадьбе Гессара, а не Генриха IV (?!). Образ булгаковской героини ориентирован и на другую королеву – Маргариту Наваррскую, имевшую, кстати сказать, потомство».

(Запоздалые эмоциональные знаки в скобках принадлежат мне. «И не раз в ночи я грозился самому себе оторвать руки за то, что я трижды проклятую фразу написал»... Впрочем, это уже сказано классиком.)

Другой ученый, Г. А. Лесскис, подхватив идею Б. В. Соколова, обнаружил уже не двух, а трех Маргарит, причем двух из них счел более подходящими на роль прапрапрапрабабушки Маргариты Николаевны, чем бедная королева Марго:

«Называя Маргариту Николаевну прапрапраправнучкой одной из французских королев, жившей в XVI в., Коровьев как будто может иметь в виду сестру Франциска I и королеву Наварры Маргариту Ангулемскую (1492—1549), автора сб. новелл "Гептамерон", или дочь Франциска I, жену герцога Савойского Маргариту Французскую (1523—1574), но не Маргариту Валуа (1553—1615), дочь Генриха II и первую жену Генриха IV, так как последняя была бездетной. Однако благодаря роману Дюма («Королева Марго») и «Хронике» Мериме (?! – Л. Я.) именно с ней связывается в нашем сознании представление о «королеве Марго», символизирующей сильную и безрассудную страсть». (Г .А. Лесскис. Комментарий к Собранию сочинений М. А. Булгакова. Т. 5, Москва, «Художественная литература», 1990, с. 657. Ссылаюсь сначала на труд Б. В. Соколова, вышедший в 1991 году, а потом уже на комментарий Г. А. Лесскиса в издании 1990 года, потому что на самом деле идея Соколова была изложена ранее, в одном из его сочинений, которого у меня нет под рукой.)

О, эти ученые представления о «безрассудной страсти»... (А что такое «рассудочная» или, может быть, «рассудительная» страсть? И точно ли всепоглощающая любовь Маргариты к мастеру – и Елены Сергеевны к Михаилу Булгакову – не была умной? «Она была красива и умна», – говорит писатель. Может быть, именно любовь делала ее всевидящей до гениальности?)

И еще более ученое замечание о «кровавой свадьбе» ни в чем не повинного мсье Гессара... Видите ли, и мне, и ученому-булгаковеду, а возможно, и Михаилу Булгакову о господине Гессаре известно только одно: он был издателем писем королевы Марго в Париже в 1842 году, о чем сообщено в «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона. И Варфоломеевская ночь произошла лет за двести с гаком до его рождения.

В романе Булгакова «какой-то вздор про кровавую свадьбу своего друга в Париже Гессара и про коньяк» лопочет «порядочно выпивший» фантастический толстяк на ночной реке, тот самый, что, несмотря на хмель, вдруг узнает Маргариту по явному сходству с кем-то и называет ее – «светлой королевой Марго».

В рукописной редакции романа, которую я цитировала выше, в этой фразе была запятая, существенно прояснявшая смысл: «и залопотал по-французски какую-то чушь про кровавую свадьбу, какого-то своего друга Гессара...» Случайно ли эта запятая была впоследствии пропущена машинисткой? Или ее снял смеющийся автор, окончательно все смешав в фантастических речах своего персонажа?

(Тут, с сожалением отвлекаясь от «Мастера и Маргариты», я вынуждена обратить внимание читателя на то, что отсылка Г. А. Лесскиса к «Хронике времен Карла IX» Проспера Мериме тоже... как бы это повежливее выразиться... несколько неточна. Особенность этого романа, события которого разворачиваются в дни свадьбы Маргариты и Генриха Наваррского, как раз и состоит в том, что среди его действующих лиц нет ни Маргариты, ни ее юного супруга. Писатель даже объясняется по этому поводу с читателем в специальной главе своего романа, которая так и называется: «Диалог между читателем и автором». «А Маргарита?» – спрашивает ожидающий ее появления на арене действия читатель. «Ей нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты», – отвечает дерзкий автор. «Ах, я замечаю, что в вашем романе я не найду того, чего искал?» – «Боюсь, что так», – невозмутимо подтверждает бесподобный Мериме.)

Но что же все-таки было в выписке из Брокгауза и Ефрона, которую я с такой неудачной краткостью когда-то упомянула? Конечно, внимание Булгакова привлекла Маргарита Наваррская, писательница, умнейшая женщина и королева Наварры. Он выписал ее имя по-французски – Marguerite. Выписал полностью название ее «Гептамерона» – в оригинале. Даты рождения и смерти. Дату смерти – 1549 – подчеркнул. С сомнением подчеркнул?

Ниже – еще более краткие данные о Маргарите Валуа. Даты ее жизни. Упоминание Варфоломеевской ночи. Упоминание «кровавой свадьбы». Имя Гессар – так, как оно дано у Брокгауза и Ефрона, во французской транскрипции: Guessard... О бездетности брака Маргариты с Генрихом IV в статье Брокгауза и Ефрона говорится очень четко, но Булгаков не обратил на эти строки ни малейшего внимания. Дату рождения Маргариты – 1553 – подчеркнул. И после всего еще раз, жирно, цветным карандашом, подчеркнул имя Маргариты Валуа, окончательно определяя свой выбор.

Кстати, из перечисленных Б. В. Соколовым двух и перечисленных Г. А. Лесскисом трех Маргарит только она одна была королевой Франции.

«Королева моя французская!..» – кричит в романе Наташа, догоняя на своем борове Маргариту.

«Маргарита Французская, или Валуа (1553—1615)» – называется статья в любимом Булгаковым «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона.

«Вы хотите со мной поспорить?» – спросил бы Воланд.

«Вы хотите со мною спорить?» – усмехнулся бы Булгаков. Автор возводил происхождение своей героини – а пожалуй, и очаровательной Елены Сергеевны, на которую так похожа его Маргарита, – к одному из королевских домов Франции.

Бездетность первого брака Генриха IV? Ну, у Коровьева (и Булгакова) на этот счет могли быть свои соображения. Скажем, то, что через некоторое время после «кровавой свадьбы» Генрих бежал из Парижа и прекрасная Маргарита оставалась в Париже без своего супруга в течение нескольких лет. Потом жила с ним недолго, а после развода, в возрасте уже не юном, но и не катастрофическом для прекрасной женщины, оставалась в Париже, «собирая вокруг себя ученых и писателей», как утверждают славные Брокгауз и Ефрон. И если верить Коровьеву, что есть вещи, «в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни даже границы между государствами...». И если, по его совету, расспросить «некоторых прабабушек и в особенности тех из них, что пользовались репутацией смиренниц...». То придется допустить, что, говоря о «причудливо тасуемой колоде», Коровьев отлично знает, о чем толкует.

«Королева моя французская!..» – кричит Наташа, догоняя на своем борове Маргариту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю