Текст книги "Повести"
Автор книги: Лидия Будогоская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Глава IV
БУРЬЯН
Все-таки какие посты у нас разные.
Но не только от того, на какой ты назначена пост, зависит твоя судьба: ведь и смены разные!
Лучше всего становиться на пост в четыре утра. В это время враг не стреляет. Он старается бить, когда народу на улицах много.
И госпиталь в это время еще спит. Делать нечего. Можно все вокруг себя разглядеть. И думать про самое дорогое.
В четыре утра хорошо даже у ворот: светло, начинают под крышей чирикать птички.
Какое счастье, что они уцелели! Слышать их можно только сейчас, когда не шумят машины и не перекликаются на дворе голоса.
За порогом будки земля. Она серая, с мелкими камушками, крепко утоптанная, а все же смотреть на нее хорошо. Земля – не асфальт.
Около самой стенки будки пробилось несколько травинок. Бурьян среди них – всего один маленький тоненький бурьянчик. Его я люблю особенно. Никто лучше его мне не «рассказывает».
Когда появляется солнце, я отворяю дверцу будки, которая ведет в переулок, и стою с винтовкой на пороге. Сюда падают первые лучи, и я подставляю им лицо.
Вот так впервые я бурьянчик заметила. Тоненький, чуть повыше других травинок, он тоже тянулся к солнцу.
Разом вокруг меня все изменилось. Я не стою на пороге, а иду по крепко утоптанной дорожке среди бурьяна и лопухов. И у меня не винтовка, а пустое ведро. Рукава до локтей засучены. Солнце – не утреннее, нет, – полуденное солнце жарко ласкает мне руки и лицо.
Это наш двор с зарослями высокого, сильного бурьяна и широких мягких лопухов.
Дорожка ведет к колодцу. Меня мама за водой послала.
Когда она посылала, почему-то идти не хотелось.
А ведь хорошо было ходить по этой дорожке. За лопухами и бурьяном тянулась изгородь из проволоки. Она отделяла от двора сад. И там яблони, пышная, яркая зелень на грядках, цветущие кусты. А главное -тишина…
Я могла день простоять на этой дорожке и ничего бы не услышала, кроме гудения шмелей: такая тишина.
Седые мамины волосы, короткие и мягкие, тоненькие, особенно на висках. Кажется, дунешь – улетят, как пушинки одуванчика.
Ее любимое место в кресле.
Посадив на свой костистый нос очки, она погружается в чтение. Войдешь в комнату, она продолжает сидеть неподвижно. Читает про себя, шевеля губами, как читала я, когда была маленькой. Наконец поднимет голову и посмотрит, кто вошел. Глаза карие, умные, сквозь очки кажутся огромными.
– Ах, это ты! – И на лице расцветает улыбка. Мне она всегда рада, даже если меня не было в комнате всего лишь десять минут.
– Ты, наверное, уже хочешь кушать? – спрашивает она, снимает очки и откладывает книгу в сторону.
Борщ дымящийся или густое клюквенное варенье… Разве можно вспомнить об этом' отдельно, без нее? Нет, это невозможно разделить.
От прогулок в лес и на реку она отказалась.
– Мне ходить трудно, – говорит она.
И правда, походка у нее становилась все более неуверенной, даже заплетающейся. И то и дело потирает она свои красные, ознобленные руки.
Но от школы, где она преподавала, она ни за что не хотела отказаться. И ей оставили в вечерние часы несколько уроков.
И вот, приготовит она обед, после обеда все уберет, возьмет свои книжки, очки и отправится в школу.
И, наверное, самое трудное для нее – это была дорога в школу, а особенно обратно, когда она устанет окончательно. Потому она один раз и сказала:
– Хорошо, что, когда я домой возвращаюсь, на улице темно. По крайней мере, никто не видит, как я иду.
Не понимала я тогда, что значит – трудно ходить; меня так ноги носили, прямо земли под собой не чувствовала. Сколько ведер воды мне приходилось доставать из колодца, чтобы полить огород! А зимой то и дело я пилила и колола дрова – и справлялась.
Но вот я приехала в Ленинград, чтобы поступить в медицинский техникум. И больше дома своего я не видела. Неожиданно война. К нашему городку быстро подошли немцы. Мама эвакуировалась на Урал, а я так и осталась в Ленинграде.
И в эту тяжелую зиму руки стали у меня красные, ознобленные. Точь-в-точь как у мамы. Я не знала, куда их девать. А ноги, ноги от голода опухли, отяжелели.
Усталая от бессонных ночей, я бродила по обледенелым коридорам и палатам госпиталя.
Мама, мамочка, вот когда я поняла, что значит трудно ходить!
Вспомнила я нашу улицу. И будто снова ты потихоньку идешь по ней, зажав под мышкой книжки. Грязно, скользко. А башмаки у тебя стоптанные. Даже как-то соседка сказала мне:
– У твоей мамы башмаки текут.
А зимой ей так хотелось иметь валенки! И на самом деле, нужны бы ей были теплые, сухие валенки.
Но я так и не удосужилась их купить, а все собиралась.
Глава V
КОЧЕГАР
На посту у ворот вспоминаю я дом, а когда на главном подъезде пропуска проверяю, вспоминаю рассказ о Ленине.
Ленин шел в Смольный… Часовой не знал его в лицо. Остановил и спросил пропуск. На часового зашикали: как так он Ленина беспокоит. А Ленин спокойно отыскал свой пропуск и показал часовому, нисколько на часового не обиделся.
То был Ленин мудрый…
А вот наших сестер спросите: «Ваш пропуск!» – так они удивляются: «Зачем? Разве вы меня не знаете?» – Это скажут с улыбочкой. «Неважно, знаю или нет. Предъявите пропуск». Тогда крикнут уже со злостью: «Вам, видно, делать нечего!»
Если пропуска не окажется, я задерживаю, как мне приказано, и передаю дежурному по части. Тогда крика не оберешься.
А парикмахерша приемного покоя, когда я у нее пропуск спросила, изогнулась передо мной: «Что я – диверсант?» – «Ты просто бестолочь», – хотелось мне ответить.
Совсем другое дело – пропускать рабочих нового набора. Утро. С освещенной солнцем набережной входит в проходную женщина, повязанная пестрым платочком, в широких и длинных штанах. Через плечо противогаз, там банки позвякивают. В банках она унесет свой обед домой: есть с кем делиться. Она сама подает мне свой пропуск.
Появились – значит, восьмой час.
Без десяти минут восемь: мне уже некогда рассматривать каждого в отдельности. Они вливаются в проходную потоком. У каждого пропуск раскрытый в руке. Вот это порядок! Так я их не буду задерживать: мне остается только заглядывать быстро сначала в пропуск, потом в лицо…
В пропуск – в лицо, в пропуск – в лицо… Строители пошли. Проходите!
Вдруг кочегар. Заглянула в лицо. Карие глаза, светлые кудельки на лбу – девчонка!
– Стой! – сказала я и даже взяла ее рукой за подбородок. – Ты? Пришла все-таки…
Она улыбнулась.
– Точно.
– Кочегар… – проговорила я.
– Эй, часовой, – закричали сзади, – что ты задерживаешь?!
– Ну, проходи, – сказала я.
Она проскочила вперед.
– Зачем ты самое трудное выбрала? – крикнула я ей вслед.
Она оглянулась и мне рукой махнула.
– Зато будет тепло.
Этот день стал для меня особенный, точно я получила подарок.
Но когда о кочегарах подумаю, становится нехорошо. В сорок первом кочегары начали валиться первыми. Какой здоровый дядька и веселый был кочегар Птицын!.. Каждому скажет доброе слово. Очутился и он на койке. Лежал все время на спине, прижимая руки к животу. Стонал потихоньку и стал таким безучастным. Подойдешь, стоишь около него долго, а он не повернется и не смотрит. Потом я видела: к доктору в ординаторскую приходил мужчина. Лицо худущее, черное, нос острый, глаза ввалились и каким-то нехорошим блеском горят.
– Кто это? – спросила я у доктора. А доктор говорит:
– Это наш последний кочегар.
Почти в одно время и дрова кончились, и кочегары вымерли все до одного.
Теперь у нас кочегары женщины. Они уже немолодые, но крепкие. Есть одна роста большого, жилистая. Посмотришь на нее и подумаешь: ну, эта гору своротит! Даже голос у нее, как труба. И вдруг среди них вот эта девчонка. И как только ее взяли?..
После того я не видала ее несколько дней.
Потом стою среди дня на посту в главном подъезде. Невдалеке грохочет обстрел. Вдруг она из госпиталя выходит.
– Ты куда? – спрашиваю я.
– Учиться, – говорит она. – Вот… – и показывает мне командировочную.
– Как твои дела?
– Ничего. Сейчас в помощниках состою.
– Я боюсь за тебя, – говорю я. – Ты знаешь, у нас кочегары-мужчины не выдерживали.
А она говорит:
– Знаю. Но их тогда кормили плохо. А нам теперь такие порции отваливают, мне даже не съесть!.. Право!..
И физиономия у нее довольная. Чулки надела и какой-то коричневый узенький старый жакет, а на голову берет красный.
– Ты знаешь, – говорит она, – что я буду изучать?.. – и запнулась. – Давление пара. А когда изучу, мне дадут кочегарку пищеблока. Давление пара, – снова повторила она и выскочила на улицу.
Враг опять бьет по городу, но она знает свое «давление пара» и побежала…
Глава VI
ТРИСТА РУБЛЕЙ
Аптекарша Дашенька работает в госпитале с первых дней блокады. Сюда она пришла полной женщиной, но скоро стала тоненькой, особенно в плечах, точно девочка. По-моему, это к лучшему. Волосы она зачесывает гладко, и ей это идет.
Ее все знают и говорят про нее дурное: брюзга, ехидная, злая и невесть что… И когда ей посмотришь в лицо, бледное, даже с желтизной, как будто очень недовольное всем, подумаешь: быть может, и правда.
Перебиралась я к ней в комнату. Захватила свои вещи в охапку и поднимаюсь по лестнице. Сестры мне попались навстречу:
– Куда ты?
– Переезжаю на пятый этаж, к аптекарше Дашеньке. Уютная комнатка…
– Да что ты? Она тебя съест живьем!
– Что вы!..
Дашенька в аптеке целый день. Приходит, когда я уже лежу в постели, и начинает сейчас же укладываться. Ворчит на своих аптекарей и иногда даже бранит их, а когда согреется, отдохнет, вдруг перед сном расскажет что-нибудь хорошее.
Меня она не обижает, нет, – наоборот: принесла мне чай горячий в колбе.
А еще я ее полюбила за бесстрашие. Среди ночи вдруг начинают зенитки палить ближе, и наша комната даже сквозь штору озаряется трепетным светом.
Она сейчас же подходит к окну и поднимает штору:
– Вот он! Вот он! Уже сюда летит!
– Кто это он? – спрашиваю я.
– Гитлер.
– Ну, я сейчас ухожу вниз.
– Брось, – говорит она, – иди сюда, смотри! Смотри вверх!
И верно – над нами шумит самолет. От него вдруг отделяется ракета, круглая, яркая. Она опускается к нам медленно, точно плавает в воздухе, становится все ярче, больше. От нее в комнате и на дворе светло, как днем. На стене соседнего корпуса знакомые пятнышки – следы осколков – все до единого видны.
– Что же это! – кричу я. – Да перед ним весь госпиталь как на ладошке! Нет, вниз надо, вниз.
– Зачем? – говорит она. – Там внизу тебе дом на голову упадет. По-моему, уж лучше полететь сверху вниз. Но нет, не дадут ему спикировать. Смотри, как наши бьют: и по нему, и по ракетам.
С нею не страшно. Когда начинает завывать сирена или идет обстрел, я всегда думаю: «Скорей бы Дашенька пришла!»
А теперь, если про нее мне скажут дурное, я отвечу: «Ничего вы не понимаете. Дурное у нее только сверху. Бывает же безвредная плесень на соленых огурцах. Смахните ее, и все будет хорошо».
Вот что случилось… Когда я стояла на посту, наш почтальон принес мне письмо.
Пришла я домой и читаю: «Ходила я в лес за хворостом, – пишет мне мама, – ведь лес от дома совсем недалеко. Но был ветер, и ветер сшиб меня с ног: вот какая я тала слабая. Домой меня уж притащили. И с тех пор мне не подняться. Лежу одна.
Где ты, мое солнышко? Меня берет отчаяние. Наверное, больше я тебя не увижу, не доживу…»
Я положила письмо в карман – что еще я могла сделать? – и не читала больше, так и не вынула из кармана. Но, когда я сменилась и улеглась спать, а Дашенька уже потушила свет, все от слова до слова в письме я вспомнила. И точно это не маленькими буквами написано, а большими, и я расплакалась.
Дашенька меня позвала. Молчу. Тогда она встала, снова зажгла свет и подходит ко мне. Ее лицо, бледное, с желтизной, такое усталое и в то же время встревоженное, близко ко мне наклонилось.
– Ну, что с тобой?
Я ей рассказала.
– А ты и на самом деле подумала, что она не доживет? – говорит Дашенька. – Напрасно. Просто прихворнула твоя старушка и загрустила. Но ее надо поддержать.
– Как? – спрашиваю я.
– Немедленно послать деньги, чтобы она могла, ну, хотя бы лучше поесть.
– Вот это правда, – говорю я. – Например, раньше ей очень помогало молоко. Но у меня сейчас денег нет, совершенно нет денег…
Дашенька подошла к столу. Из ящика, где ее вещи аккуратно сложены, вытащила пачку и протягивает мне.
– На, – говорит, – триста рублей. Бери, пожалуйста. Все равно так лежат. Неважно, отдашь или нет. Отправляй завтра телеграфом.
Я приподнялась, посмотрела на пачку, потом посмотрев ла на Дашеньку, прямо ей в глаза, и взяла. Неправда, что эти деньги ей не нужны. Но в глазах у нее было что-то такое, отчего я смогла взять.
Разбудило меня утром радио. Стали сводку передавать. И новостей особых нет, а почему мне так легко и весело? Да, ведь Дашенька мне деньги для мамы дала… Где они? Вот под подушкой. Как они мне дороги! Разве я могу почтальона дождаться? Нет. Я их сама отправлю, сама, как можно скорее. Попросила я увольнительную в город.
Ах, город! Сколько времени иду, и не попадается на моем пути соринок. К забору прибит ящик для окурков и свежей краской выкрашен. В палисаднике вскопаны грядки.
Вот это добрый хозяин. Он прибирает так чисто вокруг, несмотря на то, что враг беспрестанно бьет.
На пригретой солнцем панели поблескивают мелки? осколки стекла, похож*ие на слезы. Стекло, видно, только что выпало.
На Биржевой площади заделывают дырку от снаряда, у .моста почерневшая лужица крови. И я вот иду и не знаю, донесу до почты триста рублей или не донесу. Только бы донести! И чтобы квитанцию выписали. Тогда будь что будет.
Только я мост перешла, что-то цокнуло! Выстрел? Так и есть. Свистя, несется через Неву снаряд. И загрохотал в центре, за Казанским собором. Вернуться? Пожалуй, нет. Вот трамвай спускается медленно с моста. На перекрестке у Штаба девушка-милиционер, ремнем подтянутая, в белых перчатках, как ни в чем не бывало указывает дорогу машинам своей палочкой. И люди впереди меня как шли, так и идут. Только я одна отвыкла ходить по городу. Ведь это даже смешно. И я пошла за всеми, прямо мимо Казанского собора, под грохот, п донесла до почты триста рублей. •
Обратно с квитанцией совсем хорошо было идти. И что я видела? Сапоги чистят на улице, сладкой водой торгует киоск. А на лотке продают мышеловки и игрушки. Широко открытые двери кино. Плакаты пестрые. «Джордж из Динки-джаза». Посмотрите, пожалуйста! Сколько я видела уже совсем здоровых людей. И не плохо одетых. По радио про новый спектакль в Музыкальной комедии передают. Рассказывают, что двадцать две тысячи ленинградцев на промышленной выставке побывали, и на курсы кройки и шитья приглашают поступать.
А это все у фашиста под носом! Ведь он как стоял под городом, так и стоит… Вот что значит противостоять!
И я подумала: а ведь тоже из-за него моя мама одна. Я бы ее не бросила. Из-за него нам приходится в разлуке жить. Нужно противостоять ему и в этом! Но как это сделать?
А вечером я уже знала, что надо делать. Пишу письмо: «Дорогая мамочка! Ты меня встревожила. Послала тебе деньги, чтобы ты пила молока побольше. Тогда ты поправишься.
Тебе грустно, что ты одна, но разве ты одна? Просыпаясь, я думаю о тебе, засыпая, тоже думаю. Разве гы не чувствуешь?
О письмах не беспокойся. В самое тяжелое для Ленинграда время они тебя находили: наверно, по воздуху к тебе летали.
А теперь мои письма будут приносить тебе каждый пятый день.
Ведь ты любила, когда я рассказывала тебе про себя. И теперь буду с тобой говорить совершенно так же, как прежде. Все расскажу в письмах. Ты почувствуешь, чтоя все время с тобой».
Глава VII
ФОНТАН
Меня удивил город. Но как в городе, так и у нас в госпитале – одинаково. Зимой сорок первого мы из сил выбивались… Но разгромили немцев под Москвой, – нам хлеба прибавили. Становилось теплее, светлее. И мы стали живее. Начали чистить свой госпиталь, устраивать его заново.
Налетали самолеты. Бомбежка притихнет – обстрел начинает греметь. А мы потолки белим, стены обклеиваем свежими обоями. Как будто снаряды и бомбы нам не навредят. Я думала, что мы одни такие сильные.
Получила увольнительную, выхожу… солнце, снег тает. В ясном небе разрывы зениток, а на земле шорох лопат. Какая идет работа! Очищается город. Все, кто остался в живых, вышли на улицу. Худые, лица синеватые, потому что им всю зиму светила коптилка. Работают лопатами, а у некоторых ломы. Я остановилась, даже сердце сжимается: тяжелый лом в руках дистрофика! Разве что-нибудь выйдет? И смотрю – выходит…
– Перекурка!
Это слово понеслось по рядам. Стук лома, шорох лопат стихает. Я это слово узнала, когда рыла окопы за городом. «Перекурка» – какое слово хорошее – отдых!
А в госпитале теперь стало даже лучше, чем было в начале войны. Когда мы все прибрали, начальник госпиталя достал кровати удобные, свежие матрацы, новое белье. Даже растения декоративные у нас появились и мягкая мебель.
В приемном покое от самого порога положили дорожку. И по всем коридорам раскатились пушистые дорожки. Абажурами закрыты лампочки дежурных сестер. Точно это не госпиталь, а дом. И радио в палаты провели. Теперь раненые могут сами последние известия слушать. А раньше всех спрашивали:
– Что сегодня передавали?
– Второй фронт еще не объявился?
Но как бы ни было хорошо внутри госпиталя, раненых бойцов тянет на воздух. Они выходят на задний двор; кто подпираясь костылем, кто придерживая здоровой рукой раздробленную руку. И садятся напротив моей будки у освещенной солнцем стены. Больше деваться некуда.
И единственное для них развлечение – следить за мной.
– И откуда взялся такой солдат? – говорят они.
– Скажи по совести, ты стрелять умеешь?
Я молчу.
– От нее и слова не добьешься! Ты хоть погляди на нас!
Наконец я говорю:
– Не отвлекайте часового разговорами. – И отворачиваюсь.
– Ишь ты! – смеются они. – Устав она знает. Но вот винтовку таскает, как швабру.
Я не обижаюсь на них. Но мне грустно, что им так нехорошо на заднем дворе. Все попадались раненые, мне не знакомые. Один раз вышла и я посидеть на солнышке. Смотрю, мимо меня ковыляет, опираясь на костыль, высокий в синем халате, а с ним низенький крепкий парнишка с забинтованной головой. Высокого я сразу не разглядела в лицо. Только заметила, что волосы у него на затылке поредели и скатались. Так бывает у больных, которым пришлось очень долго лежать. Но они остановились и повернули, чтобы идти обратно. Тут я увидела высокого в лицо. Оно меня поразило. Кожа ярко-розовая и до того натянута, что лицо кажется неподвижным, как маска. А глаза живые, знакомые.
Я не выдержала, окликнула его тихонько:
– Кеша!
Так мы звали танкиста. И он даже в бреду на это имя отзывался. Наверное, так называла его мать. И вот он на меня смотрит, смотрит. Ведь он привык меня видеть в белой косынке и в белом халате. И вдруг я в форме бойца…
– Вы помните огурцы? – сказала я.
Тогда он меня узнал.
– Коля, – говорит он товарищу, – ведь это сестра, которую я вспоминал. Моя палатная сестра.
Они ко мне подошли.
Огурцы он помнит и еще абрикосы помнит. Абрикосы консервированные, холодные. Это я уже ему достала в пищеблоке.
– От этого я и ожил, – говорит он.
– А я не знала, что вы такой высокий! – говорю я. – Когда вы лежали на койке, вы мне совсем небольшим казались.
– Да, – говорит он, – ростом я не обижен. Но на лицо теперь, наверное, я страшный.
– Нет, – сказала я.
В самом деле, ведь я видела его лицо, когда оно было покрыто корой, черной как уголь. Этот черный уголь дал трещинки во многих местах, и из этих извилистых трещинок сочилась кровь.
– Нет, – повторила я, – вы вовсе не страшный, и я очень рада, что вы ходить можете.
– Начинаю двигаться, – говорит он. – Коля даже уговорил меня выйти на двор. Но пот прошибает – такая слабость.
Колю я не знала.
– Вы, наверное, прибыли недавно? – спросила я. – Откуда?
– Из Пулкова, – ответил он.
– Из Пулкова? Гора чья? – спрашиваю я.
– Гора наша, – отвечает он. – Как стояли, так и стоим. Теперь там даже крепче.
Подумайте! Ведь в сорок первом году осенью я в Пулкове рыла окопы. Военные там говорили, что мы работали хорошо, что здесь они должны врага остановить. Мы тогда сделали ходы сообщения и пулеметные гнезда. Пригодились. Устояли!
– Недавно, – говорит Коля, – немец бил по нас тринадцать часов подряд. Мы разведали, а потом дали ответ… Да что мы!.. Вот под Тихвином основательно фашистам всыпали. Уйму танков и всякой другой техники раскрошили. А сегодня ты приказ слышала?
– Конечно, слышала. Разве я приказ пропущу? Хоть с поста приду, совсем носом буду клевать, а последних известий все равно дождусь.
– Меня скоро выпишут, – говорит Коля. – Как бы только в свою часть вернуться. Я уже товарищу капитану письмо написал. Ведь всю войну в одной батарее, – все родное.
Вот так мы поговорили немножко, и они ушли. Кеша устал, а здесь на дворе посидеть и отдохнуть было негде. Какая досада! Особенно я это почувствовала, когда прошла по городу и видела зеленые, залитые солнцем скверы-
Но я не одна об этом думала.
Между нашим крайним корпусом и потрясенным домом есть площадка, огороженная высоким забором. С заднего двора туда есть калитка, она близко от будки. Площадка завалена старой, слежавшейся резиной, похожей на огромные тряпки. Это отбросы с завода «Треугольник». Резину привезли сюда наши машины как топливо.
В тот вечер, когда я писала маме письмо, начальник госпиталя, врачи и сестры пришли расчищать площадку-
Прошло два дня; меня поставили ночью в проходную у ворот. Я закрыла дверцу будки на крючок, проверила, хорошо ли закрыты ворота, и пошла посмотреть, что устроили на площадке, куда девали резину.
Открываю калитку. Резины нигде не видно. Ветерок пахнул свежий. И как будто шелестят листья… Конечно, листья шелестят. Вот передо мной очертания кустов.
А посреди площадки что-то белеет и журчит вода… Фонтан? Не может быть… На самом деле фонтан, а белеют статуи.
Это начальник госпиталя придумал здесь устроить фонтан. А где он взял статуи?.. Наверное, их везли наши машины издалека, да еще под обстрелом… Вот как сумели! Что задумали, то и сделали.
И я уже знаю, как начать письмо на Большую землю маме: «У нас появился сад…»
Когда рассвело, я все хорошо рассмотрела. От Биржевой линии отделяет площадку забор высокий. Вдоль этого забора построили еще забор, пониже, и между двумя заборами свалили всю резину.
Площадку посыпали желтым песком и расставили много скамеек.
Но желтый песок не везде. На клумбах и там, где кусты посажены, – земля черная, рыхлая. В эту черную рыхлую землю уже запустила корешки цветочная рассада, кусты стоят такие свежие, как будто всегда росли тут.
Лучше всего фонтан. Он совсем простой. Тонкие струйки, поднимаясь невысоко, падают в круглую чашу, и кто бы знал, как радует меня это журчание воды!
Представляю, сколько здесь будет народу днем. Придут к фонтану раненые бойцы из всех отделений. Но сейчас, когда все спят, вода журчит для меня, и в тишине каждый звук значительный.
Вдруг шаги, быстрые, легкие… Странно. Кто же это еще не спит? И вот появляется из-за угла девчонка, в штанах длинных, ремнем подпоясана. Озирается на небо, протирая глаза. Меня увидела.
– Который час?
– Пятый, – ответила я.
– А сколько пятого?
– Не знаю точно.
Подходит ко мне. Кудельки ее закоптели, и лицо от сажи синеватое.
– Ты кочегарку приняла? – спрашиваю я.
– Да, да, – ответила она. – И ровно в половине пятого нужно затопить. Неужели я проспала? Тогда не подам на кухню пары вовремя. Ой! Ой! Ой!
– А ты пойди вот туда, – говорю я, – под арку, в приемный покой. Будить никого не надо. Приоткроешь двери, и как раз напротив на стене круглые часы.
Она побежала. Возвращается.
– Двадцать минут пятого! – крикнула она, пробегая через двор.
Кочегарка пищеблока на первом дворе. Мне ее не видно. Но трубу от кочегарки видно. Довольно высоко в небо уходит эта закоптелая кирпичная труба.
Я стала смотреть на нее и увидела, как из трубы в бесцветное небо порхнул дымок и растаял.
И опять новый кочегар передо мной…
– Не растопляется, – говорит она. – Подумай! Бревна толстые, еле поворотишь…
И у нее на лице сквозь сажу выступил пот.
– Что делать? – сказала я.
– Резина нужна! Вот растопка!
– Резину, – говорю я, – запрещается трогать. Это НЗ – неприкосновенный запас!
– А много ли нужно на растопку!.. Ну, разреши «спикировать»…
Я молчу.
– Ну вот, – говорит она, – без завтрака останется госпиталь.
– Ну, «пикируй», – сказала я. – Только бери немного.
Она побежала к забору, раскинув руки, точно птица, которая собирается лететь. Потом, смотрю, она уже сидит верхом на заборе.
Вытащила кусок резины, кругом примятый, даже страшный, и поволокла его по желтому песку мимо фонтана, мимо цветов…
Было мне на посту развлечение – смотреть на фонтан и вот еще прибавилось – смотреть на трубу.
В небо, которое уже стало от солнца золотистым, повалил из трубы черный дым.