355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Чуковская » Дневник – большое подспорье… » Текст книги (страница 3)
Дневник – большое подспорье…
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:55

Текст книги "Дневник – большое подспорье…"


Автор книги: Лидия Чуковская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

19/I 44. Был Леля [Арнштам]. Снимал всю ночь и полдня и сегодня всю ночь тоже будет снимать. Еле держит глаза открытыми, еле говорит, но как собран. Я впервые увидела те немецкие фотографии Зои, которые были опубликованы месяца 2 назад в наших газетах. Они драматичны, они напряжены, как кадры из фильма, а не как фотографии. Эти ноги ее, этот стиснутый рот, эти мальчишеские волосы, это детское, строгое лицо. Эти ноги, на которые нет сил смотреть. Но самое страшное – не она. И даже не толстый немец с лицом мясника – впереди. И даже не русский мальчонка, затесавшийся в немецкую толпу. Страшнее всего молодые, интеллигентные, свежие юношеские лица мужчин – двадцатилетних мужчин, веселой гурьбой идущих вешать восемнадцатилетнюю девушку. Это непостижимо. Один из них высокий, красивый.

26/I 44. С утра – к Маршаку, отвезти рукопись пьесы. Очень смешно: опять альков, опять здоровый голос со мной и болящий в телефон и, главное, жалобы на те же обстоятельства, о которых он мне говорил в прошлый раз. («Одна женщина попала под машину» – а это Катя [Трощенко], о которой он говорил мне уже 2 раза; «Я хлопотал в Наркомздраве и меня вызвал к себе Нарком» – на это он жаловался мне уже в прошлый раз.

Быстрый разговор о поэзии. «Знаете, у Ушакова иногда хорошо». – Не знаю. Я всегда видела только дрянь. – «А вот…» – и прочел о степи. Действительно, что-то есть. «Оно похоже на степь… Он сродни Ходасевичу». Потом опять о Пастернаке и Ахматовой, к которым он всегда подбирается. «У Пастернака все-таки одна нога гораздо короче другой. Помните у Чехова рассказ о том, как баба диктует писарю письмо: корова пала, дед умер, а писарь пишет только поклоны – остальное “не вошло”. Вот и у Пастернака корова не вошла, а это – худо». Затем начал хвалить Твардовского. «В [верх страницы отрезан. – Е. Ч.]… «Страной Муравией», а Пастернак ничем. Я возразила, что в Твардовском мне нехватает лирической личности, стоящей за всеми этими объективными фольклорами, прожигающей, как кислота. «У Пушкина тоже нигде не выпячено лирическое личное. У Лермонтова его слишком много и это плохо. Лермонтов отдавал свою прозу – прозе, а поэзия его вела к Надсону. Вот и у Ахматовой в стихах слишком мало прозы. Помните, что поэзия от излишков поэтического засахаривается. Появляется лазурь и ландыши и пр…»

А исповедь?

Опять о том, что «Волна на волну набегала…» – это механическое звучание не то, что «на холмы Грузии легла ночная мгла» или «На печальные поляны…» (Верно).

Я возражала по поводу лиризма и Пастернака вяло, потому что мне интереснее было слушать, чем говорить. Но как сравнивать Твардовского с Пастернаком и Ахматовой? Они обращены ко мне. А Твардовский – нет. Вот почему они мне дороже. Но, кроме того, Твардовский в самых больших удачах примитивен. [Верх страницы отрезан]. «Поэзия где-то на границе этики с эстетикой».

«Как Гоголь великолепно знал всю материальную сторону своих героев. О его персонажах можно заполнить подробную анкету: кто были родители, каким имуществом владеет. А потом искусство изнежилось и перестало интересоваться материальностью».

«Лиризм всегда берет верх в эпохи упадка, или, во всяком случае, в переходные, смутные времена. Подумайте, сколько не додал Фет. И Пастернак, и Ахматова не додают».

* * *

Вчера я впервые за много месяцев читала «вольную» книгу: № Лит. Наследства о Герцене[61]61
  Лидия Корнеевна читала первый двухтомник «Литературного Наследства», посвященный Герцену: Тт. 39–40, 41–42 (А. И. Герцен). М.: Изд-во АН СССР, 1941. – Примеч. М. А. Фролова.


[Закрыть]
. Все это такое интересное мне еще по каторжным трудам 36 г. Умница Толстой: «Герцен – как Пушкин; где ни откроешь – везде превосходно»[62]62
  «Герцен не уступит Пушкину. Где хотите – откройте, везде превосходно…» // Лев Толстой. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. Кн. 1, с. 376.


[Закрыть]
. А еще дурачком притворяется. (Толстой, 77 г.)

