355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Иванова » Воспоминания. Книга об отце » Текст книги (страница 8)
Воспоминания. Книга об отце
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:08

Текст книги "Воспоминания. Книга об отце"


Автор книги: Лидия Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

С тех пор O. A. стала следить за творчеством Вячеслава. Впервые встретилась она с ним в 18–м или 19–м году: Вячеслав и еще кто‑то – кажется, философ Шпет – были приглашены к Гершензону. Он жил в то время один, был беспомощен в хозяйстве и попросил молоденькую Ольгу взять на себя роль хозяйки на тот вечер. Она смутилась и обрадовалась. Это было для нее большим переживанием.

Пребывание Вячеслава в Цекубу сблизило их. O. A. заходила к нему ежедневно, происходили долгие беседы. Но об Ольге расскажу позже.

У Вячеслава было до отъезда много дел. И тут Ольга сразу оказывала существенную пользу.

Это были и бесконечные бюрократические формальности для выезжающих за границу. Например, каждый путешественник имел право везти с собой три рубашки, а на четвертую уже требовалось разрешение. Разрешение выдавалось в соответствующем учреждении, с соответствующей очередью и волокитой. Нужно было получить столько разных разрешений из разных учреждений, что в последние десять дней мы бегали все втроем – O. A., я и Дима, – и все порознь.

Помню, как за три дня до отъезда, когда все у нас было готово, пришла прощаться с Вячеславом поэтесса Майя Кудашева и подарила ему маленькую вазочку, умоляя его взять этот сувенир с собой. К нашему отчаянию, вазочка попала в категорию предметов искусства и потребовалось опять куда‑то бежать и хлопотать о разрешении.

Чтобы собрать все, что мы хотели взять, мне пришлось сделать большое усилие над собой и войти в квартиру в б. Афанасьевском переулке – наше последнее жилище в Москве. Этот адрес у меня был связан со столькими страданиями, что я его избегала, как побитая собака боится вернуться на место, где ее били. Вошла я с черного хода. Наши комнаты (в квартире, которую мы делили с соседями) стояли так, как мы их оставили четыре года назад. Мы взяли три сундука, некоторые рукописи (главным образом моей мамы), кое – какие книги и одежду. Остальное осталось в Москве на попечении Кассандры [89]89
  Рукописи В. Иванова и Л. Д. Зиновьевой – Аннибал, оставленные в Москве, позднее были переданы (не проданы) в рукописный отдел Гос. Библиотеки им. Ленина на хранение, где и остаются до сих пор (ф. 109, 1256 ед. хр. 1880–е гг. – 1921).


[Закрыть]
.

* * *

Вячеслав с радостью встречался со старыми и новыми друзьями. Помещения Цекубу были переполнены с утра до вечера людьми, которые желали с ним попрощаться. В письме к Ф. А. Степуну от 30 июня 1963 года O. A. Шор вспоминает [90]90
  В письме, написанном «в три приема», т. е. 24 апреля, 30 июня и 16 июля 1963 г. (оригинал находится в римском архиве В. И.), O. A. Шор подробно указывает на «явные описки и фактические неточности» и другие «дезидерата» в машинописной копии немецкой статьи о В. Иванове, посланной Степуном в Рим.
  Часть статьи затем появилась в журн. Die Welt der Slaven, Jahrgang VIII, Heft 3, November 1963, c. 225–233, под названием «Vjaceslav Ivanovs Lehre vom realistischen (religiösen) und idealistischen Symbolismus»; она впервые полностью опубликована в кн. Степуна Mystische Weltschau Fünf Gestalten des russischen Symbolismus(München, 1964), c. 201–278, под названием «Wjatscheslaw Iwanow. Der russische Europäer».


[Закрыть]
:

Что В. И. откладывал отъезд – это совершенно неверно: было сложно вызвать из Баку детей, где Лидии нужно было все ликвидировать, было волокитно получить все пропуска и разрешения. А что В. И. чествовали – это верно, хотя слово «чествовали» не совсем удачно. Не было ничего официального и организованного. Только вдруг к В. И. со всех сторон стали стекаться люди для наставления, для интеллектуального и душевного укрепления. Помню, как однажды незадолго от отъезда В. И., я, спеша к нему для подписи каких‑то бумаг для каких‑то разрешений, почти бегом направлялась в Це – Кубу, где В. И. жил как почетный гость. Еще издали увидела я длинную, извивающуюся людскую «очередь»; она начиналась у двери, ведущей в комнату В. И., тянулась через коридор, спускалась по небольшой лестнице и терялась где‑то в саду. «Здорово (мелькнуло у меня в голове), очередь за словом поэта, точно за хлебом или сахаром». Приблизившись, я увидела среди толпы Пастернака. Он, слегка склонившись, что‑то карандашом чертил в записной книжке. «Зачем Вы здесь стоите, Боря?» – подошла я к нему. Он вскинул свое смуглое лицо белого араба, сверкнул своими пронзительными, темными, с безуменкой, глазами: – «Зачем стою? – отозвался он грудным, немного театральным голосом, – пришел сюда со своими техническими сомнениями, да и не только техническими». Я рассмеялась: «Помилуйте, я не столь индискретна, чтобы задавать такие вопросы. Спрашиваю, зачем Вы стоите в общей очереди». Мы прошмыгнули боковым ходом. Боясь опоздать в соответственное учреждение, я сразу ушла. До сих пор сожалею, что не осталась тогда при их последней встрече. Быть может, та беседа подтверждала Ваше восприятие Пастернака как последнего символиста.

