Текст книги "Записки о Михаиле Булгакове"
Автор книги: Лидия Яновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
...и Анна Ахматова.
Она всего на два года старше Булгакова, но в ее отношении к нему – материнская нежность и материнская боль... Вот она слушает его чтение глав из романа «Мастер и Маргарита» и весь вечер молчит, кутаясь в платок. Через день станет известно, что арестованы за сатирические басни Николай Эрдман и Масс, и Булгаков ночью сожжет часть своего романа – может быть, те самые главы, которые так молчаливо слушает Анна Ахматова... Ее надгробный плач по Булгакову, полный материнского отчаяния и великой мудрости: «О кто подумать мог, что полоумной мне, Мне плакальщице дней не бывших, Мне тлеющей на медленном огне, Всех пережившей, все забывшей, Придется поминать того, кто полный сил И светлых замыслов и воли...» Ее, записанные Фаиной Раневской, слова, когда в эвакуации, в Ташкенте, Ахматова читала вслух «Мастера и Маргариту»: «Фаина, он гений!»
...и Осип Мандельштам.
Впервые возникший еще в «Записках на манжетах» (1922):
«Вошел в пасмурный день и голову держал высоко, как принц». А потом как-то тревожно-вопросительно – по касательной – отразившийся в зеркалах «Мастера и Маргариты».
...и Борис Пастернак.
Что связывало Булгакова и Пастернака? Известно, что Булгаков не любил стихов. Из воспоминаний Л. Е. Белозерской-Булгаковой известно, что его не заинтересовали стихи Пастернака: была встреча у писательницы Софьи Федорченко; Пастернак читал свои стихи; Пастернак понравился, а стихи – нет... В дневниках Е. С. Булгаковой – в 30-е годы – имя Пастернака отмечено дважды. В разговоре с Анной Ахматовой: «Рассказывала о горькой участи
Мандельштама. Говорили о Пастернаке»... Вероятно, о разговоре Пастернака со Сталиным. И потом, на именинах у К. Тренева, Пастернак поднялся и сказал: «Я хочу выпить за Булгакова!» – «Нет, нет! – заволновалась хозяйка. – Сейчас мы выпьем за Викентия Викентьевича (Вересаева), а потом за Булгакова!» – «Нет, я хочу за Булгакова! – сказал Пастернак. – Вересаев, конечно, очень большой человек, но он – законное явление. А Булгаков – незаконное!» И в предсмертные дни Булгакова к нему пришел Пастернак, и о чем-то очень важном, о чем-то самом главном бесконечно доверительно говорили они друг с другом, и мы никогда не узнаем – о чем...
...и Марина Цветаева.
Булгаков и Цветаева не встречались. Но они росли из одной почвы – русской поэзии. И вероятно, отсюда столько общего в их образности. Например, эта мелодия смерти как последнего покоя – сада... «О трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать...» (Булгаков). «Пошли мне сад На старость лет... – Тот сад? А может быть – тот свет?..» (Цветаева). И какое-то кровное родство «Лебединого стана» и «Белой гвардии»...[5]5
Что знали друг о друге Марина Цветаева и Михаил Булгаков? В 1996 году из Санкт-Петербурга в Иерусалим приехала Ирма Кудрова, уникальный знаток жизни и творчества Цветаевой. Едва меня представили гостье, ее мгновенная – профессиональная – реакция была такой: «"Дни Турбиных" шли в Париже? Где Цветаева могла видеть „Дни Турбиных“?» Оказывается, пробившись к «вокруг-цветаевским» архивам ГБ (что от российского литературоведа требует великого упорства), Ирма Кудрова в числе прочего обнаружила протокол допроса некоего П. Н. Толстого, вернувшегося из эмиграции в начале 30-х годов и арестованного в 1937-м. На допросе П. Н. Толстой сказал, что Цветаева в самом начале 30-х годов передала Булгакову, с оказией, подарок. («Мундштук? Портсигар? – задумалась, вспоминая, Ирма Викторовна. – В общем, что-то связанное с курением...») Передала со словами: «В благодарность за „Дни Турбиных“». Могу уточнить: речь шла не о пьесе «Дни Турбиных» – Цветаева была взволнована романом «Белая гвардия». Этот роман вышел в Париже, на русском языке, двумя томиками, в 1927 и 1929 годах, под названием «Дни Турбиных».
[Закрыть]
Эти сопряжения: Булгаков и великие поэты России, его современники, – раскрываются в литературоведении постепенно, с разной степенью проникновения в глубины, но влекут неизменно доброжелательно и мягко.
И только одна тема – такая же сложная, противоречивая и так же пронизанная печалью, вставшая прежде других, еще в середине 60-х годов, когда возвращение Михаила Булгакова в литературу едва началось, – почти сразу была заявлена с болезненной остротой. Эта тема – Булгаков и Маяковский.
Было что-то гипнотизирующее в том, как привлекало читателей соединение-противостояние этих имен. Путь к горечи и печали понимания труден, ибо требует поисков фактов, и работы с фактами, и труда души. А читатели (потому ли, что темы: Булгаков и – Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Цветаева – еще не вставали, а так хотелось увидеть Булгакова, оттененного кем-то «понятным»; потому ли, что общество было воспитано на прокурорских выяснениях «правоты» того или иного художника), читатели жаждали логической прямолинейности противостояния. И литература немедленно предложила требуемую формулу. Сначала, в 60-е годы, одну. Потом, в 80-е, так же самоуверенно, другую, противоположную.
Впрочем, началось все-таки не с формул. Первым, помнится, врубился Валентин Катаев, и, нужно отдать ему должное, в мемуарном анекдоте, который он рассказал в своей повести «Трава забвения», идеологической заданно-ста почти не было.
Сюжет заключался в том, что он, Валентин Катаев, в редакции «Красного перца» познакомил Маяковского с Булгаковым, «которого Маяковский считал своим идейным противником». «Булгаков, – рассказывает далее Катаев, – с нескрываемым любопытством рассматривал вблизи живого футуриста, лефовца, знаменитого поэта-революционера...» Потом, «не зная, как бы его получше задрать», задал такой вопрос: «В данное время я пишу сатирическую повесть, и мне до зарезу нужна фамилия для одного моего персонажа. Фамилия должна быть явно профессорская»... – «Тимерзяев», – будто бы мгновенно сказал Маяковский. «Своего профессора Булгаков назвал: Персиков», – заключает Катаев.
Я намеренно с большими сокращениями пересказываю катаевский текст: в нем много явных неточностей. В пору сочинения повести «Роковые яйца» (с профессором Персиковым) Маяковский вряд ли видел в Булгакове своего «идейного противника», поскольку не была еще написана пьеса «Дни Турбиных» и даже роман «Белая гвардия» еще не начал печататься в журнале «Россия». А если диалог этот произошел позже, то «Роковые яйца» давно уже были реальностью и, следовательно, советоваться было не о чем.
И все-таки В. Катаев верно схватил этот заинтересованный, этот острый взгляд очень светлых булгаковских глаз, и попытку «задрать», зацепить, и мгновенный обмен репликами – наповал. Маяковский безусловно привлекал внимание Булгакова. Не враждебность, не ревность, не «идейное противостояние» – здесь был живой и глубокий интерес художника. Хотя стихов Маяковского в ту пору Булгаков, кажется, не читал.
Ну вот, не очень достоверный и совсем не научный рассказ Катаева промелькнул анекдотом, а в качестве руководящего тезиса – в России обожали руководящие тезисы – прозвучала и на многие годы утвердилась формула, собственно говоря, принадлежавшая Константину Симонову:
«Был или не был Маяковский на "Днях Турбиных", более или менее дружелюбно разговаривали они с Булгаковым при личных встречах – все это не меняет сущности дела. Маяковский, исходя из своих тогдашних литературно-политических позиций, не мог не быть решительным литературным противником Булгакова – это было бы противоестественно, и все это нет никакой нужды смягчать».
Эта тяжеловесная формула-окрик была опубликована в 1968 году, в подборке литературных писем К. М. Симонова. Точнее говоря, в подборке фрагментов из этих писем. Имена адресатов в публикации не были названы, и профессор Московского университета Алексей Метченко, знаменитый тем, что вырастил целую плеяду не очень грамотных, но замечательно подкованных в политических играх литературоведов, тут же решил, что Симонов читает нотации Владимиру Лакшину – ну, с кем бы еще мог Константин
Симонов полемизировать о Михаиле Булгакове? – и радостно принялся садить по Лакшину еще одной основополагающей цитатой.
Казалось бы, уже по одному тому, что формулу подхватил профессор Метченко, можно было догадаться, что это фальшивая и плоская мысль. Но по-видимому, требовалась именно такая идея, и, воспринятая как аксиома, формула весело заскакала из статьи в статью.
Я не обмолвилась: «собственно говоря», тезис принадлежал Константину Симонову. Видите ли, Симонов не был уверен в своей правоте, его неуверенность сквозит в самой наступательности окрика, и у меня есть все основания считать, что я верно слышу его интонацию. Дело в том, что приведенные строки не имели отношения к Лакшину, они извлечены из письма, адресованного мне (15 сентября 1965 года), таких писем Симонова о Михаиле Булгакове я получила семь, и большей частью это были объемные письма – рецензии на варианты моей первой, так никогда и не опубликованной книги о Михаиле Булгакове.
Тема «Булгаков и Маяковский» волновала Симонова не меньше, чем меня. Его – глубоко чтившего Маяковского и потрясенного открытием Булгакова – влекло противостояние этих имен. Думаю, он искал здесь ответа на какие-то свои собственные, важные для него вопросы. Упирая не на факты – не было у него фактов, а по привычке – на формулы («не мог не...»), пытался подойти к теме с той стороны, где чувствовал себя надежней, – со стороны Маяковского. Сердясь, писал мне:
«Проблема ведь не только в том, почему Блюм не принимал Булгакова. (В. И. Блюм – театральный критик, специализировавшийся на облаивании булгаковских пьес, один из тех, кто в 20-е годы сделал имя Булгакова одиозным. – Л. Я.) Более серьезная проблема в том, почему Маяковский не принимал Булгакова. И вот Вы от этой серьезной, весьма серьезной проблемы вдруг отмахиваетесь тем, что, дескать, Маяковский в 29-м году был готов сотрудничать с Художественным театром. При чем тут это? Какое это имеет отношение к делу? Я понимаю, что Вы любите Булгакова. Я тоже его люблю. И очень хотелось бы, чтобы к нему плохо относились только плохие люди и бездарные литераторы. Но, к сожалению, к нему как к художнику определенного направления (мой корреспондент густо зачеркивает загадочные слова: «определенного направления». – Л. Я.) плохо относились и хорошие люди и талантливые литераторы. Вот ведь в чем дело. Были какие-то принципиальные споры, связанные с определенным положением в обществе...» (22 июля 1967 года)[6]6
Цитируемые письма К. М. Симонова почти полностью опубликованы в журнале «Урал», 1987, № 5, с. 175—184, и частично – в изд.: К. М. Симонов. Собр. соч.., т. 12 (дополнительный), Москва, «Худож. лит.», 1987, с. 273—275 и 370. Здесь приводятся по оригиналам.
[Закрыть].
Но я не отмахивалась. Просто вопросы, очень важные для Константина Симонова, для меня были фикцией. Я была моложе моего очень авторитетного собеседника всего на одиннадцать лет, но принадлежала уже к другому поколению – к поколению, на которое с меньшей силой давил страшный груз идеологии, и – при полной несвободе зажатого горла, при фактической обреченности на молчание – больше всего дорожила своим правом на собственную свободную мысль.
Я тоже решала свои вопросы. Но меня интересовало не противостояние, а, если можно так выразиться, рядомстояние этих двух огромных художников, этих двух, по-человечески так беззащитно уязвимых людей. Меня влекли нити притяжения между ними – эти нити тоже были реальностью. И к теме я продиралась оттуда, где чувствовала себя уверенней, – со стороны всматривающегося в Маяковского Михаила Булгакова.
Конечно, мне были известны все выступления Маяковского против Булгакова. Особой эрудиции не требовалось – достаточно было снять с полки последний том Собрания сочинений Маяковского с подробным именным указателем.
В «Клопе»: «Сплошной словарь умерших слов... бублики, богема, Булгаков...»
В «Бане»: «Вы видали "Вишневую квадратуру"? А я был на "Дяде Турбиных"».
Чуть раньше, в стихотворении «Буржуй-нуво», 1928:
На ложу
в окно
театральных касс тыкая
ногтем лаковым он дает
социальный заказ на «Дни Турбиных» —
Булгаковым.
И еще раньше – выступление на диспуте «Театральная политика советской власти», 2 октября 1926 года, в день публичной генеральной репетиции «Дней Турбиных». Сохранилась весьма несовершенная, не правленая и не подписанная Маяковским стенограмма:
«В чем не прав совершенно, на 100% был бы Анатолий Васильевич (Луначарский. – Л. Я.)? Если бы думал, что эта самая «Белая гвардия» является случайностью в репертуаре Художественного театра. Я думаю, что это правильное логическое завершение: начали с тетей Маней и дядей Ваней и закончили «Белой гвардией» (Смех.)»... «Возьмите пресловутую книгу Станиславского „Моя жизнь в искусстве“, эту знаменитую гурманскую книгу, – это та же самая „Белая гвардия“»... И далее предлагал – «Нет, не запретить. Чего вы добьетесь запрещениями?» – а просто сорвать булгаковский спектакль... (Отмечу, что никаких конкретных попыток сорвать представление «Дней Турбиных» Маяковский, конечно же, не предпринимал и до сих пор неизвестно в точности, видел ли он вообще эту пьесу.)
Выпады – все.
Есть еще несколько упоминаний имени Булгакова – как автора повести «Роковые яйца». Отношение Маяковского к этой повести неизвестно, хотя если вспомнить, что Владимир Владимирович был очень скор на язык, – отсутствие бранных эпитетов тоже о чем-то говорит.
Теперь – окончательно все.
В общем, достаточно грубо, не правда ли? Особенно по поводу генеральной репетиции «Дней Турбиных», пьесы, которую Маяковский называет – то ли по первой редакции, то ли в порядке политического обвинения «Белой гвардией». (И опять-таки отмечу: одни и те же слова в разные эпохи имеют разный вес. В 1926 году обвинение МХА-та в приверженности к «белой гвардии» доносом не было – было эпатажем.)
Но я знала и другое.
С Еленой Сергеевной Булгаковой я познакомилась в начале 60-х годов, уже вооруженная всеми цитатами из Маяковского. И едва ли не в первые же дни робко спросила, как она относится... эти выпады Маяковского... и Булгаков...
К моему удивлению, она легко рассмеялась: «Это что-то в "Бане"?» Небрежно пожала плечом: дескать, почему ее, с ее чувством юмора, должно волновать это: «Дядя Турбиных» – компот из «Дяди Вани» Чехова и «Дней Турбиных» Булгакова в устах персонажа Маяковского? О выступлении Маяковского по поводу генеральной «Турбиных» она услышала в тот день впервые, от меня, впрочем особого интереса к этой новости не проявив. Зато тут же принялась рассказывать мне – в своей неповторимой манере, радостно и артистично, – историю о бильярде и о том, как Маяковский сказал, что не может играть при Елене Сергеевне, потому что, когда Булгаков проигрывает, яростный взгляд ее гневных глаз, устремленный на его противника... Словом, было видно, что Маяковский не мог бы придумать более светского и более удачного в ее глазах комплимента...
Елена Сергеевна, так страстно делившая людей по единственному признаку – на друзей и врагов Михаила Булгакова, – не числила Маяковского среди его врагов. К личности Маяковского относилась довольно жестко (ее дневниковая запись 8 ноября 1969 года об актере и старом друге М. М. Яншине, который когда-то был женат на Веронике Полонской: «А завещание Маяковского?! Только такой грубый человек мог его оставить, не думая, как же его воспримет Яншин». – Цит. впервые). А вот врагом Булгакова не считала. И это означает только одно: что в 30-е годы – в годы ее любви и брака с Михаилом Булгаковым – ее любимый никогда не говорил о Маяковском дурно.
В мемуарах Л. Е. Белозерской-Булгаковой собраны и приведены все эскапады Маяковского против Михаила Булгакова, особенно подробно и с гневным комментарием – злосчастное выступление на диспуте по поводу «Дней Турбиных». В письмах ко мне Л. Е. была еще воинственней. Приводя строки стенограммы: «...давайте, я вам поставлю срыв этой пьесы... Двести человек будут свистеть, а сорвем...» – писала: «Правда, похоже, что Булгарин обращается к Бенкендорфу...» (письмо от 12 мая 1974 года). А в следующем письме (от 15 июня того же года) даже называла Маяковского «голым королем»; правда, подумав (а была она человеком справедливым даже в запальчивости), все-таки вписала против слов о «голом короле»: «хотя бы по отношению к творчеству М. А.».