9/IV 44. Вечером к папе пришла Кончаловская Наталья Петровна [жена Михалкова. – Дописано позже. – Е. Ч.], о которой я слышала много хорошего, хотя Леля, который тоже хвалит ее, хвалит так: «она прекрасное, умное, талантливое животное – но все же животное». Мне хотелось к ней присмотреться и прислушаться, потому что то, что ею написано – небанально, не бырышнино, а как-то очень органично, хотя иногда и нехорошо. Переводы ее мне тоже нравились… Ведет она себя очень умно, тактично, по виду искренне – в той мере, в какой эта искренность уместна. Светская женщина вполне. Очень смешно, верно и зло ругала Эль Регистана, который вполне завладел ее Сережей: они вместе пьют, вместе делают шашлыки и, что еще хуже, вместе пишут. Берутся за сценарии, либретто и пр. и все обязательно: «Сталинская будет наша!» С возмущением [несколько слов вырезаны. – Е. Ч.], задуманный ими: «За что советская страна / Дает поэтам ордена». – Это Регистан, я узнаю его! Писать нужно о человеке, о его подвиге – и как результат – орден, а тут всё наоборот!.. Этот человек залез в мою жизнь всеми лапами, меня он ненавидит, потому что боится, а Сережа считает, что у него нет и не было лучшего друга».

Она читала наброски своей книги новая и старая Москва[63]63
  Речь идет о книге Н. Кончаловской «Наша древняя столица: Картины из прошлого Москвы».


[Закрыть]
 – мне не понравилось: холодно. Не знаю, как дальше будет, а пока что худо, потому что нет отношения к старине: неизвестно, насмехаться мы должны над барином, над Елизаветой – или как? Стихи без ключа. Потом читала переводы – превосходные – особенно Дюны – и из Шекспира. Местами не хуже и даже как-то пронзительнее маршаковских. Потом читала свои детские стихи: «Сапоги»[64]64
  Упомянуто стихотворение Н. Кончаловской «Про сапоги» из цикла «стихи для детей».


[Закрыть]
, пожалуй, хороши. Она, конечно, клад для «смеси», для журнала – ей, как Шварцу [несколько слов вырезаны. – Е. Ч.], в самом деле хочется смеяться, у нее есть аппетит к смеху.

Когда она уже собралась уходить, папа сказал: ну, теперь ты, Лида, почитай.

Люша (она весь вечер сидела возле) зашептала «не надо, не надо». Не знаю, боялась ли она за меня, что я «провалюсь»? Я прочла «Скучно, а главное силы…», «Он ведь только прикинулся…» и I гл. поэмы, «Осень» и «Я никогда не вернусь». Эффект был чрезвычайный. Не знаю, с отвычки ли от живого человеческого голоса или в самом деле мои стихи хороши – но Наталья Петровна охала и ахала по поводу каждой строки и смотрела на меня во все глаза. Я, признаюсь, была рада, потому что мой визит к ним тогда был унизителен.

11/IV. Днем чудо: стук в дверь и вошел Валя [Берестов]! Круглолицый, розовый, в счастливом смятении – приехал как-то страшно легкомысленно – 150 р. в кармане, ни жилья, ни карточки, ни прописки[65]65
  Шестнадцатилетний Берестов приехал из Ташкента, из эвакуации.


[Закрыть]
. Чемодан у Хазиных. Читал мне новые стихи – есть чудесные. Счастлив он страшно. Папа был в хорошем духе, сразу повел его по генералам, сводил к Литвинову.

16/IV 44. Вчера, проработав часов 6 подряд, пошла я «в свет» – решила, что будет уместно навестить Кончаловскую, которая хворает. Она, большая, тяжелая, лежала на кровати. Скоро пришла Лина Степанова[66]66
  Ангелина Осиповна Степанова (1905–2000), жена Фадеева, актриса МХАТ.


[Закрыть]
 – красивая, но какая-то уже слишком для меня светская. Оказалось, что в соседней комнате лежит Фадеев, которому стало плохо после вчерашней выпивки, и Лина приехала за ним. Она увезла его. Тогда пришел Рубинштейн – польский еврей, поэт. Кажется милый. Мне под руку попалась книжка Васильева[67]67
  Васильев Павел Николаевич (1910–1937, расстрелян), поэт.


[Закрыть]
, «Соляной бунт». Я много слышала об этом поэте, но никогда ничего не читала. Всё отвратительное, что я ненавижу в нарочитом русизме, собралось в этой книге: изобилие бедер, сосков, матерщины, «отпробованных» девок, черносотенной удали. Тем не менее поэт сильный, и отдельные места пленительны точностью зауми. «Охают бедра. Будто счастьем полные ведра. На спине проносит она». На книге надпись «Наташа, люби меня». И Наталья Петровна сразу же, с той откровенностью, с какой она недавно рассказывала о Регистане, стала очень талантливо, красочно и откровенно рассказывать о своем романе с Васильевым.