Были вечера у друзей. На одном из них, после прочитанной Вячеславом лекции, публика – как это часто происходило – стала требовать: «Стихи! Стихи!» Вячеслав наотрез отказался, заявив, что в Баку стихов не писал и что вообще больше поэзией не занимается, а лишь наукой. Он настаивал, что он не поэт, а «профессор» [91]91
  Ср. письмо O. A. Шор к Степуну от 24 апреля 1963 г.: «В Баку В. И. прожил почти четыре года. За все это время он написал всего одно стихотворение (если не считать в шутку рифмованных строк): смерть Веры сказалась параличом его поэтического творчества. Но научно он работал много и плодотворно. Он закончил книгу ”Дионис и прадионисийство“ и представил ее факультету как докторскую диссертацию. Университет собирался дать ему доктора honoris causa, но он по примеру Петрарки захотел защитить диссертацию по всем академическим правилам».


[Закрыть]
.

И вдруг распространился слух, что Вячеслав Иванов в Баку написал либретто для оперетты. Любопытство было возбуждено до крайности. В Цекубу было назначено частное собрание для чтения «Любовь Мираж?». В обширном зале собралось изрядное количество знакомых. Вячеслав читал, а я за роялем намечала музыку Михаила Попова и напевала главные мелодии [92]92
  12 июля 1925 г. Всеволод Мейерхольд, из Венеции, писал В. Иванову: «Зинаида Николаевна [Райх. – Ред.] и я часто с восторгом вспоминаем нашу встречу в Москве, когда Вы так замечательно, с таким блеском и с таким тонким юмором читали Вашу умную, блестящую комедию на музыке. Дорогой учитель! Отвечайте на это письмо непременно и скоро. Любящий Вас В. Мейерхольд» (из римского архива В. Иванова).


[Закрыть]
. Стихи многих пленили и возникло желание сделать публичное чтение этой вещи. Помню, уже были назначены место, день и час, готовы программы и приглашения, и вдруг чтение было официально запрещено, а пьеса объявлена «аморальной». Выяснилось, что многие были возмущены: «Как? Вячеслав Иванов, воспеватель недосягаемых идеалов, умопостигаемых сфер, вдруг пишет оперетку!» Это воспринималось как моральное падение.

Что в этой вещи могло смутить строгих моралистов (к ним позже в Сорренто присоединился и Максим Горький), мне неясно.

* * *

Приближался день нашего отъезда. И вот, почти накануне, случилось маленькое осложнение с Димой. Дима был патриотом, обожал гражданские праздники, парады, развевавшиеся красные флаги, – да ведь никаких других праздников он в своей жизни еще не видел. Как раз перед нашим отъездом Дима узнал, что Гера, старший из его бакинских друзей, поступает в комсомол. Это окончательно укрепило желание Димы поступить в пионеры, и он заявил Вячеславу, что хочет сделать это как раз теперь, до отъезда за границу. Вячеслав ему говорил, что это очень важный шаг, требуется время, чтобы обдумать. Дима плакал, говорил, что он «принципиально» хочет это сделать теперь, что он все уже обдумал, что запрещать ему так поступить есть тирания. Бедный Дима очень страдал, но Вячеслав был непоколебим.

Между тем наступил час нашего, казавшегося нам невероятным, отъезда в Италию: 28 августа 1924 г., в день блаженного Августина, которого Вячеслав очень почитал. Были забраны «три сундука, чемоданы. Мы отправились из дома с опозданием.

Машина мчалась через московские улицы. Водитель все чаще и чаще нажимал на гудок. А из гудка вырывались взволнованные звуки. «Это он кричит: Ри – га, Ри – га», – сказал Вячеслав. Рига была первым городом внешнего мира.

Мы еле успели на поезд. Были милые лица провожающих. Поезд тронулся, вокзал исчез. Мы сели в вагон, где уже устроились огромная собака и карлица, которую выписывала, кажется, в Грецию, труппа актеров – карликов.

Потом была граница: паспорта, длинная процедура таможни. Опять все сели в вагон. Поезд снова тронулся, сначала поехал медленно, медленно. Красноармеец, сидящий с пачкой документов в руках, встал, подошел к двери вагона и спрыгнул. Поезд стал прибавлять ходу. Перед нами в окне появилась длинная канавка и на двух столбах прикрепленная большая надпись, направленная по ту сторону границы: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Минута была торжественная. Мы открыли бутылку и чокались. Осуществлялось, наконец, страстное желание Вячеслава: – «Я еду в Рим, чтобы там жить и умереть».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. РИМ

Началось путешествие. Все воспринималось как во хмелю, как что‑то веселое и неправдоподобное: карлица, которую мы на ночь помещали в сетку для багажа, из соседнего купе чинный пес сенбернар, смеющиеся немцы на границе. При въезде в Берлин читаем объявление: в опере дают Мейстерзингеров, если поспешить, успеем [93]93
  Судя по репертуару берлинских театров, помещенному в газете «Berliner Tageblatt», Ивановы приехали в немецкую столицу 31 августа 1924 г. В это воскресенье, в 61/2 вечера, в штатсопере состоялось представление Die Meistersinger von Nürnberg Рихарда Вагнера.


[Закрыть]
.

Отправляемся чуть ли не с вокзала в театр, погружаемся в вагнеровский океан, вокруг на галерее благоговейная публика, некоторые дамы взяли с собой работу и вяжут. Дима тихонько спрашивает, что происходит на сцене; а я помню лишь смутно из истории музыки, что идет конкурс певцов, что осмеивают педантов и что герой – сапожник. Во время антракта мы с Димой идем в буфет, заказываем пива; нас что‑то спрашивают; мы отвечаем наобум. Нам дают по огромной кружке пива. Возвращаемся. Хмель нас одолевает, мы отяжелели. «Он все еще сапоги делает?» – спрашивает Дима. Через полчаса он облокачивает голову на мое плечо и крепко засыпает. Я смотрю со снисходительной строгостью, – он еще маленький. Проходит время, и вдруг на другое мое плечо склоняется голова заснувшего Вячеслава. Я возмущаюсь. Спать на Вагнере! Святотатство! Но, увы, минут через пятнадцать что‑то и меня неукоснительно погружает куда‑то в глубь бьющихся музыкальных волн. Я сдаюсь. Не знаю, у кого из нас первого блеснула мысль: а что, если уйти? И мы позорно пробираемся мимо шокированных немцев и выходим на ярко освещенную шумную улицу. Сразу просыпаемся, но все еще как бы опьянены. Вот зазывно блещут огнями рекламы, вот роскошная пивная. Мы сразу в нее.

* * *

Через несколько дней путешествие продолжается. Мюнхен. Приезжаем рано утром, идем осматривать город, оказываемся опять в какой‑то пивной. Подают белые колбаски и черное пиво. Утром это непривлекательно. Меня ждет большое разочарование – собор не такой, в который в я детстве влюбилась, когда его видела с Костей в 1907 году. Тогда поезд стоял в Мюнхене меньше часа, и мы пробежали по незнакомому городу через узкие переулки к собору. Собор остался у меня в душе, да и теперь еще стоит, как сказочное кружевное марево, как огромный лес розовых взлетающих ввысь шпилей. Все это тогда внезапно явилось перед нами в конце узкого переулка на фоне не пробудившегося еще, еще не реализованного утреннего неба. Теперь собор был совсем не тот. Да и весь остальной Мюнхен казался мне формальным гипсовым слепком каких‑то классических архитектур.

Едем дальше. Я страдаю от сигар. Купе набито курящими. Поезда не наши, русские: они качаются на узкоколейном полотне и идут быстрее. Меня все время тошнит. Я без удовольствия думаю, что теперь придется смотреть на все эти до пошлости избитые картины Венеции.

И вот мы в нее попадаем поздно ночью. Чтобы проехать в гостиницу, единственное средство – нанять частную гондолу. Город сразу овладевает мною, как по волшебству. Плывем в тишине, как‑то жутко – избитые картины Венеции отошли, как нечто, не имеющее ничего общего с реальностью. Едем долго, сложно. Приезжаем. Нас помещают в маленьком пансионе. Лежу в постели. Через открытое окно слышится гитара, кто‑то поет – классическая серенада. На следующее утро веселый гам и крики: оказывается, что это площадь рыбного базара. В Венеции мы совсем закрутились, бегая по городу, так что вспомнили о нашей обязанности пойти в советский павильон (причина нашей командировки) лишь в последний день, за час до его закрытия.

Пробежали и через итальянский. Там Диму поразила гигантская мраморная голова, с гордо выдвинутой челюстью. Кто‑то объясняет шепотом: «Это Муссолини». Дима слышал это имя в Баку, но не знал точно, что оно значило. Знал только: что‑то страшное.

Опять поезд узкоколейный, опять укачивает. Во Флоренции другой трехдневный праздник, но почему‑то мне он меньше врезался в память. Затем последний отрезок пути – поезд в Рим.

Здесь забавный эпизод: Вячеслав во Флоренции мне купил для чтения французский журнальчик, и также нашумевший тогда роман «La garçonne» для ознакомления с теперешними временами [94]94
  Роман La garçonne Виктора Маргерита (Victor Marguerite, 1866–1942) вышел в 1922 г. (изд. Flammarion), а в русском переводе (Холостячка) – в 1924 г. (к 1925 г. он уже издавался десять раз в рижском изд. О. Д. Строка!). Роман был обвинен в порнографии и против него был затеян судебный процесс.


[Закрыть]
. Поезд ехал через чудные пейзажи Тосканы и Умбрии, перед окнами точно сменялись фоны картин мастеров XVI века. А я сижу, уткнувшись в свой журнальчик, и не смею взглянуть в окно, чтобы не довести тошноту до крайности и не отравлять жизнь другим. Сказать, что тошнит, – будет еще хуже, если говорить об этом. «Смотри, смотри в окно!» Не смотрю, и вдруг журнальчик выхватывается у меня из рук и летит по параболе в умбрийские равнины. Стало смешно: Вячеслав был вспыльчив и ревнив – он решил, что я все забыла из‑за «Garçonne». Он ее возненавидел, и после еще долго, месяцами, то и дело меня попрекал: «Это ты сказала, как Garçonne», «Ты под влиянием Garçonne», «У тебя манеры из Garçonne».

* * *

Первое пристанище наше в Риме – пансион Рубенс, кажется, тогда на виа Бельсиана. Адрес мы получили еще в Москве. Мы попадаем в Рим в самый замечательный его сезон: сентябрь, октябрь. Утром вижу еще из постели, как солнышко через притворенные южными ставнями «персианами» окна радостно играет золотыми струйками по кирпично – красному каменному полу. В пансионе живут два русских служащих советского посольства. Один старается нас познакомить с Италией, – «Итальянцы вовсе не лентяи, как говорят, а невероятные работяги. Главное для них добывать деньги – байоки, байоки» [95]95
  Baiocchi, baiocchi – денежки, денежки (стар. итал.).


[Закрыть]
. К нашему новому знакомому приезжает после короткой побывки в России жена. «Ну, как там?» – «Озоном подышала, душу отвела». Вот как устроен свет! Ей там озон, а нам кажется, что озон в Риме!

В пансионе живут также и итальянцы. Молодой женский голос провозглашает: «Buona sera, signor capitano» [96]96
  Добрый вечер, господин капитан (итал.).


[Закрыть]
, и мы с Димой прислушиваемся, стараясь усвоить хорошее произношение и певучую каденцию языка. Русский бы сказал ясно «Буона сера», а конец фразы проглотил бы и произнес невнятно, а итальянец, наоборот, повышает к концу фразы и «капитано» отчеканивает.

На третий – четвертый день после нашего приезда – политическое событие: на днях в Париже фашисты убили известного итальянского деятеля – коммуниста. Теперь в отместку коммунисты убили в Риме видного фашиста. Это было в трамвае, он упал на руки своей дочки – подростка лет четырнадцати. На сегодня объявлены его похороны. По обеим сторонам главной улицы, Корсо, собралась довольно густая толпа. Посреди улицы идет кортеж торжественно и мрачно: солдаты, военный оркестр, знамена; а за катафалком сам Муссолини со своими приближенными [97]97
  «Убийство депутата Казалини. Рим (телеграмма; агенство Вольф). Сегодня утром [12 сентября 1924 г. – Ред.] рабочий Корви в вагоне трамвая четырьмя выстрелами из револьвера тяжело ранил в голову депутата – фашиста, генерального секретаря фашистских союзов Казалини. Корви арестован. Он заявил, что является членом коммунистической партии и хотел отомстить за убийство Маттеотти, фотографию которого он имел при себе. Казалини, перевезенный в больницу, там скончался от полученных ран» («Дни», 14 сентября 1924 г., № 564). 10 июня 1924 г. Джакото Маттеотти (1885–1924), видный юрист и один из лидеров итальянской социалистической партии, был похищен и убит фашистами в Риме. Преступление привело к т. н. «кризису Маттеотти». «Похороны Казалини. Рим (телеграмма). Сегодня [15 сентября – Ред.] состоялись торжественные похороны Казалини. Конторы и магазины были закрыты, громадная толпа народу собралась по пути следования похоронной процессии, охраняемому цепью войск. За гробом шли, между прочим, Муссолини, правительство, делегация Палаты Депутатов /…/ В процессии несли многочисленные флаги и венки. Собравшаяся толпа благоговейно приветствовала похоронное шествие /…/ Несчастный Казалини был убит /…/ в присутствии его 12–летней девочки» («Дни», 17 сентября 1924, № 566).


[Закрыть]
. Мы стояли в первых рядах зрителей. Вячеславу шепнули тихонько на ухо: «Вот этот, это – Муссолини». Дима был еще мал ростом, и не услышал, и потому не увидел его. Когда он это узнал, он страшно на нас обиделся, однако торжественность процессии ему чрезвычайно понравилась, и он даже заявил: «Пожалуй, монархия лучше, чем республика».

Пребывание в пансионе было кратким.

* * *

Мы сразу начали искать постоянное жилище, и его нашел Вячеслав. Вячеслав был до того не приспособлен к практической жизни, что не сумел бы себе не только яйца приготовить, но даже воды вскипятить, чтобы заварить чай. Да никогда ему и не пришлось этого делать. Но он великолепно умел торговаться, делал это с увлечением и всегда очень успешно. Помню, как в один прекрасный день, когда мы жили в Павии, было решено сшить мне вечернее платье. Вячеслав отправился с Ольгой Александровной и со мной покупать черный шелк. Он ничего, конечно, в шелках не понимал, но, важно спросив цену, сразу возмутился ответом и предложил половину. Переговоры с торговцем длились бесконечно. Голоса настолько повысились, что казалось, что дело дойдет до катастрофы, но неожиданно все кончилось дружбой: Вячеслав настоял на своем, и торговец воспылал к нему уважением и любовью.

Вячеслав сговорился обо всем с хозяйкой, которая должна была нам стряпать и счета расходов приносить всегда ему лично. На нем лежала тогда тяжелая забота: на какие средства мы сможем жить? Кроме того, он явно старался освободить меня от хозяйственных работ, чтобы я могла всецело отдаться композиции. Об этом он всегда очень заботился.

Наша милая квартира находилась на виа делле Кватро Фонтане, № 172, два шага от пьяцца Барберини с ее поросшим мохом и тиною Тритоном. Теперь его стали чистить каким‑то химическим снадобьем, и он мерзнет, голый, несчастный и непристойный. Дом был старый, со стенами, украшенными орнаментальными фресками, черными на белом. Внизу следила за входящими швейцариха – ябедница. (Позже она обвиняла Мейерхольда в аморальности за то, что он целовался на лестнице со своей супругой Зинаидой Райх.) Лестница была благообразная, хотя скромная. Подниматься нужно было пешком на пятый этаж и звонить в дверь с медной дощечкой, где значилось: Maria Cianfarani, vedova Placidi [98]98
  Мария Чианфарани, вдова Плачиди (итал.).


[Закрыть]
.

Синьора Плачиди открывала дверь и неизменно рассыпалась радостными приветливыми восклицаниями. Ей всегда было душно, она щедро откидывала поношенное, непонятного цвета платье, чтобы прохладить вспотевшие полные плечи и немного выступающие груди. Она впускала нас в крошечную переднюю, затем в коридорчик, заставленный по обеим сторонам сундуками, корзинами, всяким скарбом, потом в маленькую крохотную комнату, которая служила ей и ее сыну столовой и где внутри буфета, среди стаканов и графинчиков, сидел большой белый и злой кот. Наконец, она доводила нас до нашего жилища. Оно состояло из трех комнат. Первая – проходная, была вся занята большим обеденным столом. Сбоку были втиснуты – с одной стороны – выцветший красный бархатный диванчик, а с другой – трюмо с большим зеркалом. Окно выходило во дворик дома шотландских семинаристов. «Тут были огромные деревья, полные певчих птиц. Стоял весь день хор щебетаний, но ректор семинарии велел срубить деревья – птицы, мол, мешают ему спать», – говорила синьора Плачиди. Из этой комнаты можно было пройти налево – к Вячеславу, направо – к нам с Димой. У нас, кроме двух кроватей, помещался большой и чрезвычайно старый рояль, взятый мною напрокат. Крошечную комнату Вячеслава с венецианским окном нельзя лучше описать, нежели он сделал это сам в своем римском дневнике 1 декабря 1924 г.:

Мне хорошо и уютно в моей комнатке, которая представляется мне порою то каютой, то отдельным купе вагона – и тогда чувство bien être’a [99]99
  удобства, уюта (франц.).


[Закрыть]
еще острее. В Баку я четыре года не имел такой милой scrivania [100]100
  письменный стол (итал.).


[Закрыть]
, располагающей к писанию. Забываю, что окно – дверь в пространство, огражденное балконной решеткой. В нашем salottino [101]101
  крохотной гостиной (итал.).


[Закрыть]
и повернуться нельзя, но в нем рояль, на котором Лидия, сочиняя, странно – пифийски бормочет на клавишах под сурдинку [102]102
  III, 851.


[Закрыть]
.

(Тут ляпсус памяти: «бормотанье» шло из нашей с Димой спальни.)

Пол был мощен, как во всех итальянских домах, так называемыми mattonella – маленькие плитки майоликового кирпича. У синьоры Плачиди все было старинное, и пол образовывал постоянно лысины – места, из которых выскочили плиты. Сверху синьора постилала деревянные доски, чтобы удобнее было ходить. Нам казалось, что наша квартирка была идеальное и уютнейшее гнездышко, но она, по – видимому, производила впечатление крайней нищеты. Когда в 1928 году была выдана премия в 1000 лир лучшему студенту курсов композиции в Санта Чечилия и двое моих товарищей, конкуренты по получению премии, как‑то зашли навестить меня, они пришли в такой ужас от нашей квартиры, что дружно настаивали, чтобы премия была выдана именно мне. Та же реакция, когда моего отца посетил Петр Семенович Коган, президент Государственной Академии Художественных наук. Благодаря его хлопотам, моему отцу была назначена от Академии субсидия на год [103]103
  П. С. Коган провел май 1927 г. в Италии (см. Летопись жизни и творчества А. М. Горького, вып. 3, 1917–1929 /1959/, с. 522). Ср. письмо Георгия Чулкова Вячеславу Иванову от 21 мая 1928 г., в котором он просит Иванова послать стихи в журнал «Красная новь»: «/…/ Но редакторы все еще мечтают, что ты пришлешь им что‑либо иное. У них печатается Андрей Белый и они вообще желают быть ”широкими“». И добавляет: «Что касается персональной пенсии (об этом мне сообщала P. M. Шор, прося моего содействия), то я с своей стороны дважды обращался с напоминанием к П. С. Когану, который любезнейший человек, но невыносимый кунктатор. Завтра увижу его и скажу ему назидательное и обличительное слово» (римский архив В. Иванова).


[Закрыть]
.

Стряпала г – жа Плачиди вкусно. Обед, по требованию Вячеслава, был всегда тот же самый: fettuccine (плоские макароны) со сливочным маслом и пармезаном, бифштекс с салатом и картошкой, кофе. Кофе у нее не был блестящий: она его оставляла в кофейнике в горячей золе и предоставляла ему тихо кипеть часами со всей гущей. Стряпала она на деревянных углях, которые раздувала посредством веера из петушиных перьев. Веер был весь общипан. Мы с Димой как‑то решились ей подарить новый; она страшно обиделась и бросила его куда‑то в угол. Она была против всех новшеств. Зимой без отопления (очень редкая вещь в римских домах того времени) было очень холодно. Мы купили керосиновую печку. Синьора очень рассердилась: «Мы всегда жили без этого». Каждый день, проходя мимо печки, она ненароком давала ей маленький пинок ногой. Самой драматичной стычкой с консервативной нашей синьорой была стычка по поводу уборной. Она была построена – как часто в старых римских домах – в виде деревянной маленькой кабинки, опирающейся на две узкие балки, прикрепленные к внешней стене дома. Под балками кабинки пустота до самого основания дома. Я заметила, что кабинка уборной становилась с каждым днем все более и более наклонной. До того, что нужно было держаться за ее стенки, чтобы стоять. Посмотрев на нее из окна лестницы, я увидела с ужасом, что балки были совсем гнилые и наполовину надломлены. На наши жалобы синьора Плачиди начала бурно протестовать: «Я тридцать лет живу в этом доме, и никто никогда этого не замечал!». – «Мы пожалуемся консьержке». – «Боже сохрани! Ей ни слова! Она любовница самого синьорино» (синьорино – «молодой барин» – она называла, по старинному обычаю, сына хозяина дома, хотя сыну этому было за пятьдесят). Все же мы так настаивали, что в один день явилась целая комиссия: синьорино, консьержка и инженер. Вердикт: входить в уборную – смертельная опасность. Вход воспрещен. На двери повешена печать. Балки будут менять. Обмен балок длился много дней, а пока что нам приходилось пользоваться публичным туалетом на соседней площади Барберини.

Синьора Плачиди была вдова и жила вдвоем со своим единственным сыном Марио. С мужем она провела очень тяжелые годы. Он ее постоянно покидал и отправлялся в какие‑то далекие путешествия, где не только промотал все их небольшое состояние, но еще приобрел какую‑то неизлечимую болезнь. Долгое время синьора Плачиди ухаживала за ним. Весь день и всю ночь не смела сомкнуть глаз, трепеща от страха за сына: муж спал с заряженным револьвером под подушкой. Он заявил, что, когда почувствует, что умирает, он застрелит сына и жену. «Как вы, беззащитные сиротки, сможете жить без меня?». Оставшись вдовой, синьора Плачиди всецело посвятила себя сыну. Добрые священники – иезуиты приняли его в Collegio Massimo, самую аристократическую школу Рима, не требуя платы, и всячески ей помогали. Марио было довольно не по себе в школе – товарищи были все либо аристократы, либо дети богачей. Но главной бедой было то, что, как Марио ни старался, у него ничего не выходило с учением. Пришлось оставить школу на полдороге.

Когда мы поселились на виа Кватро Фонтане, Марио был двадцатилетним застенчивым и нежным красавцем, – казалось, прямо сошедшим с итальянской фрески. Он ничего не делал весь день, но гордился, что он был записан в «мушкетеры» Муссолини («moschettieri di Mussolini» – 50 юношей – добровольцев, составляющих личную гвардию Дуче). Фашисты стали во главе Италии лишь в 1922 году. В 1924 году это было еще молодое, не совсем укрепленное движение, предмет увлечения многих молодых энтузиастов. В торжественных случаях Марио надевал свой черный, расшитый серебром мундир, черную феску, за пояс кинжал, и становился, если это возможно было, еще более красивым. Сам же Муссолини в те годы жил совсем близко от нас в доме сенатора Титтони, и из наших окон можно было любоваться через красивый двор на терраску его кухни. Из нашего подъезда мы часто видели его возвращающимся верхом с прогулки. Понятно, что весь квартал был полон полиции. Мы с Димой даже узнавали разных шпиков и давали им прозвища. «Кто сегодня внизу, Пеппино?» – «Нет, Чичио».

Синьора Плачиди относилась к нам по – матерински. Диме давала ласково всякие прозвища. Называла его, например, «Чечевица», русское слово, которое она выучила, подавая нам любимую свою чечевичную похлебку, и которое ей очень понравилось. Звала его тоже «Ranocchio» – лягушонок, так как он любопытствовал, как это люди едят лягушек. Поэтому в один прекрасный день к обеду появилось блюдо из них, и мы все трое не без ужаса должны были протыкать вилкой на наших тарелках формы, столь похожие на человеческие бедра в миниатюре.

Я в первые два года римской жизни очень много работала по композиции. Это приводило в ужас синьору Плачиди: «Учиться очень, очень вредно. Я знакома с одной девушкой; как вы, она была ученицей консерватории, но еще, кроме того, записалась и в университет. Все училась, училась. И что же? Сошла с ума. Теперь она в сумасшедшем доме». Эта ненависть к школьному учению была сильно распространена в Италии. Говорилось: «После долгих лет учения, стольких лет тяжелых жертв». Нам было это странно слушать. Выехали мы из России в период, когда исключали из университета студентов «буржуазного происхождения». Многие умоляли только позволить им учиться, отказываясь от всяких дипломов. Были случаи самоубийств. В Италии философ Джованни Джентиле, друг Муссолини и министр народного просвещения, провел радикальную реформу школ. Были сильно повышены все программы и стало обязательным изучение латинского, а часто и греческого языков. Среди молодежи стоял вопль. Многие не осиливали школу, и, по словам синьоры Плачиди, измученные юноши кончали с собой.

Перед концертом, где исполняли симфонические произведения выпускников, она застала меня поздно вечером работающей над своей партитурой.

– Бросьте, идите спать.

– Но завтра партитура должна быть готова. Если я пойду спать, кто за меня ее сделает?

– Кто сделает? Мичьо («miccio» – по – итальянски «киска»), мичьо сделает это ночью.

Этот ответ привел в восторг Вячеслава, и мы потом всю жизнь употребляли термин «мичьо». «Мичьо» – это подсознательный работник, он же муза, вдохновение; работает он преимущественно во сне, когда мы даем ему волю, не мешаем.

Синьора Плачиди зорко наблюдала за нашими друзьями, готовая нас предупреждать и спасать, если мы доверялись нехорошим людям. Она особенно строго относилась почему‑то к итальянцам и покровительствовала иностранцам. Она уважала Ольгу Ивановну Синьорелли, жалела, как ребенка, виолончелиста Окорокова (моего бакинского приятеля, который старался устроиться в Риме, но потом уехал в Париж). Она высокомерно относилась к милому нашему другу поэту Дамиани (итальянцу), хотя он был директором Библиотеки Парламента. Она безапелляционно осуждала за то, что он холостяк, профессора Петтаццони, несмотря на то, что он был академиком. «Ах, оставьте, профессор, – говорила она Вячеславу, – если, дожив до такого возраста, мужчина не женился, не обзавелся собственной семьей, от него ничего доброго нельзя ожидать. Это плохой человек, будьте осторожны». Синьора Плачиди не знала тогда, что у Петтаццони была многие годы тайная любовь; он боялся жениться, чтобы не поразить горем свою ревнивую мать, и только когда та умерла, он, уже в почтенном возрасте, наконец, женился. Если бы синьора Плачиди знала это, она бы прослезилась от умиления.

Синьора Плачиди, подавая обед, обожала рассказывать последние новости. Она знала все обо всем, а точнее – как сама утверждала – всех: все любовные дела аристократического римского круга со всеми подробностями, все дела ватиканские, артистические, литературные. Она очень увлекалась сентиментальными романами Матильды Серао и как‑то, проведав, что та приезжает в Рим, скорее побежала на вокзал встречать своего идола. Она ожидала увидеть томную, высокорожденную красавицу одного из прочтенных ею романов. И что же… – «Ах, профессор, какая уродина, маленькая, толстая мещанка! Я так и остолбенела на месте!» – Дальше следовали биографические сведения о Матильде Серао.

Но вот на этот светлый период жизни синьоры Плачиди надвинулась грозовая туча: Марию влюбился в Лолу. Синьора Плачиди, конечно, ее невзлюбила, но она, кажется, действительно была неприятная и, во всяком случае, принесла Марио несчастье. Лола начала нашептывать синьоре Плачиди: «Твои жильцы тебя эксплуатируют, они иностранцы, они богачи, ты должна сильно повысить плату». Синьора Плачиди послушалась, Вячеслав отказался, и мы заявили, что переезжаем. (Это было осенью 1926 года. Наш переезд совпал с приглашением Вячеслава в Collegio Borromeo. Он уехал в Павию один, а мы с Димой наняли две комнаты на виа Бокка ди Леоне.) Между тем, Лола стала настаивать, чтобы Марио поступил на какую‑нибудь службу. Им удалось найти ему место (это уже было не при нас). Горе было в том, что Марио оказался неспособен к малейшему умственному усилию (по – видимому, плохая наследственность от отца). Не прошло двух – трех месяцев, как он заболел. Не знаю, успел ли он жениться; скоро он умер, оставив несчастную мать одну со своим невыносимым горем. Похоронив сына, синьора Плачиди переменила квартиру, переехала на виа Витториа и жила убого, сдавая комнаты. Она была очень набожна и каждое утро в шесть часов ходила на обедню в церковь на виа Кондотти. Изредка я ее навещала.

* * *

С первых же недель нашей римской жизни вдруг снова заиграла в душе Вячеслава поэзия – после долгого и, казалось ему, окончательного молчания [104]104
  В «бакинский период» Иванов почти полностью отказался от поэтического творчества и занимался в основном университетскими делами. 17 июля 1921 он писал В. А. Меркурьевой: «Я старый, немецкого типа, педант – профессор, только профессор, и не говорю ничего иначе, как ”наукообразно“. Много работаю, исключительно в филологии (о стихах и тому подобном и помину нет)». 9 декабря 1923 Сергей Шварсалон, пасынок В. И., писал из Баку А. Д. Скалдину: «Здесь В. И. – другой; после всего, что с ним было, он облечен послушанием молчанья; только иногда, почти только со мной, приоткрывается. Академизм – броня. Послушание не только в молчании поэтическом, но очень глубоко» (цит. в примеч. на с. 149–150 публикации A. B. Лаврова: Вяч. Иванов, «Письма к Ф. Сологубу и Ан. Н. Чеботаревской», Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1974 год, Л., 1976)


[Закрыть]
. Он с радостью ходил по знакомым местам – до или после прилежных занятий в Национальной Библиотеке: «Нагулял себе, – пишет он в Дневнике от 5 декабря 1924 года, – запас римского счастья» [105]105
  III, 853.


[Закрыть]
.

Так рождаются осенью и в начале зимы 1924 года «Римские Сонеты». Цикл написан свободно, без всякого заранее выработанного плана. Он начинается с приветствия:

Вновь арок древних верный пилигрим,

В мой поздний час вечерним «Ave Roma»

Приветствую как свод родного дома,

Тебя, скитаний пристань, Вечный Рим.

Но сразу же выявляется и постоянная мысль о России:

Мы Трою предков пламени дарим [106]106
  III, 578


[Закрыть]
.

«Неустанная дума, – записывает он в Дневнике от 2 декабря 1924 года, – о нашей революции и о распространении пропаганды о завтрашнем дне Европы. Signora Placidi берет своего Марио из мушкетеров Муссолини, которых снабжают пулеметами. Бесплодный и нерадостный день» [107]107
  III, 852


[Закрыть]
.

Муза, однако, не оставляет поэта. Один за другим рождаются девять сонетов. В каждом из них описываются улицы и площади, близкие к нашей квартире, соседний Квиринал и статуи на площади перед дворцом:

Держа коней строптивых под уздцы… [108]108
  III, 579


[Закрыть]

Счастливые, певучие воды римских фонтанов:

И сладостно во мгле их голос гулок… [109]109
  III, 579.


[Закрыть]

Баркаччиа, фонтан на пьяцца ди Спанья; тритон соседней с нами пьяцца Барберини; черепахи, которых навещал Вячеслав после работы в Библиотеке, расположенной тогда недалеко от них:

Через плечо слагая черепах,

Горбатых пленниц, на мель плоской вазы… [110]110
  III, 581


[Закрыть]

Фонтан Эскулапа на вилле Боргезе; монументальный Треви, «весть мощных вод», куда мы заглядывали по воскресеньям, после обеда в маленькой траттории. И наконец, Пинчио, откуда любовались горящим закатом над лежащим перед холмом городом:

 
Пью медленно медвяный солнца свет,
Густеющий, как долу звон прощальный;
И светел дух печалью беспечальной,
Весь полнота, какой названья нет.
Не медом ли воскресших полных лет
Он напоен, сей кубок Дня венчальный?
Не Вечность ли свой перстень обручальный
Простерла Дню за гранью зримых мет?
Зеркальному подобна морю слава
Огнистого небесного расплава,
Где тает диск и тонет исполин.
Ослепшими перстами луч ощупал
Верх пинии, и глаз потух. Один,
На золоте круглится синий Купол [111]111
  III, 582


[Закрыть]
.
 

Работа над «Римскими Сонетами» – это был радостный и немного смущающий отдых после долгих часов, проведенных в Библиотеке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю