355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Вакуловская » Пурга уходит через сутки » Текст книги (страница 7)
Пурга уходит через сутки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:48

Текст книги "Пурга уходит через сутки"


Автор книги: Лидия Вакуловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

22

А в Крестовом нет пурги. В Крестовом мороз сорок градусов. А в двенадцать дня появилось какое-то подобие рассвета. Воздух из темно-синего стал светло-синим, вернее светло-серым.

На аэродроме поют моторы. Одни машины приземляются, другие взлетают. Те, что приземляются, прилетают с юга и с запада, те, что взлетают, – берут курс на юг и на запад. Путь на восток по-прежнему закрыт. Поэтому гостиница, как и вчера, битком набита летчиками и пассажирами.

Ушаров ходит по коридору: тридцать шагов в один конец, тридцать – в другой. Два часа назад он проводил Федю Заводилова. Машина Федора ушла на юг – на Магадан. Сейчас она уже где-то на подходе к Анадырю. Зашел в диспетчерскую, узнал: надежд на вылет никаких. Вернулся в гостиницу. И вот меряет шагами коридор: тридцать шагов в один конец, тридцать – в другой.

Сволочная это штука – торчать в гостинице в ожидании погоды. Уйму времени губят люди в гостиницах северной трассы! Как близнецы, похожи друг на друга эти гостиницы, разбросанные от Баренцова моря до Берингова пролива. Особенно похожи зимой, когда их заносит снегом. В Воркуте и в Салехарде, в Крестовом и в Певеке, и в бухте Прозрения. Словно одна рука строила их. Все, как правило, одноэтажны, все, как правило, с низкой трубой, денно и нощно пыхтящей дымом. Все, как правило, разрезаны пополам длинным коридором. Справа – кухня с водяным котелком или обширной плитой, слева – кладовая. А дальше – комнаты слева, комнаты справа. Комнаты потеплее – для пилотов, похолоднее – для пассажиров. Одеяла шелковые, пуховые – для пилотов, верблюжьи – для пассажиров. И одинаково противны всем – и пилотам, и пассажирам – часы ожидания.

В эти часы и пилоты и пассажиры во всех гостиницах великой северной трассы до мелочей похоже коротают время – спят, едят, режут в карты, забивают «козла», дуются в благородный преферанс, дремлют над припасенной специально в дорогу книжонкой, тянут спирт или пропускают «Голубой Дунай» – предательскую смесь спирта и коньяка. Это называется «делать погоду».

Тридцать шагов – это шесть дверей слева, шесть – справа. Итого двенадцать комнат.

В комнате Ушарова – шум и гам. Стучат по столу костяшки.

– Дубль шесть! – кричит Саша Рокотов.

– Шесть – пусто! – это уже радист Митя.

Сражались вчера, сражаются сегодня, могут сражаться неделю и две.

За соседней дверью – такой же галдеж.

– А ты мне скажи, почему мы не строим на свайном фундаменте? – настырно допытывается у кого-то баритон. – Думаешь, сваи не для Чукотки? Нет, уж дудки! У меня в портфеле такие цифры и расчетики – мина здешним строителям. И подложу!

Следующая дверь чуть приоткрыта. За дверью мягкие женские шаги. Вероятно, женщина укачивает на руках малыша.

– Ве-тер по морю гу-ля-ет и ко-ра-блик под-го-ня-ет, – нараспев монотонно декламирует она.

У дверей на кухню курят двое: пожилой, низенький человек в меховой безрукавке и кряжистый парень в толстом зеленом свитере. На груди у парня замерли в упряжке два белых оленя. Не дойдя двух шагов до них, Ушаров поворачивает, слышит последние фразы человека в безрукавке:

– Я ему только сказал: если вам кажется, что у нас на Севере не любят свежие огурцы, то пусть вам это не кажется. После этого он не имел мне, что ответить. Летом наш прииск получит огурцы. Но это мне стоило десять литров моей крови…

Докурив папиросы, оба пассажира исчезают. Ушаров видит, как за ними закрываются двери в комнату. Эти двое отвлекли его внимание. Он, кажется, о чем-то думал сейчас? Да, о Северном – о чем еще он может думать? Черт знает что с ним творится! Сутки не спит, и сутки не выходит из головы Северный. Вернее, не Северный – больница. С кем-то стряслась беда, он вез хирурга – и не довез. Даже не попытался приземлиться. Мало ли что мог приказать «Пингвин»!.. Ерунда какая-то получилась.

«Старею, что ли? – подумал он. – Старею и боюсь рисковать?»

Больше всего мучила неизвестность: что там в больнице, в каком состоянии больная? Сколько он ни пытался установить с Северным связь, Северный не отвечал Крестовому. Разговор по радио с командиром отряда ничуть не утешил его.

– Моли бога, старик, что не пошел на посадку. Угробил бы себя и машину, – назидательно втолковывал ему отрядный.

Отрядный не отменил задания, приказал дожидаться в Крестовом, пока не откроется Северный.

Но кто скажет, когда он откроется?

Ушаров поравнялся с кухней. Оказывается, на кухне есть люди. Вернее, один человек: пассажирка, которая летит в Северный. С той минуты, как приземлились, Ушаров не встречал ее. Хотя знал, остановилась она в этой же гостинице (где же ей еще остановиться?). Она, пожалуй, не видит его, потому что лицо ее повернуто к окну. Полная рука подпирает щеку. Неожиданно Ушаров вспомнил свой далеко не вежливый разговор с нею, когда он прогнал ее от дверцы самолета, и ему захотелось как-то сгладить свою вину. Чем-то утешить эту женщину.

Он подошел к кухонному столику, за которым она сидела, дружески спросил:

– Вы давно в этих краях живете?

Женщина чуть вздрогнула от неожиданности, повернулась к нему, вытерла платочком мокрые глаза.

«Кислая особа», – слегка поморщился Ушаров, не терпевший женских слез.

– Ох, в первый раз я сюда, – негромко сказала она и опять поднесла к глазам платок.

И как тогда, во время полета, Ушарова снова начала раздражать эта женщина. Такая, чего доброго, возьмет и заголосит, запричитает. Но она не заголосила. Она вытерла насухо глаза, безо всякой связи сказала.

– А вы туфли свои сняли… Я думала, как это вы в них по морозу ходите? – Она еще раз взглянула на его унты, добавила. – В таких меховушках совсем другое дело.

Ушаров, конечно, мог бы объяснить ей, что только перед тем, как подняться в воздух, он надевает легкие туфли, чтобы спастись от жары в кабине. В другое же время он, как и прочие северяне, предпочитает им унты или меховые ботинки. Впрочем, не он один. Так поступают все северные летчики. Он мог бы сказать все это, но вряд ли такая проза интересовала женщину. Она уже говорила совсем о другом.

– Как подумаю, куда меня занесло, – сердце заходится. Дико здесь и пусто. И сынишка у меня в Запорожье остался. Вот и разрывается сердце.

Ушарову показалось, что женщина снова собирается заплакать. И, чтобы предотвратить это, сказал первое, что пришло на ум:

– Надо было сына сюда забирать. Здесь ребята растут – хоть куда парни.

– Нельзя, – покачала головой женщина. Вздохнула и повторила: – Нельзя его сюда. Вот лечу, а сама не знаю, может, скоро и назад вертаться.

Ни тогда, ни после Ушаров так и не понял, чем было вызвано неожиданное откровение женщины. Он ни о чем не спрашивал, ничем не пытался заслужить ее расположение, а она вдруг заговорила о себе.

– Плохо у меня с мужем получилось. Не такой он, как другие, людей он не любит. Ни друзей у него, ни приятелей. Куда ни поступит, все какие-то дела против других заводит. И хоть бы что серьезное было, а то так, – она вяло махнула рукой. – Характер уже такой, что ли. Устала я с ним. На работе нигде не держится, всем на свете недоволен. Уж расходиться решила, а вот куда за ним еду. Не знаю, что будет, а еду. Клялся, что на новом месте другую жизнь начнет… А вы говорите, почему без сынишки?

Ушаров многих знал в Северном. Еще бы, поселок маленький, русских – по пальцам перечтешь. Слушая невеселую исповедь женщины, он перебирал в памяти своих тамошних знакомых. Но, как ни странно, не видел среди них того, о ком она рассказывала.

– И давно ваш муж в Северном? – спросил он.

– А вы там кого-нибудь знаете? – в свою очередь спросила она.

– Почти всех. Но его, пожалуй, не знаю.

Женщина помолчала. Потом негромко и просто ответила:

– И хорошо, что не знаете. Может, и впрямь переменится человек.

Коридор неожиданно наполнился голосами. Захлопали двери. На кухню в полном сборе ввалился экипаж Ушарова. С ними был и Блинов. Лицо хирурга распухло от долгого сна, под глазами нависли мешки. Рокотов постучал пальцем по часам на руке.

– Ушак, ровно два.

Ушаров повернулся к женщине:

– Пойдемте с нами в столовую. Мы вас славным обедом угостим.

Блинов понимающе осклабился, подморгнул Ушарову.

– Пойдемте! – настойчивее предложил Ушаров, не удостоив хирурга взглядом.

– Спасибо, – ответила она и покачала головой. – Не хочу есть. Посижу лучше здесь.

Надежде Петровне Тюриковой действительно не хотелось есть.

А последний раз она ела сутки назад – еще в Хабаровске.

23

Пурга бушует в Северном. Ломится в дом Опотче.

Ася Николаевна открыла глаза. Комната была красной – от раскаленной плиты. Потому что спать уже совсем не хотелось, Ася Николаевна поняла, что уже день. Не утро, а день.

Она вытянула из-под одеяла руку, посмотрела на часы, которые так и не сняла перед сном. Часы стояли. Она негромко, вполголоса окликнула Опотче. Ответа не последовало. Тогда она приподнялась на кровати, осмотрелась. Опотче в комнате не было.

Обрадовавшись, что он, вероятно, вышел в сени, она поспешно встала, оправила смявшиеся брюки, взяла с табуретки валенки, сушившиеся у духовки, надела их. Валенки были горячие, ноги сразу попали в тепло. Потом повернула выключатель, но электричество не зажглось. Увидев на столе лампу, догадалась, что оборвало электропроводку: Опотче приготовил лампу.

Ася Николаевна зажгла лампу. Умылась. Поискала глазами зеркало, чтобы расчесаться. Складное зеркальце стояло на столе рядом с бритвенным прибором. Помазок был еще мокрым. Выходит, он недавно брился, Опотче.

«Где же он?» – подумала Бабочкина.

Прошло порядочно времени, как она хозяйничает в комнате, а Опотче не появляется. Ася Николаевна толкнула дверь в сени. Из сеней на нее глянула пустая, ледяная темнота. Пол был завален снегом, в снегу застыли глубокие следы. Сомнений не было: Опотче ушел. Бабочкина закрыла дверь. Стояла у порога, силясь сообразить, куда он мог отправиться в пургу.

Ходики на стене, как на зло, тоже не шли. Стрелки остановились: маленькая – на двойке, большая – на двенадцати. То ли они замерли на двух ночи, то ли на двух дня. Ася Николаевна качнула маятник. Ходики весело затикали, отсчитывая минуты неизвестного времени.

«Как в сказке – чем дальше, тем непонятнее», – подумала она.

Неожиданно она вспомнила ночной разговор за стеной. Вот где Опотче – у соседей! У соседей сейчас тихо, ребенок не плачет, уснул, наверное. Что он, Опотче, прячется от нее, что ли? Во всяком случае, гоняться за ним по соседям она не собирается. Хочет он того или нет, но она дождется его в его собственной квартире. Правда, ведет он себя по меньшей мере странно. Вместо того, чтобы поговорить с нею о делах, он вчера предпочел весь день молча строгать копылья, а ночью отправился развлекать ребенка. Что ж, пусть развлекает, если ему это нравится. Ей неплохо здесь и одной. Похоже, что, уходя, он даже позаботился о ней. Плита горит, у плиты – два полнехоньких ведра с углем. На стол выложены галеты, сахар, стоит чистая тарелка, на тарелке – ложка. Ешьте, мол, не стесняйтесь, ешьте все, что найдете. А найти не так-то трудно, особенно если ты изрядно проголодался.

Ася Николаевна подошла к плите, приподняла крышку, заглянула в кастрюлю.

«Трогательно, – чуть иронически подумала она. – И когда он варил?»

Мясо не только было готово, оно разомлело и отделилось от костей и так вкусно пахло, что закрыть снова крышку было невозможно.

Поев, она вымыла посуду. Ставя посуду на полку, нечаянно задела локтем алюминиевую кружку, кружка упала на пол, закатилась под кровать. Пришлось извлекать ее оттуда кочергой. Только поставила кружку на место, как в стенку легонько постучали.

– Вы уже встали? – спросил за перегородкой женский голос.

– Да, – Ася Николаевна подошла к стене.

– Здравствуйте! – поздоровалась через стенку женщина. – А я все прислушиваюсь, встали вы или нет. Там Опотче вам записку оставил и передал, чтоб вы не волновались насчет собрания, он послезавтра вернется.

– Откуда вернется? – не поняла Ася Николаевна.

– Так он же уехал, – ответила женщина.

– Уехал?! Куда?!

– В тундру, на инвентаризацию. Там и муж мой.

– Не может быть? – не поверила Ася Николаевна.

– Уехал, – повторила женщина. Голос у нее был совсем юный, и, если бы Ася Николаевна не знала, что за перегородкой живут только трое: молодой зоотехник Горохов с женой и грудным сынишкой, она бы подумала, что с ней разговаривает девчушка-подросток. Вероятно, женщина подошла ближе к стене, потому что голос ее вдруг стал гораздо громче.

– Сейчас уже не страшно, – говорила она, – ветер к сопкам повернул, он погонит оленей в спину. А вот ночью я так испугалась за Опотче. Я уже думала – он погиб, когда за молоком пошел.

«За молоком? За каким еще молоком?»

И вдруг Ася Николаевна вспомнила: ей снился какой-то разговор о молоке. Или это не во сне было?

– За каким молоком? – в ту же минуту спросила она.

– Разве вы не слышали? – удивилась женщина. – Сережка так плакал. Он у нас искусственник, мы его сухим молоком кормим, а молоко кончилось. И Опотче пошел за молоком. Но если бы вы знали, как я боялась за него. Завмаг живет в конце поселка, Опотче вернулся уже под утро. Я даже не знаю, как благодарить его. Теперь Сережку сутки не разбудишь.

Женщина умолкла. Молчала и Ася Николаевна. Больше ей не о чем было спрашивать и нечего было сказать этой женщине. Она спокойно проспала всю ночь, когда рядом стояло чье-то горе. Она спокойно спала в то время, когда Опотче, рискуя жизнью, доставал молоко соседскому Сережке. Она, видите ли, принимала все за сон…

– Вы меня слышите? – донеслось из-за перегородки.

– Да, – ответила Ася Николаевна. И спросила: – Который сейчас час?

– Три, – ответила женщина. И опять заговорила об Опотче: – Он просто удивительный человек, поэтому его и уважают здесь так. А муж мой просто преклоняется перед ним.

Записку Ася Николаевна нашла на столе. Она лежала, придавленная пачкой галет. Записка была протокольно сжатой.

«Товарищ Бабочкина!

Уезжаю в тундру. Собрание лучше проводить в воскресенье. Тогда все пастухи будут на усадьбе. Подготовиться успеем. На плите мясо. Кушайте.

Опотче».

«Да, товарищ Бабочкина, – с грустью подумала она. – Вы отдохнули, насмотрелись снов, а в это время вам приготовили поесть. Кушайте на здоровье. Что ж вам еще делать?»

Она подошла к ходикам, перевела стрелки, подтянула гирю. Пальцы стали черными – обычное явление в квартирах, где сутками топят углем. Поискав глазами тряпку и не найдя ее, Ася Николаевна достала из кармана брюк носовой платок, намочила его под рукомойником и вытерла ходики. Намочила еще раз, насухо отжала и сняла пыль с приемника. От приемника перебралась к этажерке, потом к полке с книгами. Чем больше чернел платок, тем больше было у нее желание навести в этой холостяцкой комнате чистоту. Хотелось схватить щетку, окунуть ее в мел, пройтись щеткой по стенам. Хотелось до блеска вымыть полы, погрузить в мыльную пену, отутюжить занавески. Хотелось сделать что-то очень хорошее, такое, что заставило бы улыбнуться Опотче, такое, что обрадовало бы его. Письма, которые она собиралась проверять, ее сейчас нисколько не заботили. Быть может, они не вымышлены. Но они не имели никакого отношения к тому, что сделал Опотче этой ночью.

Стоило только хорошенько поискать, и в доме все нашлось: и мел, и щетка, и тряпка, и ведро. Ася Николаевна засучила рукава и взялась за работу.

Еще вчера она удивилась обилию книг у Опотче. Ими были заставлены две самодельные полки, не считая журналов и тоненьких брошюр на этажерке. Снимая с обложек пыль, она рассматривала книги. Юрий Рытхэу, Джек Лондон, Гюго, Стендаль, сказки Пушкина… Книги стояли вперемежку, авторы их не выстраивались, как в библиотеках, в алфавитном порядке. Только на верхней полке, где расположились труды В. И. Ленина, номера томов следовали строго один за другим. Среди вишневых переплетов белыми перьями торчали закладки.

Ася Николаевна взяла один из томиков, открыла страницу, где была закладка. Прочла обведенные красным карандашом строчки:

«Патриотизм – одно из наиболее глубоких чувств, закрепленное веками и тысячелетиями обособленных отечеств».

Поставила книгу на место, протянула руку к другому томику. Закладка отогнула семьдесят вторую страницу. Здесь целый абзац был схвачен красными скобками. Ей хорошо были известны эти ленинские слова: «Старому миру, миру национального угнетения, национальной грызни или национального обособления рабочие противопоставляют новый мир единства трудящихся всех наций, в котором нет места ни для одной привилегии, ни для малейшего угнетения человека человеком».

Видно, не раз и не два страницы вишневых томов заставляли задумываться Опотче. Видно, многое волновало его, когда он припадал к неисчерпаемому роднику ленинских мыслей.

Вот о чем думала Ася Николаевна, стирая пыль с книжных корешков.

Неожиданно она наткнулась на толстущую тетрадь в твердом переплете. Рядом была еще одна – такая же. На первой странице тетради было крупно написано: «Дневник».

Дневник начинался датой: 10/VII 1958 года. Цифры обрамляли два кружочка: черный и красный. Зная, что именно в тот год у Опотче погибла жена и сын, Ася Николаевна догадалась, что означал этот траурный ободок. Возможно, как раз после потери близких и появилась у Опотче потребность вести дневник.

Глаза ее скользнули по строчкам первой странички.

«Если бы у меня была мать, она сказала бы, где я родился. Если бы был отец, он вспомнил бы, в каком году я появился на свет. Но их нет. Старик Арэ говорил: мой год рождения тридцать третий, а место рождения – берег реки Койнергиргин. Старик Арэ кочевал в одном стойбище с моими родителями. И еще говорил он мне: «Ты пришел на землю в страшный день. Было лето, но стало холодно, как зимой. Было солнце, но его проглотила нерпа. Ветер вырвался из капканов и принес снег. Зеленая трава стала белой. Река перепрыгнула через берег и набросилась на ярангу, где лежала твоя мать. Твоя мать ушла к верхним людям. В ту минуту, когда ты пришел на землю. Через год к верхним людям ушел твой отец». Это я узнал от Арэ мальчишкой, когда настоящие пастухи еще не доверяли мне водить самому стадо».

Ася Николаевна не сомневалась: в ее руках невыдуманная, быть может, самая интересная из тех, что ей когда-либо встречалась, повесть. Но читать ее она не имела права. И она решительно поставила на место тетрадь.

…Заканчивая мыть пол, Ася почувствовала, что в комнате что-то изменилось. Но что? От удивления она даже перестала выжимать тряпку, огляделась по сторонам. Ах, вот что – необычная тишина. Не вздрагивает дверь, не звенит на полке посуда, не гудит в плите, не воет за окном. Все это куда-то пропало. Все это сменила тяжелая, глубокая тишина.

Ася Николаевна открыла двери. Двери поддавались туго, мешал снег в сенях.

Она протиснулась в образовавшуюся щель, плечом нажала на дверь.

Так тихо бывает, должно быть, в могиле. А на земле только тогда, когда кончается пурга. Со всех сторон к дому подступают сугробы: косые, прямые, круглые, острые. Валяются оборванные провода. Торчат из-под снега поваленные столбы, куски железа, углы ставен – угрюмые свидетели снежного разгула. А вокруг – ни звука, ни шороха.

– Ну вот! – вслух сказала Ася Николаевна. – Вот и все!

И посмотрела на часы – четыре. Четыре дня.

С чего же начать остаток неожиданно ожившего дня? Три неотложных дела у нее. Немедленно разыскать Асю Антонову, встретиться с теми, чьи подписи стоят под письмами об Опотче. Познакомиться в бухгалтерии с хозяйственной деятельностью колхоза. Начинать надо с Аси.

Но прежде всего она закончит мыть пол.

24

Перед тем как отправиться в путь, Коля кладет на грудь под кухлянку пачку газет, подвязывает кухлянку кожаной веревочкой. Радиограмму он заталкивает в рукав кухлянки, под тугую резинку.

– Я пошла, – говорит он телефонистке Кате Пеничейвыне, с которой он сегодня вместе дежурит.

– Беги, – говорит Катя и так встряхивает головой, что в ее ушах начинают маятниками качаться красные сережки.

Но бежать Коля ничуть не собирается. Даже если бы очень хотел, все равно не побежишь, так как вся улица забаррикадирована сугробами.

Сугробы стоят вдоль – и поперек улицы, под прямыми и косыми углами друг к дружке. Некоторые поднялись выше крыш, некоторые улеглись на крыши верхушками, некоторые со всех сторон окружили дома, будто заарканили их.

Коля входит на крыльцо. С крыльца ему видна вся улица: в один конец и в другой. Видны люди, копошащиеся сейчас на улице. И хотя на дворе не очень-то светло, потому что месяц совсем тоненький, а электрические лампочки не горят, Коля безошибочно знает, кто и чем занимается.

Вон на столбе темная фигура. Это колхозный электрик Яша Умилик чинит оборвавшуюся проводку.

Вон возле домика пекарни целая группа людей машет лопатами, раскидывая по сторонам снег. Это пекарь Юра Акилькак со своей семьей расчищает подступ к дому.

Где-то справа скрытый сугробами урчит бульдозер. Тоже ясно: Миша Кергин прокладывает дорогу.

А вон прямо по сугробу поднимается на крышу человек с метлой. Этого человека, заведующего базой, Коля узнает за километр.

От домика, где живет заведующий, идет женщина. Коля знает и ее. Она – корреспондент газеты. Вчера утром она приходила на почту, послала в свою газету радиограмму. Наверное, она пурговала у заведующего базой, а сейчас идет по своим делам. Возможно, даже снова зайдет на почту и даст в свою газету новую радиограмму.

Коля сбегает с крыльца и идет по улице в сторону моря. И не просто идет, а переваливает через сугробы. Поднимается и спускается, поднимается и спускается. Или обходит их стороной. Так он идет до самой аптеки. А у домика аптеки останавливается. Вернее, не у домика, а у большущего круглого сугроба, накрывшего домик. Домика нет. Есть только дверь, от которой уже раскидали снег, и труба на макушке сугроба. Вокруг трубы топчется целая свора мальчишек и девчонок с санками. Они гогочут, точь-в-точь, как гаги во время весеннего перелета.

«Хорошо! – думает Коля, – Где другую такую горку в поселке найдешь?».

– Дай съехать, – просит он ребят, взобравшись на вершину горки.

– Хочешь на моих? – спрашивает Танечка Степанова, дочь учительницы Анны Ивановны, и дает ему свои санки.

Коля усаживается на санки, отталкивается рукой от трубы и несется вниз. За ним – кто на санках, а кто кубарем – катятся мальчишки и девчонки.

– Хочешь еще? – спрашивает Танечка, подпрыгивая перед ним, чтобы вытрусить снег из рукавов пальто.

– Нет, – говорит Коля. – Ты катайся, а мне некогда.

И он идет дальше. Вот и кончился поселок. Кончилась земля. Дальше начинается море. То ли месяц побелел, то ли небо посветлело, то ли звезд зажглось больше, но воздух почему-то стал более голубым, более прозрачным.

С берега Коле хорошо виден танкер. Сейчас он совсем черный, и кажется, что до него совсем недалеко. Но это только кажется. Целый час пройдет, прежде чем доберешься туда. Вон сколько торосов торчит между берегом и кораблем. И хотя они красивы с виду, хотя они похожи сейчас на голубые, сверкающие комочки застывшей пены, по ним не так-то легко идти.

Да и спешить Коле вовсе не хочется. И если говорить честно, ему не очень хочется идти сейчас на корабль. А идет, потому что надо отнести газеты и эту самую радиограмму, которая лежит у него в рукаве и которую, наверное, ждет капитан. А если бы не эта радиограмма, он сел бы сейчас прямо на снег и сидел бы так долго, долго. Сидел бы и думал. Не потому что он вообще любит думать, а потому что…

Он так задумался, что едва не угодил ногой в лунку. Небольшая лунка предательски замаскировалась под тенью тороса. Коля вовремя отпрянул назад, но не пошел дальше, а присел на корточках у воды, бросил в лунку кругляшок льда. Кругляшок не пошел ко дну, а остался плавать на темной неподвижной поверхности.

Коля сидел у лунки, кидал в воду льдинки и думал. Не потому что он вообще любил думать, а потому что…

Эх, и жалко, что еще не все в поселке знают, что случилось с ним, с Колей. А случилось с ним такое, точно он второй раз родился. И все началось с того, что он повез в больницу уголь. Не вспомни он об угле, никогда в жизни не узнал бы, что на земле есть человек, которого зовут Ясон Бараташвили. Вот если бы он, Коля, умел писать книжки! Он ничего бы не пропустил в этой книжке. Сперва он написал бы, как два человека в пургу ввалились в больницу. Нет, лучше начать с того, как доктор Юля Плотникова готовилась оперировать девушку со стройки. Коля помогал даже тащить в палату тяжелый стол для операции. Потом он помогал сестре Маргарите Сергеевне наливать в лампы керосин. А когда уже девушку хотели нести на стол, ввалились эти двое. Доктор Юля Плотникова испугалась, когда увидела, что у одного совсем белые щеки. Она терла спиртом ему щеки и все время говорила:

– Сумасшедший! Ты такой же сумасшедший, как и был! Это счастье, что ты жив!

А потом произошло то, чего Коля никогда не забудет, даже если пройдет сто лет. Вместо доктора Юли операцию делал человек с примороженными щеками. Все помогали ему, потому что всем, кто был в больнице, доктор Юля Плотникова дала белые халаты, всем завязала марлей лица, всем сказала: будете помогать. Коля держал над головой керосиновую лампу. Начальник ихнего аэродрома, который привел в больницу Ясона Бараташвили, и пожилой дяденька, который привез в поселок больную девушку, тоже держали лампы. Лампы освещали только часть стола и руки хирурга. Юля Плотникова подала хирургу тоненький блестящий ножик. Коля видел, как этот ножик дотронулся до тела. Но как только показалась кровь, – Коля сразу закрыл глаза.

Открыл их, когда почувствовал, что в руках начинает качаться лампа. Больше он не закрывал глаз. Больше он не отрывал их от рук в тонких резиновых перчатках, которые мелькали над столом. Ох, как долго мелькали над столом эти руки! Коля очень удивился, когда позже услышал, что операция шла всего полчаса. Тогда ему казалось, что она длится целый день.

Все кончилось неожиданно. Девушка застонала. Хирург повернулся к ней и сказал:

– Почему мы стонем? Больно? Не верю, вам не больно. Все. Конец. Больше у вас нет аппендицита.

Девушку уже перенесли на кровать, а он, Коля, все еще не знал, что делать с лампой: держать над головой или нет? Не знал, пока возле него не очутился хирург.

– Спасибо, мальчик, – сказал он. – Молодец, мальчик, – И взял у него лампу. Да еще и подмигнул ему, да еще и улыбнулся. Вот тогда и заметил Коля, какие у хирурга зубы. Они были белее, чем самый молодой снег и, наверное, могли светиться в темноте. Хирург сверкал этими зубами и говорил доктору Юле Плотниковой:

– Юлечка, Ясон очень хочет чаю. Крепкого грузинского чаю, какой заваривает бабушка Шалико.

Такой человек заслужил целый год пить самый крепкий, самый сладкий чай. И чай мигом сварили. Его пили все: начальник аэродрома, дяденька со стройки, доктор Юля, хирург Ясон Бараташвили, сестра Маргарита Сергеевна. Все пили чай, кроме него, Коли. Он просто сидел за столом и смотрел на хирурга. И правильно делал, потому, что чай можно пить каждый день, а живого хирурга он видел первый раз.

Живой хирург рассказывал о Грузии, о своей больнице и о своей бабушке Шалико. Коля помнил по географии, где находится Грузия. Он помнил, что горы там повыше сопок, что на них растет лес и что в Грузии даже на горах живут люди. Но он никогда не думал, что люди в Грузии не такие белые, как русские люди. Он даже хотел спросить, у всех ли в Грузии такая смуглая кожа, такие черные глаза, как у хирурга? Но он не спросил об этом, решив, что и так все ясно.

Живой хирург рассказывал о винограде и о теплом море. О таких морях Коля читал в книжках. Тут ничего не скажешь – это хорошие моря. А вот насчет винограда он немножко сомневался: неужели есть ягоды вкуснее морошки или голубики?

Живой хирург ругал солнце за то, что оно сожгло ему недавно нос, и хвалил пургу за то, что она все-таки оставила целыми его щеки. Живой хирург громко хохотал и десять раз повторял одно и то же:

– Какой ты молодец, Юлечка! Какой ты молодец!

Доктор Юля тоже много смеялась и называла хирурга «мой Ясончик».

Эх, если бы Коля умел писать книжки! Он написал бы все, как было. И, возможно, только где-нибудь в конце немножечко добавил о себе. О том, что уж очень хочется ему стать хирургом. И что с того, что надо долго-долго учиться? Если сильно захотелось, можно и учиться. Не так-то и много ему еще лет – всего шестнадцать…

…Коля сидит у лунки, бросает в нее льдинки. Льдинки не уходят ко дну, они, как парусники, замерли на воде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю