Текст книги "Фундамент оптимизма"
Автор книги: Лев Бобров
Жанры:
Обществознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Могучая и… бессильная

Казалось, на веки вечные вознес к небесам свою огненную корону Фаросский маяк. Воздвигнутый в III веке до н. э., столетиями нес он службу светоча, помогая ориентироваться средиземноморским «кибернетес», как называли кормчих древние греки. Но время взяло свое. Еще 700 лет назад от некогда величественного сооружения сохранилась лишь нижняя часть, поднимавшаяся не более чем на 30 метров.
Зодчий, спроектировавший фаросское диво, запечатлел на стене маяка, как было приказано, имя тогдашнего египетского владыки. Минули века. Отвалилась штукатурка с именем «богоравного повелителя смертных». И под ней открылась свежая, будто только что высеченная надпись: «Сострат, сын Дексифана Книдского, посвятил богам-спасителям ради мореходов». Так замечательное произведение инженерного искусства назвало своего подлинного творца. Но неужто же ничего другого не осталось от былого чуда?
Камни фаросского чуда пережили людей – и Сострата, и его помощников. Но еще долговечнее – подлинно бессмертным – оказалось умение созидать, Знание.
В отличие от каменного Состратова детища оно, наоборот, надстраивалось, поднимаясь все выше и выше. Мыслимы ли без этого сегодняшние успехи в высотном строительстве? И что ж из того, что потух факел древнего «александрийского столпа»? Зато неугасим светоч знаний, вбирающий в себя бесчисленные вспышки человеческого гения этих эпох и народов, чтобы разгораться все ярче и все более властно рассеивать своими лучами темень невежества, сумрак неизвестного. Не это ли подлинное чудо из чудес света?
Да, она достойна изумления и восхищения, эта интеллектуальная эстафета поколений, но… Передаваясь от эпохи к эпохе, от народа к народу так, как будто нимало не зависит от «преходящих факторов» – ни от своего времени, ни от несущих ее людей, – она обретает в глазах иных историков науки некую прямо-таки мистическую самостоятельность. И необоримую силу, которая якобы гарантирует неудержимое, без помех, без каких-либо социальных преград, движение в будущее, к новым триумфам, преодолевающим любые недостатки любого общества, даже отжившего свое капитализма.

Нет, если мы хотим понять, что такое Наука вообще и как производительная сила в особенности, мы не вправе забывать о ее творцах, а их деятельность не может рассматриваться вне времени и пространства – она протекает в конкретных исторических условиях.
Настоящая наука, наша современница, в отличие от ее предшественницы прежних эпох носит экспериментальный характер. Но как втиснуть эксперимент – не результат, а процесс! – в прокрустово ложе схемы, считающей науку «системой знаний»? И вот некоторые философы в угоду схеме «выводят» эксперимент за рамки «системы». Но наука без эксперимента – это примерно то же, что симфония без исполнения, нотная запись без прикосновения к музыкальным инструментам, резонно возражает профессор Г. Волков. Более того, при таком подходе из поля зрения ускользает и сам композитор: живой человек с его творческой индивидуальностью исчезает – остается лишь безликая фамилия на титуле сочинения. Но как можно «вычеркнуть» из науки ее работников, ее суть – исследовательскую деятельность?
Сводить науку к знанию, к миру идей без людей – не значит ли это вольно или невольно лить воду на мельницу «технического фетишизма», осмеянного К. Марксом? Наука – это не знания сами по себе, а деятельность общества, направленная на их получение; иными словами, научное производство, «индустрия идеи», подчеркивает профессор Г. Волков. Трудно не согласиться с автором: «Сводить науку к знанию равносильно отождествлению, скажем, процесса мыловарения с мылом. (Не потому ли, кстати, пускание мыльных пузырей эрудиции не считается признаком подлинной учености еще со времен Гераклита, полагавшего, что многознание не научает быть умным?)».
Представление о Науке как о Знании – эхо прошлого. Отголоски тех времен, когда она еще не стала опытной, экспериментальной. Когда она была преимущественно созерцательной, умозрительной. Когда ее творцы видели свою задачу в том лишь, чтобы объяснять мир, конструируя его картину в своей голове и не заботясь о проверке абстрактных схем на опыте, хотя именно практика – критерий истины.
По словам Ф. Энгельса, настоящее естествознание начинается только со второй половины XV века. Именно с той поры постепенно утверждается опытное, точное изучение природы, которое со временем, вероятно с эпохи Г. Галилея (конец XVI – начало XVII века), прочно укореняется в исследовательском обиходе. Оно уже использует не только созерцание и рассуждение, ведущее к умозрительным построениям, но и эксперимент. Да, не просто опыт в широком смысле слова, а именно такой, который специально ставится человеком, чтобы проверить какую-то идею, гипотезу, теорию. Этим эксперимент отличается, скажем, от пассивного наблюдения природных явлений, возникающих стихийно.
И вполне правомерна периодизация науки, предложенная профессором Г. Волковым, где эпоха Г. Галилея рассматривается как своего рода исторический Рубикон. Тогда все, что было раньше, – это лишь становление самой науки, а позже – ее становление в новом качестве – как производительной силы общества. Что же представляют собой оба ее этапа? С чего, например, начинается первый?
Наука развивалась постепенно, вместе с человеческим обществом. Тогда, быть может, она и возникла сразу же вместе с ним, как полагают некоторые философы? Нет. Если понимать ее как специально налаженное производство идей, то, естественно, она сложилась позже, чем производство вещей (хотя и нельзя сказать, что умственный труд появился позже физического; нет, человеческий мозг всегда действовал заодно с человеческой же рукой).
Вот когда разобщенные элементы знаний объединяются в систему, когда их накопление и производство становятся специальным занятием каких-то определенных членов общества, лишь тогда, считает Г. Волков, можно говорить о рождении науки, о появлении особой социальной прослойки – ученых. А настоящее обособление знаний начинается с отделения умственного труда от физического, с возникновением социального расслоения общества.
Общество сперва должно было поднять производство материальных благ до определенного уровня, допускающего накопление их запасов, прежде чем смогло позволить какой-то группе избранников, пусть даже самой малочисленной, освободить себя от добывания пищи и прочих средств существования. Освободить ради того, чтобы извлекать драгоценные крупицы информации, получать совершенно необычный продукт – несъедобный, но помогающий накормить голодных; нематериальный, но очень нужный в изготовлении вещей, предметов первой необходимости, включая орудия и оружие.
Ясно, что древо знаний с его многочисленными ветвями развивалось неравномерно. Одни побеги появились на нем раньше других. А вот какой из них был самым первым? Медицина? Астрономия? Математика?
Первой возникла философия, уходящая своими корнями в мифологическую почву. Ее появление было вызвано мучительной жаждой разума, распаленной бесчисленными загадками бытия. Что есмь я, что такое человек вообще и окружающая его природа? Каково его, наше, мое собственное место в мире? На первых порах эта духовная жажда утолялась, естественно, мутной пеной мистики, которую взбивал неиссякаемый фонтан фантазии и которая долго еще примешивалась к кристально чистому, животворному роднику знаний.
Как видно, наука с первых своих шагов ориентирована на человека, основная ее функция мировоззренческая. Такой она останется надолго – вплоть до той поры, пока на арену истории не выйдет капитализм. Буржуазное общество с его меркантильным и утилитарным духом, по словам профессора Г. Волкова, обнаружит в зарождающемся естествознании глубоко родственные черты. И тогда в центре его интересов постепенно окажутся техника, производство материальных благ, развитие вещного богатства. Но навсегда ли?
«Впоследствии естествознание включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о человеке включит в себя естествознание: это будет одна наука». Приводя эти пророческие слова Маркса, Г. Волков говорит, что предсказание уже сбывается: фронтальный поворот науки в сторону человека и вместе с тем в сторону интеграции естествознания и обществоведения не за горами. «Если социализм и коммунизм делают из человека не средство, а самоцель, ставят его в центр всей жизнедеятельности общества, – пишет он в журнале „Вопросы философии“, – если конечной целевой направленностью материального производства становится не производство ради прибыли, а производство ради удовлетворения потребностей человека, то и в науке происходит соответствующая переориентация». Эту смену основной социальной ориентации науки ученый считает важнейшей чертой научно-технической революции.
Мы убедились, что технические революции, за которыми следовали перевороты производственные, всегда и везде были тесно связаны со сменой социально-экономической формации. А научные?
На первый взгляд не столь тесно. Во всяком случае, их не знает ни первобытнообщинный строй, ни рабовладельческий. Первая из них произошла через тысячи лет после первой технической, уже при феодализме, да и то лишь на позднем его этапе – в эпоху Возрождения. Тем не менее, если повнимательней вглядеться в прошлое, оно засвидетельствует: научный прогресс всегда был тесно связан с социальным, зависел от него.
Вот мы говорим: наука тысячелетиями носила преимущественно умозрительный, созерцательный характер. Но почему же так получилось? Ведь даже первые ее шаги направлялись в общем-то насущными практическими нуждами! Вспомнить хотя бы геометрию. Само название выдает ее происхождение – «землемерие». Да и «витающая в небесах» астрономия издревле удовлетворяла сугубо земные потребности (звездные ориентиры в навигации, календарь в планировании сельскохозяйственных работ).
Но по мере того как с классовым расслоением общества умственный труд все четче отмежевывался от физического, между теорией и практикой постепенно возникало все большее взаимное отчуждение. И виной тому прежде всего социальный климат науки.
Понятно, что первейший залог успешной исследовательской работы – не столько желание, сколько умение заниматься ею. Впрочем, сколь бы редко или часто ни встречались способности к этому специфическому виду творчества, вероятность их появления никогда не зависела от происхождения. Ими в равной степени – щедро ли, скупо ли – природа наделяла представителей любого класса. Но в том-то и дело, что одной одаренности мало – нужны еще особые условия, благоприятствующие ее проявлению.
Ясно, что в рабовладельческую эпоху наука оставалась привилегией обеспеченного и праздного меньшинства. А эти люди были бесконечно далеки от производства и не вникали в его нужды. Те же, кто участвовал в нем непосредственно, – рабы, ремесленники – не имели ни образования, ни досуга. Мало того, просвещенная элита презирала труд – «удел неграмотных рабов» – и все, что ассоциировалось с ним. Такой «аристократизм» отравлял сознание большинства тогдашних ученых. Так, Архимед (III век до н. э.), величайший математик и механик античности, автор замечательных изобретений, считал, по свидетельству Плутарха, «недостойным делом искусство любого рода, если оно имеет целью пользу и выгоду, все свои честолюбивые притязания он основывал на тех умозрениях, красота и тонкость которых не запятнаны какой-либо примесью обычных житейских нужд».
Даже те, кто живо интересовался техникой, занимались ее проблемами скорее ради «интеллектуальной гимнастики». Они больше упражняли свой талант на хитроумных механизмах-безделушках, каковыми оказались, например, автоматы Герона Александрийского (I век н. э.), как, впрочем, и паровая турбина и ветряная мельница, сконструированные им же. Большинство усовершенствований, двинувших вперед тогдашнее производство, принадлежит безвестным ремесленникам.
Хорошо, а как же быть с саморазвитием древа знаний? Спору нет, наука может прогрессировать и без внешних стимулов, исходящих, скажем, от техники. Так двигалась вперед, например, философия. Кстати, именно ей долгое время принадлежал приоритет в системе различных дисциплин. Бытовало иллюзорное представление, будто она обнимает собой все области знания, и оно сохранилось вплоть до И. Ньютона, отмечает Г. Волков. Задача познать мир ради его изменения тогда не выдвигалась на первый план (прикладная геометрия и механика не определяли лица всей науки).
Тем не менее даже здесь сказывался отрыв теории от практики (а ему-то как раз и способствовали тогдашние социальные условия). Абстрактная созерцательность погубила древнегреческую натурфилософию. Пренебрегая животворной взаимосвязью с опытом, источником новых идей, с производством, бездонным кладезем новых проблем, эта самодовлеющая наука, воспринимающая побудительные импульсы не извне, а изнутри, существующая сама по себе и ради себя, просто-напросто исчерпала себя, зачахла, как растение, лишенное плодородной почвы, питающееся только собственными соками. Рано или поздно ее жрецы должны были перебрать все возможные комбинации существовавших тогда умозрительных понятий, говорит профессор Г. Волков. То же самое можно отнести и к древнеримской науке, унаследовавшей от эллинской не только ее замечательные плоды, но и ее «рабовладельческий дух».
Нет, периоды расцвета и увядания, пережитые древом знаний, определяются не «случайными вспышками и угасаниями человеческого гения», как утверждают иные идеалисты и метафизики от социологии. Глубинные причины этого процесса позволяет вскрыть именно марксистский, диалектико-материалистический подход, как бы просветляющий оптику историографии. Он нашел ныне признание и на Западе.
В 1965 году в Лондоне вышла книга С. Лилли «Люди, машины и история». Рассматривая творческую биографию человечества под историко-материалистическим углом зрения, автор убедительно аргументирует не новую для нас истину: общество, разделенное на антагонистические классы, «не может обеспечить непрерывного технического прогресса, задерживает его, и иногда на длительное время».
Разумеется, можно и нужно воздать должное классовым формациям. Скажем, преимуществам рабовладельческого строя перед предшествовавшим ему бесклассовым – первобытнообщинным. Именно рабовладельческим государствам человечество обязано тем, что в них впервые стала формироваться особая прослойка ученых-профессионалов (в теперешнем смысле слова). Таких, кто в отличие от людей состоятельных, отдававших исследованиям собственные средства и досуг, получал за свою деятельность материальное вознаграждение. То были самые настоящие работники, которые продавали свой труд, но уже умственный, не физический. Таков, например, Архимед, которого правитель Сиракуз держал при себе в советниках. Таковы Эвклид и Аристотель, тоже приглашенные к царскому двору. Впрочем, они являли собой редкое исключение.
Да и вообще все тогдашние ученые, считать ли их профессионалами или любителями, составляли немногочисленную и не очень-то устойчивую прослойку. Если просуммировать все сколько-нибудь известные имена, дошедшие до нас, их наберется от силы сотня-другая – на всю более чем тысячелетнюю эпоху античности, включая римский период. Впрочем, и это немало, если принять во внимание, что наука, пережившая поначалу подъем с установлением классового общества, продолжала потом развиваться уже не благодаря, а вопреки социальным условиям рабовладельческой системы.
«Если верны рассказы о той славе, которую снискал Архимед среди своих современников, то верно также и то, что римский воин, увидев перед собой этого ученого, погруженного в математические занятия, недрогнувшей рукой умертвил его», – характеризует Г. Волков отношение к науке и ее творцам в античную эпоху. (Плутарх писал, что слова «грек», «ученый» у римлян были презрительными кличками.)
И далее: «Нет необходимости напоминать, что в мрачное средневековье труд ученых (если они не были богословами) ценился менее чем когда-либо, оплачиваясь нередко костром инквизиции, что в лучшем случае „чернокнижники“ и „алхимики“ были предметом всеобщих насмешек, что жрецы науки не были в почете даже у своих учеников».
Могут, правда, спросить: как же так? Ведь феодализм был благом по сравнению с рабовладельческой формацией, как та, в свою очередь, явилась шагом вперед по пути социального прогресса в сопоставлении с первобытно-общинным строем. Почему же тогда принято говорить о «мрачном средневековье», о неблагоприятном для древа знаний социальном климате? Вопрос не простой.
Верно, конечно, что средневековье, по крайней мере; раннее (VI–X века н. э.), не дало ни одного нового открытия или изобретения, сколько-нибудь значительно продвинувшего вперед производство. И все же было бы ошибкой думать, будто первые шаги феодализма означали для науки один только регресс.
С. Лилли, например, не согласен с теми историками, которые рисуют средневековье сплошь мрачными красками. Дескать, никакого прогресса не было до тех пор, пока в эпоху чудодейственного Ренессанса люди не открыли законсервированную эллинскую и римскую культуру, дабы на ее основе вернуться в лоно цивилизации. В древнем мире, напоминает С. Лилли, наука была привилегией небольшой кучки состоятельных и праздных людей. Между тем только по их вкладу в сокровищницу знаний не стоит судить об уровне цивилизации вообще. «Если же посмотреть на условия жизни вообще, – пишет автор книги „Люди, машины и история“, – то средние века предстанут перед нами как эра возрожденного прогресса после длительного периода сравнительного застоя».
Спору нет, почва, питавшая древо знаний, в тот переходный период стала чем-то менее благодатной. Хотя бы тем, что средоточие общественной жизни переместилось из городов, где оно находилось в античной Греции и Риме, в сельскую местность, как то было в Древнем Египте и других странах Востока. Многомиллионное население варварских королевств, возникших на развалинах Римской империи, обитало в десятках тысяч деревень, рассеянных по всей Европе. Городов не было, если не считать сравнительно немногие, к тому же пришедшие в упадок средиземноморские порты и некоторые другие культурные центры, прозябавшие как бы в полусне.
Конечно, крепостной крестьянин был мало заинтересован в усовершенствовании своих орудий и навыков. Мало, но все же больше, чем раб. И если классический мир не сумел воспользоваться перспективными изобретениями, которые имелись в его распоряжении (скажем, водяным колесом), то именно «мрачное средневековье» ознаменовалось началом распространения машин, которому раньше мешало широкое применение дешевого невольничьего труда.
Тот же феодализм дал мощный толчок развитию ремесел и торговли. А это привело к невиданной дотоле урбанизации, начавшейся в X–XI веках. Ее темпы характеризуются такими, например, цифрами: в одной только средневековой Германии насчитывалось 2300 городов – больше, вероятно, чем во всем античном мире.
Именно тогда, в X–XI веках, намечается сдвиг, который явно оказывается новым шагом на пути прогресса. И связан он с возмужанием феодализма, с переходом его к зрелости, к высшей фазе. Города, которыми обрастает Европа, становятся центрами ремесла и торговли, а затем (в XII–XIV столетиях) отвоевывают самостоятельность в жестокой борьбе с землевладельцами.
Оживляется и наука. Конечно, ей долго еще суждено выпутываться из сетей схоластики, бесплодного любомудрствования, буквоедства, пустых словопрений в полном отрыве от жизни. Конечно, не скоро еще – лишь в эпоху Возрождения – Европа вдохнет новую жизнь в омертвленное античное наследие, но и до Ренессанса живая, творческая мысль не замирает в глубокой летаргии.
VIII столетие… «Мрачная пора»… Но именно тогда возникли «новые Афины», на сей раз «варварские». Так, во всяком случае, именовал себя кружок образованных людей, организованный при дворе Карла Великого его учителем Алкуином, математиком-церковником британского происхождения. А в X веке получил известность другой математик-церковник, Герберт. Ему принадлежит несколько трактатов. Одним из первых среди западных ученых он ездил в мавританскую Испанию, где знакомился с арабской математикой, стоявшей на более высоком уровне, чем европейская. Если же перенестись на Восток…
В IX веке халиф ал-Мамуи соорудил в Багдаде «Дом мудрости» с библиотекой и обсерваторией. К тому же столетию относится творчество уроженца Хивы ал-Хорезми, математика и астронома, – именно он положил начало алгебре и дал ей название; он же увековечил свое имя в популярном ныне термине «алгоритм».
И тот и тем паче более поздний период отмечен целым созвездием светил первой величины. Это замечательный таджикский естествоиспытатель и поэт Ибн-Сина (X–XI век). Это хорезмский ученый-энциклопедист Бируни, крупнейший географ XI века. Это таджик Омар Хайям (XI–XII век), гениальный математик, известный прежде всего как поэт. Это великий Улугбек, узбекский астроном, который в первой половине XV века построил великолепную обсерваторию (в Самарканде) и провел серию исследований, обессмертивших его имя…
В списке корифеев средневековья преобладают ученые Востока: лишь в X–XI веках эпицентр науки стал перемещаться с Востока на Запад. На протяжении большей части средневековья Западная Европа была отнюдь не самым передовым районом мира. Византия в гораздо большей мере сохраняла традиции античной культуры, которые Запад перенял у нее лишь в конце средних веков. Государства арабского Востока долгое время шли на несколько веков впереди Запада. Однако все они пришли в конце концов в упадок. А средневековая Европа, заимствуя передовые идеи, открытия и изобретения у других, пополняя их своими собственными, создала основанную на машинах цивилизацию, предвестницу нынешней.
Одним из исходных пунктов Возрождения стала Флоренция. Но неверно, что Флоренцию XIV века породила некая «благодатная культурная изолированность» (по Дайсону). Уж кто-то, а флорентийцы никак не отличались враждебной замкнутостью. Они поддерживали самые тесные связи с внешним миром, завоевывая его не оружием – добротными сукнами и полновесными флоринами.
Флоренция еще в XII веке стала республикой, независимой коммуной. А в 1293 году раскрепостила крестьян, лишила дворян политических прав, передала всю власть в коммуне цехам. На авансцену политической жизни выдвинулись «средние слои» – ремесленники, купцы, банкиры, предшественники буржуазии. Демократизация, как некогда в Афинах, принявших в V веке до н. э. первую в истории конституцию, создала благоприятную социальную атмосферу и для творчества.
И если Флоренция стала родиной Ренессанса, то прежде всего благодаря социально-экономическому прогрессу в рамках феодализма, подготовившему почву для настоящей культурной революции. Неспроста именно здесь, во Флоренции, самом передовом городе-государстве средневековой Европы, впервые возник капитализм (еще в XIV веке!).
Нет, Ренессанс с его пышным расцветом искусств, наук и ремесел не случайная «вспышка западноевропейского гения», не какой-то там нежданный-негаданный выигрыш человечества по счастливому билету «биологической лотереи». Неверно думать: не появись, мол, сильные личности, «титаны мысли», не было бы и мощного всплеска Кваттроченто (XV век), а затем Чинквеченто (XVI век). Нет, не титаны породили эпоху, а, наоборот, эпоха, нуждавшаяся в них, породила таких титанов, как Леонардо.
Конечно, не родись Леонардо-художник, не появилась бы на свет и его знаменитая «Джоконда». Маловероятно, чтобы кто-то иной мог создать такой же точно шедевр с загадочной улыбкой Моны Лизы и прочими неповторимыми особенностями, в которых запечатлелись специфические черточки субъективного мировосприятия великого маэстро. Но то искусство! А наука? Не родись Леонардо-ученый, его открытия и изобретения были бы сделаны другими – пусть раньше или позже, но были бы сделаны наверняка.
Основатель Итальянской компартии А. Грамши рассматривал Возрождение как результат нашедшего свое «выражение в области культуры исторического процесса», в ходе которого появилась интеллигенция, получившая европейское значение.
Да, Ренессанс не что иное, как закономерное следствие объективно обусловленного исторического процесса. Это неизбежный результат эволюции феодально-крепостнического общества, породившего капиталистов и пролетариев, а вместе с ними и устойчивую прослойку интеллигентов, в том числе ученых.

И вот начался этот подспудно назревавший расцвет.
«Современное исследование природы, – писал Ф. Энгельс, – единственное, которое привело к научному, систематическому, всестороннему развитию, в противоположность гениальным натурфилософским догадкам древних и весьма важным, но лишь спорадическим и по большей части безрезультатно исчезнувшим открытиям арабов, – современное исследование природы, как и вся новая история, ведет свое летосчисление с той великой эпохи, которую мы, немцы, называем, по приключившемуся с нами тогда национальному несчастью, Реформацией, французы – Ренессансом, а итальянцы – Чинквеченто и содержание которой не исчерпывается ни одним из этих наименований. Это – эпоха, начинающаяся со второй половины XV века».
Энгельсовская характеристика того переломного периода начинается с описания социально-политических перемен: «Королевская власть, опираясь на горожан, сломила мощь феодального дворянства и создала крупные… монархии, в которых начали развиваться современные европейские нации и современное буржуазное общество».
Новый расцвет наук и искусств наиболее ярко олицетворен творчеством Леонардо да Винчи (1452–1519) – не только великого художника и скульптора, но также великого ученого и инженера. Эта титаническая фигура Ренессанса примечательна для нас не только и даже, пожалуй, не столько мощью и многогранностью своего гения. Феномены подобного рода можно обнаружить и в истории древнего мира (Архимед!). Но даже корифеям из корифеев античной науки свойственно противопоставление листьев и корней единого древа познания – отмежевание теории от практики, доведенное затем до абсурда средневековой схоластикой. Творчество же Леонардо символизирует собой восстание против былого антагонизма. По твердому убеждению ученого, именно опыт (в сочетании с математикой) должен служить фундаментом любой научной системы.
Триумф опытного начала, проникновение в теоретические дисциплины точных, количественных методов знаменует собой настоящий переворот. Перед нами не что иное, как первая научная революция. Но новому естествознанию еще предстояло завоевать себе право на существование.
Правда, «духовная диктатура церкви была сломлена». Более того, с Коперника, современника Леонардо, естествознание начинает очищаться от теологии. И все же предстояла еще долгая и мучительная борьба науки за освобождение от пут религии, от власти церкви. Труд Коперника «Об обращениях небесных сфер» папская курия внесла в список запрещенных книг. С того момента чуть ли на 200 лет подряд профессорам европейских университетов предписывалось перед получением кафедры приносить публично торжественную присягу в том, что они не разделяют «коперниковскую ересь». В извечной «охоте за ведьмами» новая, реформированная церковь (например, кальвинистская) не уступала старой, католической. «Характерно, что протестанты перещеголяли католиков в преследовании свободного изучения природы, – с горьким сарказмом замечает Ф. Энгельс. – Кальвин сжег Сервета, когда тот вплотную подошел к открытию кровообращения, и при этом заставил жарить его живым два часа; инквизиция по крайней мере удовольствовалась тем, что просто сожгла Джордано Бруно».
Но революция, которая начата Леонардо и Коперником, продолжается. «Сквозь тернии к звездам» несет ее знамя Галилей. Эстафету подхватывают. И если во времена Леонардо закладываются краеугольные камни настоящей науки, то в эпоху Галилея – ее фундамент; само же здание ее воздвигается Ньютоном. Эти великие работы продолжаются свыше 200 лет.
Но их ведут не только великие ученые. Полку исследователей прибывает: это уже не отдельные фигуры и не редкие группы, спорадически рождающиеся и умирающие, как в прежние эпохи. Они, – профессионалы и любители, составляют теперь стабильную социальную прослойку, которая непрестанно растет. Они объединяются организационно в общества по образцу ремесленных цехов и купеческих гильдий. Первая такая корпорация возникает в Италии – это Академия тайн природы, созданная в 1560 году в Неаполе. В 1660 году учреждается Академия наук в Англии, в 1668-м – во Франции, в 1700-м – в Германии, в 1724-м – в России.
Наряду с книгами, выходящими нерегулярно, начинают выпускаться периодические научные издания. Первые из них появляются в 1665 году: в Париже – «Газета ученых», в Лондоне – «Философские протоколы», журнал британского Королевского общества.
Здесь непреодолим соблазн произнести (вероятно, в 1001-й раз) похвальное слово печатному слову.
Типографский станок, с успехом заменивший самого расторопного переписчика, не просто упраздняет трудоемкое и медленное копирование текстов вручную. Он превращает книгу из дорогостоящей редкости в общедоступную вещь. К 1500 году, всего через полвека после появления первенцев-инкунабул, сошедших с гутенберговского станка, книгопечатание проникает в 12 европейских государств, повсеместно способствуя распространению грамотности.
К миру знаний теперь приобщаются гораздо более широкие слои населения, чем когда-либо раньше. В том числе, что очень важно, люди, непосредственно занятые производством, хорошо знакомые с ним. Размышляя над его запросами, они могут отныне обращаться к сокровищнице мирового опыта.
Происходит настоящий переворот. Его даже сравнивают с революцией, вызванной овладением черной металлургией. Как железо, более дешевое, чем бронза, демократизировало некогда орудия физического труда, открыв рабочему люду доступ к более совершенным металлическим инструментам, так книгопечатание сделало то же самое с предметами умственного труда – источниками информации. Оно стало важным фактором ускорения научно-технического прогресса, действующим до сих пор.

Отныне устраняется одно из главных препятствий, мешавших проявлению общечеловеческого дара открывать и изобретать (а талантами, как известно, не обделена ни одна нация; если же они оставались зарытыми в землю, то прежде всего из-за неблагоприятных социальных условий). Рушится стена отчуждения между наукой и производством, между теоретическими знаниями образованного человека и практическим умением работника, скажем, навыками мастерового, который, даже прекрасно овладев техникой ремесла, не был способен двигать ее дальше из-за недостатка знаний. Знаний, которые отныне можно почерпнуть самообразованием.