Она была женою Булгакова в те самые годы, когда Маяковский выдавал свои эпатажи, и этим страницам в ее мемуарах не было бы цены, если бы... если бы они действительно были мемуарными. Но собственно мемуарными эти страницы как раз и не были.
С Любовью Евгеньевной Белозерской-Булгаковой я познакомилась почти на двенадцать лет позже, чем с Еленой Сергеевной. Видите ли, женщины – они ведь женщины, они ревновали друг к другу, и Елене Сергеевне очень не хотелось, чтобы я встречалась с Любашей, а я не могла причинить ей боль, и было невозможно что бы то ни было делать от нее втайне.
(И Любовь Евгеньевна ревновала к памяти Елены Сергеевны. Потом, когда мы подружились, не раз говорила мне с горестным упреком: «Вы влюблены в Елену Сергеевну». Пока однажды я не ответила ей – не устно, устно постеснялась, а в письме: «Я в вас влюблена, Любовь Евгеньевна!» У нее был прелестный, легкий характер, она, приближаясь к своим девяноста, излучала жизнелюбие и стойкость, которых так не хватало мне, и, конечно, я была влюблена в нее. Но Булгаков... Булгаков любил другую, великолепную и чуть отчужденную. Его выбор был данностью, не подлежавшей обсуждению.)
Е. С. умерла в 1970 году, и только в 1974-м, помнится, в феврале, я пришла к Любови Евгеньевне.
Все эскапады Маяковского – а главное, его выступление по поводу «Дней Турбиных» – к этому времени были ей известны, но – отнюдь не с булгаковских времен. Она узнала о них на рубеже 60-х и 70-х – от другого литературоведа. Полной цитаты у нее не было, и именно я прислала ей весь этот, так живо заинтересовавший ее текст, прислала со всеми библиографическими данными (издание, том, год, страница), которые она привела потом в своей книге «О, мед воспоминаний».
Не было в ее памяти непосредственных следов этих эксцессов. Ее гневные филиппики – всего лишь ее оценка – искренняя оценка – фактов, о которых она узнала на склоне лет. Она ошибалась: Маяковский ни в какой степени не был похож ни на Булгарина, ни на Бенкендорфа, хотя бы потому, что в Третьем отделении не служил и вообще никаких должностей не занимал. И трогательное ее мнение о том, что Луначарский спас «Дни Турбиных» от якобы затеянного Маяковским «срыва» («Слава Богу, А. В. Луначарский эту "хунвейбиновскую" акцию не разрешил». – «О, мед воспоминаний», с. 85) – тоже ошибка: роль Луначарского в судьбе Михаила Булгакова была куда более зловещей, чем роль очень неудобного человека – Владимира Маяковского.
Даже слово «хунвейбин» в устах Любови Евгеньевны подчеркивает очень позднее, очень «послебулгаковское» происхождение ее гнева.
Как получилось, что обе замечательные женщины, столь близкие Михаилу Булгакову, любившие его и в разное время любимые им, не заметили – не запомнили! – его реакцию на оскорбление со стороны Маяковского? Может быть, они вообще не замечали, не запоминали его реакции на оскорбления?
Ого, еще как замечали и как запоминали!
Однажды Булгакова оскорбил Виктор Шкловский. Этот момент Любовь Евгеньевна пересказывала мне очень эмоционально, но здесь я воспользуюсь ее мемуарами: «Вспоминаю одну из первых оплеух (потом их было без счета). В одном из своих писаний Виктор Шкловский выразился так: "А у ковра Булгаков..." Поясню для тех, кто не знаком с этим выражением. Оно означает, что на арене "у ковра" представление ведет, развлекая публику, клоун.
Я никогда не забуду, как дрогнуло и побелело лицо М. А. Выпад Шкловского тем более непонятен, что за несколько дней перед этим он обратился к Булгакову за врачебной консультацией». («О, мед воспоминаний», с.45.)
И, что интересно, Елена Сергеевна тоже была в курсе этого оскорбления, о котором могла знать только со слов Булгакова!
Ее запись в дневнике 31 мая 1967 года (чтобы было понятнее, поясню: в Москве гостит итальянский литератор и издатель Витторио Страда и дважды обедает у Е. С.):
«Вечером – письмо от Виктора Шкловского. Видимо, Страда ему передал мое резко отрицательное отношение к нему из-за М. А. Шкловский написал очень искренно, по-старчески трогательно о своем преклонении перед Булгаковым. Растрогал меня, и я ему тут же ответила очень дружески, отослала». (Отдел рукописей БЛ—РГБ, фонд 562. 30. 1. Цит. впервые.)
Она простила Виктора Шкловского. Но она – помнила!
И разве только Виктор Шкловский?
Во второй половине 20-х годов – премьеры «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры», «Багрового острова» – оскорбления шли потоком. Не буду их здесь приводить – критики не стеснялись в выражениях. Некоторые из них – Владимир Блюм, Осаф Литовский, Орлинский, Ашмарин, поэт Александр Безыменский, – казалось, сделали ненависть к Михаилу Булгакову своей профессией.
Я спросила у Любови Евгеньевны: как он это переносил? Она сказала: «Это невозможно было спокойно переносить. Вот кто-то выругается за окном, – она указала на свое окно; ее квартира была в первом этаже, правда, весьма высоком, – вы вздрогнете. А это было каждый день! Тогда у него и появился этот тик – он стал дергать плечом...»
Елена Сергеевна была более склонна пересказывать это все в героических тонах: по ее словам, Булгаков развешивал эти кошмарные рецензии по стенам и рассматривал, посмеиваясь... Может быть, ей запомнилось так, потому что она пришла в этот дом позже – в 1929-м, а боль от оскорблений, как и всякая боль, не бывает бесконечной: вырабатывается привычка, иммунитет. (Вот и Любовь Евгеньевна пишет: «Конечно, полного иммунитета от оплеух и уколов выработать в себе было нельзя, но покрыться более толстой кожей, продубиться было просто необходимо, как покажет сама жизнь». – «О, мед воспоминаний», с. 45.)
А может быть, в свете влюбленных глаз своей новой подруги Булгаков стал переносить это легче. Впрочем, рецензии действительно развешивал по стенам. А потом стал аккуратно собирать в альбомы...
Оскорбления – помнил. Иногда прощал. Иногда не прощал.
Осафа Литовского запечатлел в романе «Мастер и Маргарита» под именем Латунского. Всеволода Вишневского – под именем Мстислава Лавровича. Александра Безыменского – под именем Двубратского. (Случалось, пытался видеть в своих противниках – противников. Е. С. рассказывала мне: однажды Булгаков подошел к Владимиру Блюму со словами: «Разрешите пожать руку противнику с открытым забралом». Впрочем, это было в 20-е годы. В 30-е, думаю, уже не подошел бы. Ибо не были они противниками – были чаще всего просто склочниками, по причине вульгарной бездарности.)
Отношение Булгакова к этим литераторам не было тайной. Елена Сергеевна свято хранила и растила в своей душе ненависть к ним. Ее запись в дневнике 20 июля 1934 года: «Мы вышли (из здания МХАТа. – Л. Я.). На улице М. А. вскоре стало плохо, я с трудом его довела до аптеки. Ему дали капель, уложили на кушетку. Я вышла на улицу – нет ли такси? Не было, и только рядом с аптекой стояла машина и около нее Безыменский. Ни за что! Пошла обратно и вызвала машину по телефону» («Дневник Елены Булгаковой», с. 61).
Как видите – это реплика не Булгакова. Это ее реплика: «Ни за что!»
И вот имени Маяковского в этом ряду нет. Четыре выпада против Михаила Булгакова – безусловный факт биографии Маяковского – так и не стали фактом биографии Булгакова.
Почему? Что же, Булгаков не придавал им значения? Или может быть, просто об этих выпадах не знал? Читатель волен выбрать ответ по своему усмотрению.
Может быть, не знал. Ведь Маяковский не был официальным поэтом, и до его Полного собрания сочинений в 13 томах с подробным именным указателем было весьма не близко.
А может быть, знал и тем не менее в один ряд с Литовским, Всеволодом Вишневским и Безыменский Маяковского не ставил – по причине отсутствия этой самой вульгарной бездарности.
Молодой Булгаков и сам был резок не в меньшей степени, чем Маяковский. Он входил в литературу в начале 20-х годов дерзким и бесстрашно остроумным. Чего стоят его жестокие шутки в отношении Мейерхольда, чей творческий метод Булгаков не признавал. В фельетоне «Столица в блокноте» (1923), высмеяв спектакль Мейерхольда «Великодушный рогоносец», Булгаков выдал далее:
«– Вы опоздали родиться, – сказал мне футурист.
Нет, это Мейерхольд поспешил родиться.
– Мейерхольд – гений!!! – завывал футурист...
– Искусство будущего!! – налетели на меня с кулаками.
А если будущего, то пускай, пожалуйста, Мейерхольд умрет и воскреснет в XXI веке. От этого выиграют все, и прежде всего он сам. Его поймут...»
А в повести «Роковые яйца» (1924), описывая «будущую» Москву, выдал – о живом Мейерхольде – так: «Театр имени покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году, при постановке пушкинского «Бориса Годунова», когда обрушились трапеции с голыми боярами...»
Это был стиль литературной жизни 20-х годов. Мейерхольд выдержал эти эпатажи стоически, просил после этого у Булгакова пьесу и не мог ему простить, кажется, одного: пьесы ему Булгаков не дал.
Был ли после этого писатель вправе считать себя оскорбленным, когда со сцены театра Мейерхольда ответным ударом шпаги летело: «Сплошной словарь умерших слов... бублики, богема, Булгаков...» – и было неизвестно даже, кому именно принадлежат эти слова – Маяковскому или неоднократно оскорбленному Булгаковым Мейерхольду?
(Кстати, при жизни Маяковского эти «антибулгаковские» реплики не входили в опубликованные тексты его пьес.)
Итак, Маяковский упоминает Булгакова... А Булгаков – Маяковского? Полного собрания сочинений Михаила Булгакова с обстоятельным именным указателем, как известно, нет. Тем не менее...
1920 год. Михаил Булгаков во Владикавказе. «Во Владикавказе нераздельно царит Маяковский», – пишет в своей корреспонденции из этого города Юрий Слезкин («Вестник литературы», 1921, № 1). 25 августа во 2-м Владикавказском советском театре литературный вечер; в программе стихи и проза местных литераторов, а затем и в следующем порядке: выступление Михаила Булгакова «Литературные итоги», доклад местного деятеля «Новая книга Маяковского» и снова Михаил Булгаков – «Хроника искусств».
1923-й. В журнале «Россия» выходит 2-я часть «Записок на манжетах» Булгакова. Писатель рисует сентябрьскую ночь 1921 года – свой первый после окончания Гражданской войны въезд в Москву:
«На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули в тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нем афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?
Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского.
Воз остановился. Снимали вещи. Присел на тумбочку и, как зачарованный, уставился в слово. Ах, слово хорошо... Мучительное желание представить себе юбиляра. Никогда его не видел, но знаю... знаю. Он лет сорока, очень маленького роста, лысенький, в очках, очень подвижной. Коротенькие подвернутые брючки. Служит. Не курит. У него большая квартира с портьерами, уплотненная присяжным поверенным, который теперь не присяжный, а комендант казенного здания...» И т.д.
Короче, дерзкий сатирик Михаил Булгаков создает вызывающий антипортрет поэта. И тут же – в мае того же 1923 года, в газете «Накануне» – очерк Булгакова «Бенефис лорда Керзона», запечатлевший демонстрацию на Тверской в Москве и выступление Маяковского перед демонстрантами:
«В два часа дня Тверскую уже нельзя было пересечь. Непрерывным потоком, сколько хватал глаз, катилась медленно людская лента, а над ней шел лес плакатов и знамен...
...А напротив, на балкончике под обелиском Свободы, Маяковский, раскрыв свой чудовищный квадратный рот, бухал над толпой надтреснутым басом:
...британский лев вой! Ле-вой! Ле-вой!
– Ле-вой! Ле-вой! – отвечала ему толпа. Из Столешникова выкатывалась новая лента, загибала к обелиску. Толпа звала Маяковского. Он вырос опять на балкончике и загремел:
– Вы слышали, товарищи, звон, да не знаете, кто такой лорд Керзон!
И стал объяснять:
– Из-под маски вежливого лорда глядит клыкастое лицо!!»
(Здесь рифма явно требует «клыкастой морды», и эвфемизм, конечно, введен не Булгаковым, а газетой «Накануне», выходившей в Берлине.)
И далее: «Маяковский все выбрасывал тяжелые, как булыжники, слова, у подножия памятника кипело, как в муравейнике, и чей-то голо с балкона прорезал шум:
– В отставку Керзона!»
Это уже не сатирическая, это монументальная картина.
Безусловно, они видели друг друга – Булгаков и Маяковский. С острым интересом и, конечно, по-разному всматривались друг в друга. Интерес Булгакова – интерес прозаика – был спокойнее и, может быть, глубже. В интересе Маяковского, более эмоциональном, просвечивала ревность: «Я переплюну твоего Булгакова...»
Они были очень разные художники. Разные характеры, разные личности – каждый в единственном числе. У таких крупных художников, собственно говоря, и не могут быть одинаковые «литературно-политические позиции». Но уж непременно – «не мог не быть решительным литературным противником»? И так уж – «не принимал Булгакова»?
...В октябре 1929 года, за полгода до своего конца, Маяковский стал склонять слух к предложению о сотрудничестве с Художественным театром. Это была парадоксальная ситуация. Маяковский – плакатный, Маяковский – контрастный, стих – набат, театр – на площадь, Маяковский, казалось бы, несовместимый с Художественным театром в гораздо большей степени, чем с Михаилом Булгаковым, Маяковский, противоположный Художественному театру, заинтересованно прислушивался к предложению.
Искусителем и инициатором переговоров был Павел Марков, завлит МХАТа. Тот самый Павел Марков (Миша
Панин «Театрального романа»), что в середине 20-х годов с таким азартом вовлекал в Художественный театр нового и никому не известного драматурга Михаила Булгакова.
Маяковский шел на переговоры... Предлагал переделать для МХАТа «Мистерию-буфф»... Изложил сюжеты двух пьес, в том числе сюжет комедии «Миллиардеры» – о человеке, получившем колоссальное, ненужное ему в СССР наследство... Информация об этом имеется в комментариях к названному выше Полному собранию сочинений Маяковского, в книге В. А. Катаняна «Маяковский. Хроника жизни и деятельности» (5-е изд., Москва, 1985). И у меня был, правда, телефонный, но тем не менее объемный и очень интересный разговор с П. А. Марковым на эту тему; причем мне П. А. Марков говорил о сопротивлении – не Маяковского, а МХАТа...
Нет, эта ситуация была очень «при чем» в решении нашего вопроса и имела самое прямое «отношение к делу».
Стоит обратить внимание: все выпады Маяковского против Михаила Булгакова относятся к одному-единствен-ному произведению Булгакова – к пьесе «Дни Турбиных». Даже точнее: к спектаклю «Дни Турбиных» на сцене Художественного театра.
А. Смелянский в книге «Михаил Булгаков в Художественном театре» (Москва, 1986, с. 109—111) попробовал восстановить атмосферу этого спектакля на мхатовской сцене в 1926—1929 годах. Исследователь рассказывает об истериках и обмороках в зале, о том, что во время спектакля кого-то выносили и что весь первый год премьеры на спектакле дежурила «скорая помощь». «Негласный закон отождествления зрителей с судьбой сценических героев действовал тут с откровенной силой и прямотой», – отмечает Смелянский.
И можно представить себе, как относился Маяковский – независимо от того, видел своими глазами или слышал из чужих уст, – к этим обморокам, взвизгам в зале и мокрым дамским платкам.
Но даже «Дни Турбиных» имели право не только на мхатовское прочтение. А ведь Булгаков – не только «Дни Турбиных». Булгаков 20-х годов – это мускульная проза «Белой гвардии», это сатирическая дерзость «Собачьего сердца», трагический фарс «Зойкиной квартиры» в Театре имени Вахтангова и гротескная буффонада «Багрового острова» в Камерном. А главное, уже написан неизвестный Маяковскому «Бег». И уже задуман, начат, пишется «роман о дьяволе»...