«Я его боялась. Он был красивый, ладный, кудрявый, с чубом, а глаза узкие, зеленые, злые. Я боялась, что он больной. Он был страшно в меня влюблен и всюду рассказывал, что я его любовница. А я была чиста и никак ему не давалась. Один раз я ему сказала, что могу его в бараний рог свернуть. Он весь перекосился, глаза стали белые, он ударил меня в лоб, и я упала без памяти. Потом на коленях ползал».

Ну и все в том же разухабистом русском стиле. Но прочла его стихи ей – чудесные.

«Девушки за ним табунами ходили, он их всех на обе лопатки клал стихами ко мне».

«Ему ужасно нравилось, что я – внучка Сурикова».

«Я его любила, как никого, и от этой любви вышла замуж за Сережу [Михалкова]. И сразу все прошло, я привязалась к Сереже – он был противоположный, чистенький, лопоухий, молокосос… Но я так любила Васильева, что даже Богу за него молилась, чтобы он исправился».

Рубинштейн спросил, как погиб Васильев.

«Он свихнулся, – ответила Наталья Петровна, – в 34 г. его арестовали. И вот досада какая – он вышел оттуда тихий, поумневший, а потом опять вывихнулся».

– М-? – спросил Рубинштейн.

«У него были контрреволюционные выступления».

– В каком это году? – спросила я.

– «В 37 г.» – ответила она без запинки.

Скоро Рубинштейн ушел, а я осталась еще вглядываться в этот краснодеревный, талантливый, великосветский быт.

«Жаль Пашу, – сказала Наталья Петровна, – вы подумайте, теперь, когда Русь на такой высоте, как бы он возвысился и стал на рельсы…»

23/IV 44. Утром был Коля. Я прочла ему поэму, зная, что он будет ругать. Так и вышло. Он очень вежливо объяснил мне, что всё с чужого голоса, что это акмеизм, Ахматова + Цветаева, что Нева не вышла, что засыпать можно – надсоновщина, что много истерических срывов; а напоследок сказал, что главное для поэта – понять, открывает ли он новый мир, и если нет – закрыть рот.

Я не согласна, пожалуй, только с последним: это забота праздная. Я не могу не писать и потому пишу; изо всех сил стараюсь работать как можно лучше. Новый мир или нет – об этом судить не мне и не мне заботиться.

Коля тонкий критик. Я огорчилась.

30/IV 44. Вечером зашла Наташа Кончаловская за Соловьевым[68]68
  Соловьев Сергей Михайлович (1820–1879), историк.


[Закрыть]
 – шумная, красивая, сквозь некрасивость, живая. Читала новые отрывки из своей московской книжки – хороши, с аппетитом написаны. Мне нравится во мне, что мне может нравиться такое чужое (!). С восхищением говорила о «Бэмби» – она уверяет, что это выше Чаплина – и чудесно показывала олененка, его ножки, его ломающийся голос. Люди, она говорит, там настоящие фашисты – рубят, жгут, все уничтожают кругом.

«Артисты МХАТ должны были бы у олененка поучиться играть».

Михалков сегодня из Крыма. Немцы страшно бомбили Симферополь, он там чуть не погиб. Люди лежали прямо носами в землю, на улицах.

1 мая 1944. … зашла Наташа – опять за томом Соловьева. Ей необходим Василий Темный. Долго сидела в шубке у меня и болтала своим милым, красивым ртом, в котором по [несколько слов вырезаны. – Е. Ч.] и заключена ее душа. В красках, в лицах, изобразила свои беседы с Андроном [сыном], и с Мазоной (?). Так виден умный, тонкий, талантливый, богатый человек. И вдруг – тем же ртом высказывает предложение выслать из Украины всех женщин, которые жили с немцами, а их детей отобрать у них в особые заведения! – Что вы, Наташа, ведь они грудные! – Да нет, им уже третий годок! – Но и двухлетних как же отнять у матерей? И зачем особые дома, за что же детей-то клеймить? Что это за хижина дяди Тома?

Вот и пойми человеческую душу!

30/VII 44. Читала как-то ночью сборник памяти Андреева[69]69
  См.: Книга о Леониде Андрееве: Воспоминания. Пг.; Берлин, 1922.


[Закрыть]
. Превосходен Горький, ничтожен Замятин, интересен папа – и гениален Блок. Блок говорит как бы сам с собой, сам для себя – и именно поэтому он говорит мне, читаешь его и душа замирает от того, что это сказано мне. А мы всегда думаем о читателе, чтобы было понятно ему, все время о нем – и потому ему читать нас скучно – не для чего и непонятно.

13/VIII 44. В поезде читала письма Герцена – так, схватила случайный московский том. Не знаю никого любимее. Я всё в этом человеке люблю до страсти. Какой счастливый случай, что Россия не додушила его, что он был богат. И мы можем читать «несчастья с какой-то дикой роскошью падают на меня»[70]70
  У Герцена: «…после ряда страшнейших несчастий, с какой-то дикой роскошью падавших на мою голову». – Письмо Н. М. Щепкину 8 января 1857 г. (27 декабря 1956 г.) // Собр. соч.: В 30 т. Т. 26, 1962, с. 66.


[Закрыть]
. Пленительно по отношению к друзьям, к дружбе, а его восприятие политики как этики – пророческое еще на века вперед.

16/VIII 44. Нам ли, свидетелям фашизма, не знать, какова сила воспитания!

Герцен – я не знаю славы и слова более воспитывающих. Если бы у каждого юноши мира на столе с 12-лет лежали «Былое и Думы» и «Колокол» – не могло бы существовать фашизма.

Очень захотелось написать книгу «Колокол». Биографическую повесть о Герцене писать не надо, он написал ее сам не только гениально, но и полно; а вот о «Колоколе» так, чтобы дать портреты людей, в которых он стрелял, и воздействие. Т. е. в сущности книгу о 60-х г. г… Но ведь он расходился с Чернышевским.

20/VIII. Вечером жадно взялась за Герцена. Не могу читать его семейных писем – какая боль. Эта женщина опутала его и загубила, как рак[71]71
  Речь идет о гражданской жене Герцена Н. А. Тучковой-Огаревой (1829–1913).


[Закрыть]
. Почему один гнусный, но уверенный в себе человек сильнее благородных? Она лишила его детей, дома. Совершенное неуважение к труду, к работе, совершенная праздность – под предлогом воспитания детей и разумеется абсолютная неспособность воспитывать. Гибель Лизы естественно вытекает из ее детства… Маленькие умерли – и в своем отчаянии как она умело спекулирует их смертью, чтобы приковать Герцена, обезоружить его, отравить. Нет, мужчины бывают ничтожны и трусливы, но женщины, жаждущие «любви» и никого не любящие – о какая это страшная сила! Как хочется – когда читаешь – чтобы он наконец оставил ее, но он только просит «не хорошо так», «пойми» и пр., прикованный к ней Лизой и тем, что она – не жена. (Разумеется, она спекулирует своей «брошенностью».)

Всё очень страшно и очень знакомо.

Особенно страшно то место, где он пишет Огареву, что успокоить N можно только физической близостью – и осуществляет свое намерение, сознательно осуществляет, для Лизы.

Все для Лизы – и всё калечит Лизу.

А сколько у него сил – из города в город – проводить Тату – проводить N и Лизу – вернуться – опять проводить – снять дом – писать Тате воспитательные письма – воспитывать на расстоянии и вблизи – и это кроме «Колокола». Гений, гениальная воля – гениальное здоровье – и управился со всем этим – рак.

А она какие болтливые письма, дурного тона, злобные – и всё о любви. Она хочет только любить и простить и начать новую эпоху и уврачевать все раны – а сама только жалит, гадит, травит, калечит и вытягивает жилы.

28/8 44. Читаю Герцена – опять. Читаю письма к Н. А., любовные, до свадьбы. Нет, она в самом деле – молодец, она ведь первая поняла, что он – Герцен, что он – подарок Руси, как она сама написала. А я люблю любовь и потому мне нравятся эти однообразные и выспренние письма. А он-то каков – как он твердо знает кто он – в ту пору, когда Лемке[72]72
  Лемке Михаил Константинович (1872–1923), редактор и комментатор первого полного собрания сочинений и писем А. И. Герцена (Пб., 1919–1925).


[Закрыть]
еще не комментировал его.

У меня нет никакого сходства с ним в таланте, в величии, в гении – но многие его слова и чувства – очень мои, очень мне родные.

30/VIII 44. Герцен. Какое благо – его письма, какое счастье для меня, что он жил. Нету ни одной современной мысли, ни одного нашего страдания, о котором он не сказал бы своего живого слова.

4/IX. В промежутке я была в Детгизе, у Воробьевой – выясняла кое-какие мелочи. Между прочим, она спросила – не согласилась ли бы я написать предисловие к «Былому и Думам», которые подготовил для них Нович?[73]73
  Нович Иоанн Савельевич (1906–1984), литературовед, критик.


[Закрыть]
Мне сразу стало и заманчиво и гадко. Когда-то я потратила более года жизни – сократила «Былое и Думы» вместо Алексеевой, написала к ним примечания, заказала и проредактировала примечания Брискмана, Ал. Слонимского и мн. др. Вся эта работа, стоившая мне дней и ночей, вышла под именем бездарной методистки Алексеевой, с которой в свое время был заключен договор и которая получила, наверное, тысяч 15 за книгу, сделанную без нее. Теперь Нович взял то, мое издание, получил за него тысяч 30 – написал плохое предисловие (его неоткуда было украсть) – такое плохое, что даже Детгиз забраковал… И мне теперь предлагают писать предисловие ко всей этой цепи недобросовестности, халтуры и краж.

22/IX 44. У Тусеньки мы спорили о С. А. Толстой, чей Дневник она сейчас читает, прерываемые десятью звонками Маршака. Все одно и то же. Тусенька говорила о Софье Андреевне всякие трогательные вещи, а я опровергала их. Она, бесспорно, умна, талантлива, крупна – но она была сыщиком, она повинна в психологическом терроре, она принуждала Толстого любить ее, следила за ним, она не ушла – и дождалась, что он вынужден был уйти – нет, казнь ее – заслуженная. Недаром он до последней минуты не хотел ее видеть, недаром дочери презирали ее.

3/X 44. Была в Библиотеке. Там меня засосало – и я, почитав недолго Гусева и Бирюкова[74]74
  Николай Николаевич Гусев (1882–1967) и Валентин Федорович Бирюков (1886–1966), секретари и биографы Льва Толстого.


[Закрыть]
, кинулась в «Крейцерову сонату».

Я ее не люблю. Он больше понимал, когда понимал Наташу. Но крик «На непроглядный ужас жизни / Открой скорей, открой глаза»[75]75
  Строки из стихотворения Блока «Да. Так диктует вдохновенье…» (1911–1914).


[Закрыть]
внятен мне.

20/XI 44. Принято думать, что С. А. Толстая ненавидела «темных», т. е. толстовцев. Но она ненавидела не только «темных»; она не сочувствовала вообще всякому «не художественному» делу Толстого. Азбуке, школе, семинарии. Она не понимала, что и Азбука, и школа, и увлечение детьми имели прямое отношение к «художеству». Она не понимала механизма художественного творчества Толстого: дети, учителя для него материал мысли. Это то же, как если бы человек вздумал объяснять пчеле: главное твое дело – мед; так вот и делай его – а зачем же ты на цветы садишься? Только зря время тратишь на «не главное». Толстой и в школе был художник – и в религии – художник (ибо нельзя из «художества» вынуть мысль).

Она, как и все плоские самоуверенные люди, не понимала, что художество есть путь; Толстой со страшным усилием движется – сквозь школу, сквозь голод, сквозь Бога – и на пути этого движения остаются следы: «Война и Мир», «Анна Каренина», «Крейцерова соната», «Азбука», статьи. А она хотела, чтобы следы оставались без ходьбы.

9/XII. Читала «Лит. Наследство» – «нужная» статья Эльсберга и «ненужные» (для моей работы) письма Огарева. Из писем этих видно, что Герцен был прав, считая его человеком необыкновенной душевной красоты и поэтичности. Любовь его к Герцену и детям Герцена поразительна. Не могу оторваться от их страшных последних лет. Всё очень необычно: покинутый муж мучается не своей покинутостью, а тем, что бывшая жена доставляет столько страданий новому мужу. В самом деле, какую силу имеет злоба и бессмыслица, столкнувшись с благородством, тонкостью и добротой. Тучкова уничтожила:

– семью Герцена, т. е. возможность для него совместной жизни со старшими детьми.

– из-за Тучковой пришлось отдать Ольгу «на сторону».

– из-за нее старшие не любили Лизу.

– из-за ее дурацкого воспитания, баловства, дерганья и ею созданного одиночества погибла – убила себя Лиза.

– из-за нее Тата Герцен жила постоянно вдали от семьи, что привело, кстати, к ее трагедии с Пенизи[76]76
  Н. А. Герцен (1844–1936), старшая дочь А. И. Герцена. Она с 1862 по 1869 г. жила во Флоренции и училась живописи. Там она встретилась с талантливым слепым музыкантом Пенизи. Пенизи настойчиво добивался любви Н. А. и довел ее до помешательства. Герцен получил от сына телеграмму об этом 29 октября 1869 г. и выехал во Флоренцию. Подробнее см. письмо Герцена к И. С. Тургеневу от 18 ноября 1869 г., а также: Н. П. Анциферов. Старшая дочь Герцена (Тата) // Литературное наследство. Т. 63, с. 477–479.


[Закрыть]
.

– она сократила век Александра Ивановича, а сколько рабочих часов она ему отравила!

И этот человек осмеливался продолжать жить, да еще писать мемуары!

Не было ли бы справедливее, если бы Герцен и Огарев отняли у нее Лизу, заперли ее в сумасшедший дом или вообще научились терроризировать ее, как она научилась терроризировать их – отъездом с Лизой в Россию, самоубийством, горем и пр.?

Но тут опять то, о чем писал Белинский: «мерзавцы поступают с честными людьми, как с мерзавцами, а честные люди с ними, как с честными людьми».

Удивительная карточка М. К. Райхель и Н. Ал. Герцен. в 90-х годах: М. К. древняя, Тата – седая, с молодыми руками. На снимке они вдвоем и так же ясно, как они, снято: его, смысла их жизни, нет. Снято отсутствие.

Статья Эльсберга о Герцене-художнике – неприятна. Отсутствие чувства стиля, глухое ухо. Ну как писать о связи прозы Пруста с Герценом? Между Прустом и Герценом есть сходство как между явлениями: оба огромны, необъятны, энциклопедичны; Но стиль – противоположный. У Герцена «всё наружу, всё на воле», у Пруста – все сдержано, комильфотно, замкнуто (в прозе). Звук совсем другой.

16/I 45. У Лели: Довженко, Шостакович, Тихонов, Симонов. Жены и – знаменитая Валя Серова. Невесело, неуютно, неискренне – как-то всё торопливо, без задушевности – но шумно, говорливо и после водки – оживленно. Интересен Довженко. Долго, опершись на рояль, очень умело и привычно, рассказывал о ведьмах на Украине, о каких-то женщинах в Киеве, у которых сами прыгали в квартире ножи и вилки, о колдуне, умевшем лечить сумасшедших. Говорит весьма художественно. Пожилая дама, выяснившаяся для меня постепенно, как ленинградская жена Тихонова, давала Довженке всякие фольклорные справки о ведьмах, бабах-ягах и «Трудах» с весьма ученым видом. И она, и Тихонов все время переходили на Ленинградские осадные темы. Тихонов – краснолицый, стальнозубый, помолодевший, упитанный, молодцеватый, с тремя орденскими ленточками – был со мной почему-то весьма приветлив, подливал вино, расспрашивал (конечно, не о Союзе) и пр. Глаза у него пустоватые. Он за чаем читал стихи Мадераса о Петефи[77]77
  Н. Тихонов, скорее всего, читает свой перевод стихов Эмиля Мадараса (1884–1962), венгерского поэта, жившего с 1922 по 1946 гг. в эмиграции в СССР. – Примеч. Л. А. Беспаловой.


[Закрыть]
 – военно-мальчишеские – читал тем же голосом, какой я помню у него еще в 1919 г., когда он читал и «Балладу о синем пакете». Мы вместе ехали в метро – он объяснял мне, какие мерзавцы финны.

Серова – знаменитая красавица! Либо я, либо мир слепы, потому что я не заметила никакой красоты, даже никакой смазливости. Такие «дамы», с простонародными толстоватыми лицами, с крашеными волосами, пачками ездят в трамваях. Она только одета лучше трамвайных – и я, посмотрев на затейливые туфли и дорогое черное платье, задумалась – откуда у такой неинтересной особы такой наряд. Ан это и есть – «Жди меня»… Симонов же оказался совершенно таким, каким я и ожидала его увидеть: хорошенький парикмахер, тенор, да еще слегка картавящий.

Я все смотрела на Шостаковича. Студент; моложав; чуть мешковат. Лицо очень неопределенное. Он сидел молча и даже как-то робко. Только в обрезе щек, если глядеть на него в профиль есть что-то волевое, да в сутулости – но это уж если очень выискивать. Выпив водки, он стал показывать фокусы с зажженной спичкой во рту… Ушел рано. Жена его мне понравилась – живое, веселое, доброе лицо.

Леля быстр опьянел, очень пожимал мне руку, был полон дружеских чувств и всем объяснял, что я замечательная.

На улице было мягко, снежно, прелестно.

23/I 45. …пролежала двое суток за чтением Бирюкова о Толстом. Множество мыслей рождает этот трогательный и мужественный путь. Я не могу быть христианкой. Я думаю, что ненавидеть Мишкевича[78]78
  Мишкевич Григорий Иосифович, в 1930-е гг. – главный редактор ленинградского Детиздата. О его роли в разгроме редакции Маршака см.: Записки. Т. 1, с. 321–322. «За сценой», примеч. 21.


[Закрыть]
и уметь оберечь от него Зою и Митю, Шуру и С. Я. – это достоинство. Не всякого ближнего надо любить, тут долженствование не подходит, тут воля не при чем. Единственный веский довод против насилия, который меня всегда убеждает наповал, это вот какой: противление злу злом пробовалось много раз и всегда приводило к злу. Значит, как способ оно не годится. Но что же годится. Непротивление насилием? В это я не верю. Душу спасешь, но мир – нет. Толстой очень зло издевается над постоянно приводимым примером: «что вы сделаете, если при вас разбойники нападут на ребенка?» Он говорит, что этого никогда не бывает и что этот пример выдуман для оправдания насилия… Но нам ли не знать, что это бывает! И ему ли было не знать! Разбойники отняли детей у Хилкова. Толстой написал письмо их бабушке (для которой отняли) и потом царю. Детей не вернули и, как пишет Бирюков, они «погибли физически и нравственно». Быть может правильнее было бы стрелять в отнимающих? Если бы стреляли отец и мать – они оказались бы слабее жандармов – значит, ни к чему стрельба – если же создать организацию, которая будет сильнее – но где порука, что она, в свою очередь, не начнет отнимать детей?.. Но человек, стреляющий в жандарма, отнимающий у него дитя, мне привлекательнее, чем человек ожидающий молча или умоляющий… И отвратительна мне натяжка в любви. Толстой пишет бабушке Хилковой «с чувством доброжелательства и уважения». Да почему, собственно? Он сам признается, что ровно ничего о ней не знает; ему известно только, что она с помощью жандармов похитила детей – откуда же доброжелательство и уважение?

Но сам Толстой, мужественный труженик мысли, как он велик и умилителен! Как надо целовать его руки!

Я совсем не умею думать, и у меня нет философской никакой подготовки. Но думаю я вот что. Оба решения очевидно неверны, как всё, что упрощает мир. Найти надо поэтическое, т. е. самое сложное решение изо всех возможных, самое жизненное, самое антиабстрактное, анти теоретическое. Толстой есть великое словечко одно: «стройте свою жизнь, как художественное произведение». Да, да, как роман нужно решать мир, а не как статью – и тогда, может быть, в нем найдут свое место и танк, и слово.

13/III 45. Всё больше думаю о том, что красота спасет мир. Когда-то эта фраза Достоевского поразила меня своей бессмыслицей. Я бы теперь заменила красоту – поэзией, т. е. сложностью. Простота – реакционна и мертва; жизненно только поэтическое, т. е. сложное.

10/IV 45. …я устроила себе 2 удовольствия: во-первых, вымылась, а во-вторых, повезла сценарий Тусе… Что-то она скажет?

Говорили о зле. Я сказала ей, что не вижу нового качества в зле нового времени. Все тираны всех времен и народов всегда делали столько зла, сколько могли; но они были технически слабы и могли не многое. Инквизиторы не лучше палачей Майданека, а только слабее их: что такое жалкий костер, по сравнению с печью крематория? Быть может, Николай I истребил бы раскольников, как фашисты евреев, но у него не было на это сил: автоматов, извести, экскаваторов, роющих рвы… У него не было газет и радио, долбящих в голову обывателя каждый день одно и то же. Что остановит, что прервет эту цепь зла? Толстой думал: простить убийц. Но я не верю. Простить палачей Майданека – простить предателей, которые в Белоруссии и Украине выдавали немцам евреев? Не уничтожать их? Этого нельзя, это гадко – хоть я и понимаю, что истребить их – не плодотворно, что из этого вырастет новое зло. Если бы можно было не убить, но убить словом, осудить, произнести приговор, назвать преступление – а потом пусть живет псом…

6/V. К 5 ч. поехала к Ираклию[79]79
  Ираклий Луарсабович Андроников (1908–1990), историк литературы, мастер художественного рассказа, специалист по творчеству М. Ю. Лермонтова.


[Закрыть]
в госпиталь.

В палате их двое – он и контуженный, который всё время спит. Больничная тишина, продезинфицированная грязь, вежливое равнодушие персонала, больничное время – всё знакомое – мне показалось, что я не час, а месяц уже тут.

Чудо: у Ираклия, потолстевшего и постаревшего, по-прежнему веселые глаза. Я таких ни у кого давно не видала. Лесть его и приятна мне (см. Басни Крылова), и раздражает. О Лермонтове поговорили всласть[80]80
  Л. К. в это время работала над сценарием по «Герою нашего времени». Сценарий поставлен не был.


[Закрыть]
. Я рада: все письма, статьи, на которые он ссылался, мне известны. Мы понимали друг друга будто оба – старые лермонтоведы. Хочу, чтоб он прочел сценарий – а тот лежит у Ромма[81]81
  Ромм Михаил Ильич (1901–1971), советский кинорежиссёр, сценарист, педагог, театральный режиссёр. Лауреат пяти Сталинских премий.


[Закрыть]
. Интересные вещи рассказал мне Ираклий о Лафатере[82]82
  Иоганн Каспер Лафатер (1741–1801), швейцарский писатель. В 1841 г. вышло новое издание его книги «Искусство познавать людей по чертам лица».


[Закрыть]
: Лермонтов им очень был увлечен и внешность Печорина сделал по Лафатеру. Я спросила о последней дуэли: правительственное ли это убийство или нет? – Да, – сказал он, – но не из-за революционных стихов, а из-за Марии Николаевны[83]83
  из-за Марии Николаевны – старшая дочь Николая I недоброжелательно относилась к М. Лермонтову.


[Закрыть]
 – и посоветовал перечесть одну строфу в «Сашке»… Сказал он еще, что Пушкин и Толстой всегда будут истинно любимы, потому что у них есть положительные герои, а Лермонтов и Гоголь – только признаваемы, потому что у них сплошное отрицание… Отговаривал вводить с Вернером декабристскую струю; без нее прозвучит сильнее. Самое хорошее было то, что о каком бы абзаце «Героя» мы не заговорили, он свободно знал его наизусть – я люблю, когда знают самый текст, а не домыслы; значит, любит. Он говорил, что биографию Пушкина сразу начали изучать умные и образованные люди – Анненков, Бартенев – а Лермонтову не повезло, его изучали сплошь дураки и пошляки. Таинственна роль в дуэли Столыпина. Мартынов был орудием Васильчикова и других. Он был сильно раздражен тем, что в Мери узнавали его сестру… «Единственную любовь» (к Лопухиной) Лермонтову приписали люди следующего поколения – потому что у Герцена, Чернышевского уже была в жизни единственная любовь. И на этот манер старались построить и биографию Лермонтова.

Нельзя понять, как этот развратный юнец мог написать «Я матерь Божия» – стихи, в которых он молится о возлюбленной, как мать о ребенке.

7/V. …утром прочла отчет об Освенциме и отравилась на весь день – нет, на жизнь.

Сколько сожженных Люшиных улыбок. Ямочек. Доброты.

И доброта может гореть, как полено.

Что делать с этими людьми? Убить? Пытать? Сжечь?

Но для этого надо построить новый Освенцим и создать палачей из ни в чем не повинных людей.

[Нижняя половина страницы оторвана. – Е. Ч.]…неповинные руки – никто. Без никто – кто не справился бы.

Но что сделать с кто?

И зачем нам жить и как нам жить.

«Ковать сердца поэзией» – да мало ли было поэзии.

12/V. До начала заседания Ромм рассказывал, что Райзман[84]84
  Райзман Юлий Яковлевич (1903–1994), советский кинорежиссер, сценарист, педагог. Народный артист СССР (1964), лауреат шести Сталинских премий.


[Закрыть]
рассказывает о Берлине. (Меня не позвал послушать! А мне так хотелось).

Он видел во дворе трупы детей и жены Геббельса. Тут же и сам Геббельс, но дети и жена опознаны поваром и камеристкой и многими другими, а Геббельс – не всеми. Они отравлены цианистым калием. Может ли быть, что Геббельс отравил детей и жену, чтобы убедить мир в своей смерти, а сам бежал? Вряд ли… Он видел труп Гитлера, который считают подложным. Очень похож и многие утверждают, что это он и есть, а другие говорят, что Гитлер перед взятием Берлина поседел, а этот черен. Кроме того, у этого синяк на носу и на лбу – не потому ли, что он не хотел отравляться, когда его принуждали?.. Райзман был при подписании капитуляции у Жукова. Жуков на этой церемонии заботился более всего о том, чтобы операторы успели всё снять. Для этого он делал большие паузы и продержал немца стоя минут пять, пока его не сняли; потом: «садитесь». Операторы били друг друга – Рима Кармен бил англичан и американцев штативом по голове – лягали генералов, заслоняющих свет, пересаживали подписывающих, как удобнее снимать.

18/V. С утра позвонила Райзману – и он проcил меня явиться через час.

Сух, точен, отчетлив, пружинист – как прежде – с той дозой сердечности, какая обязательна в общении с человеком, приходящим по делу – но не более.

Минут 10 рассказывал о своей поездке.

«Берлин – Вы видели Брюллова “Последний день Помпеи”? Вот он таков.

22 тысячи орудий совершали артиллерийскую подготовку. Этого нельзя себе вообразить.

Немцы вымотаны, измучены, голодны. Они не глядят на своих, на чужих – они, выйдя из подвалов, жадно глотают воздух.

В городе множество детей.

Город меняется день ото дня. Население кочует. Толпы людей, с детскими колясочками, заваленными скарбом, перебираются из одного подвала в другой. Нельзя понять, куда они едут. Но едут всё время.

С нами немцы учтивы до приторности. Если, проезжая, спросишь кого-нибудь одного, как проехать – целая толпа кидается объяснять.

Но и наглеют быстро. Мы занимали одну квартиру в особняке, а в соседнем жили хозяева. Убедившись, что мы ничего не станем грабить и портить, что мы подаем им руки, стучимся, прежде, чем войти и пр. – хозяйка стала врываться к нам каждую минуту, предупреждать, что это надо ставить туда, а то – сюда и требовать пищи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю