Текст книги "Перевёрнутый мир"
Автор книги: Лев Клейн
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Дорогой Д.А.Д.! Меньше всего я хотел бы Вас лично оскорбить или унизить (заметьте, я не говорю: обидеть. Помню, что в зоне даже отдаленное сравнение с “обиженными” считается оскорбительным – немедленно нарвешься на непечатную реплику: “Обиженных…” – ну, Вы ее знаете). Еще в лагерях Вы сумели преодолеть собственное прошлое и подняться над общим уровнем – удержались от татуировки, выучили английский язык, списались с порядочной женщиной и – уже на воле – обзавелись семьей и постоянной работой. Многие могли бы Вам позавидовать. Но не стану Вам льстить: Вы еще не во всем сравнялись с нормальными гражданами, будем откровенны. Я уж не говорю о том, что, выучив английский, Вы не очень грамотно пишете по-русски (последнее, к сожалению, и на воле удел многих). Речь Ваша обильно уснащена блатными словечками и выражениями (“фуфло”, “гонит пургу”, “тянул срок” и проч.), а речь обычно отражает мышление. “Слова эти, – пишет о блатном жаргоне Шаламов, – отрава, яд, влезающий в душу человека, и именно с овладения блатным диалектом и начинается сближение фраера с блатным миром”. Вы и сами сознаетесь в своей неустойчивости – не уверены, что не удержитесь от возврата к уголовщине. “Соблазна много”.
Для нормального человека (и для Вас, когда окончательно станете таким) соблазна ограбить, украсть, – убить нет. Или есть что-то, что неизмеримо сильнее соблазна: совесть. И сочувствие к другим людям – к тем, кого предстоит ограбить, обокрасть, убить. Не страх, нет. Не “зона” больше всего страшит честного человека и не “вышка” (хотя, конечно, и они ужасают), а высший суд – собственной совести.
Все наше общество сейчас потрясено опубликованными цифрами быстрого роста преступности. Кое-что в этих публикациях искажено с целью запугать общество, чтобы оно согласилось на чрезвычайные меры, во всяком случае – дать органам охраны порядка больше прав и ассигнований. Милиция у нас действительно бедна и малочисленна, права ей нужно предоставлять, но с разбором. А преступность стала заметней во многом благодаря гласности. Общий же рост преступности велик лишь по сравнению с последними двумя-тремя годами перестройки, когда было меньше пьянства. Десять лет назад преступность была не меньше нынешней. Но ее структура была другой. Есть основания испугаться роста жестокости нынешней криминальной среды – с накатом агрессии против личности, с разбуханием доли тяжких преступлений. Устрашает кристаллизация организованной преступности, взлет уголовного профессионализма, увеличение процентов рецидива. Как со всем этим бороться? Как обществу устоять? Раздаются крики: карать суровее, сажать больше, расширить лагеря!
Но как ни сажай, какие долгие сроки ни давай, надо же когда-то и выпускать отсидевших. И они в конце концов выходят – поседевшие и поджарые, навеки опорошенные серой лагерной пылью, овеянные горькой воровской романтикой. Готовые герои для не всегда разборчивой литературы и для всегда неразборчивой молодежи, такой восприимчивой и шаткой. Каждый год до недавнего времени из лагерных шлюзов выливался на волю без малого миллион отбывших срок. И несли они на волю свой лагерный опыт, заражая тех, кто там еще не был. “Не был, так будет, а был – не забудет”.
Вот что об этом думает Шаламов: “Лагерь – отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего полезного, нужного никто оттуда не вынесет… Каждая минута лагерной жизни – отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть. Заключенный приучается там ненавидеть труд – ничему другому и не может он там научиться. Он обучается там лести, лганью, мелким и большим подлостям, становится эгоистом… Оказывается, можно делать подлости и все же жить… Оказывается, человек, совершивший подлость, не умирает. Он приучается к лодырничеству, к обману, к злобе на всех и вся. Он винит весь мир, оплакивая свою судьбу. Он чересчур высоко ценит свои страдания, забывая, что у каждого человека есть свое горе. К чужому горю он разучился относиться сочувственно – он просто его не понимает, не хочет понимать… Он раздавлен морально. Его представления о нравственности изменились, и он сам не замечает этого”.
Шаламов был непримирим в своей ненависти к воровскому миру и жестоко последователен. Долгая жизнь, полная страданий, дала ему на это право. Есть ли оно у нас? Он призывал не доверять любым клятвам “блатных”, отрицал возможность “перековки”. “Блатной мир должен быть уничтожен”, – твердил он. Надо ли эти его слова понимать в прямом смысле, буквально: уничтожен физически? То есть расстрелять всех до одного? Но такое уже было в сталинские годы, была уже кампания отстрела всех “авторитетов” в “зонах” и успеха не принесла – “блатной” мир тотчас восстановился, ибо не были ликвидированы условия для его регенерации. Головы гидры отросли очень быстро.
Я ищу другой подход. На мой взгляд, надо прежде всего ликвидировать лагеря – эти конденсаты ворья, эти устроенные с государственным размахом гигантские “шалманы”, где воровской мир проходит закалку и профессиональное совершенствование. Разбить те коллективы, где сохраняются и передаются нормы, “законы” блатной жизни и “блатная мораль”. Нужно изолировать воров не только от общества, но и друг от друга. И, конечно, от оступившихся юнцов.
Укравший – еще не вор. Убивший – еще не убийца. Вором и убийцей их сделает “блатная мораль”. Она, освобождая от совести, толкает на такие преступления и оправдывает их. А эта мораль не может существовать вне воровского коллектива. Одиночное заключение позволит сократить сроки для большинства преступников и надежно изолировать меньшинство – закоренелых “блатарей”.
А как быть с теми, кто “завязал”?
Конечно, очень важно как можно скорее обеспечить выходящим на свободу жилье и работу, открыть им не только шлюз из лагеря, но и ворота в общество – вернуть реально все права человека и гражданина, убрать барьеры отчуждения и недоверия. Наказание понесено сполна – вина снята, и незачем напоминать о ней. Но сформулированные только что максимы можно дополнить еще одной: переставший пить – еще не трезвенник. “Завязавшие” – как выздоравливающие от тяжелой болезни. Она может вернуться. Что же делать? Что еще?
Я думаю, last but not least (англ.: последнее по счету, но не по важности) – помочь им преодолеть в себе “блатного”. Отсечь все щупальца этого спрута и все пути возвращения туда. Пусть про-зреют и взглянут на тот мир глазами Шаламова. На тот поистине безумный, извращенный и во всех смыслах преступный мир.
2. История болезни. Как воспринимают этот мир – мир лагеря – люди, случайно туда попавшие, не “блатные”, не “урки”, покажу на одном примере. Причем отобран для этого примера отнюдь не неженка, не ангел и не интеллигент.
С очередной партией осужденных к нам в лагерь поступил симпатичный паренек – стройный, сильный, с гордой посадкой головы и горящими, угольно-черными глазами. Оказалось, солдат, осужден за несколько дней до увольнения. Так что из “дедов”. Позже я видел у него “фотки”, на которых он и его приятели запечатлели свои армейские подвиги – чего только они не вытворяли над несчастными “молодыми”! Вот пара “молодых” уткнулась носом в землю, а их поднятые и обтянутые хэбэ задки “деды”, выставив колено вперед, попирают сапогами. В одном из “дедов” узнается хозяин “фоток”, бровь надменно поднята. Эта сцена, конечно, лишь самое невинное из их “дедовских” проделок.
Странно и то, что “деды”, пройдя сквозь все тяготы “молодых” и “салабонов”, не испытывают к ним ни малейшего сочувствия, что они глухи и слепы к чувствам новобранцев – ведь только недавно сами были такими!..
В “дедовщине” многое изумляет. Проходившие воинскую службу до войны, да и вскоре после войны, чего-либо подобного не упомнят. Почему же эта скверна появилась потом? Странно, что неоднократные приказы изжить ее малоэффективны: только уладят ЧП в одном месте – глядь – прорывается из другого, рядом…
И Володя в армии, будучи уже “дедом”, вел весьма привольную жизнь. Измывательства над “молодыми” чередовались с пьянками. Одна из пьянок сопровождалась угоном автомашины комбата и трехдневной гулянкой по окрестностям.
Трибунал: всем дисбат, а Володьке как зачинщику – год лагеря.
Вот где отлились кошке мышкины слезки. Заправилы воровской братии обратили внимание на смазливого паренька и решили заделать его “женой”. Запутать его в воровских “маклях” (плутнях) было раз плюнуть, и вот он уже в долгу, и надо платить, а отдавать нечем и бежать некуда. Моим правилом было, как я уже говорил, протягивать руку случайно оступившимся, и я помог ему выпутаться из скверной истории. Впоследствии он даже пробился в “черную масть”.
Но и дальше было ему трудно и тоскливо в этом жестоком и кровавом перевернутом мире. Тут-то он мог вспомнить тех, над кем сам измывался. Так сказать, покаяться в грехах.
Помощь мою он запомнил, пригодились и советы, которые я ему давал. А мне показалось, что он задумался над уроками жизни, многое осмыслил. Уходя из лагеря, я дал ему свой адрес и сказал на прощание: “На воле тебя теперь ждет много трудностей: на тебе клеймо. Если будет очень туго, напиши. Может, сумею и там помочь”.
Через два года я получил письмо, которое повергло меня в ужас. Вовка рассказывал о себе. О новых уроках в школе жизни.
Из лагеря он вышел через несколько месяцев после меня по амнистии. В родную деревню не поехал: там жизнь кончалась, оставались одни старухи. Никаких перспектив. А был Володя до армии классным слесарем, поэтому его взяли на прежнее место работы непрописанного. Правда, по закону уж коли взяли на работу, то обязаны были и прописать. Можно было наказать, оштрафовать администрацию, но в прописке отказать уже нельзя было. Но Вовка этого не знал.
Пришел к нему участковый, дал предупреждение под расписку и несколько дней на сборы. Не подействовало. Пришел вторично – снова предупреждение. Пригрозил: в третий раз застану – загремишь опять в лагерь. Володя заскучал. Очень ясно представил себе все, что его ждет там: серую грозную толпу, “беспредел”, кровь, унылую “пахоту” – и содрогнулся. Когда через пару дней, выглянув из окна общежития, с четвертого этажа, увидел на асфальте милиционера, сворачивающего к зданию, глаза затмило. Бросился к столу, хлопнул полстакана водки для храбрости и вскочил на подоконник. В эту секунду запечатлел внизу асфальт и маленькую-маленькую скамейку и фигурку милиционера, входящего в подъезд. Прыгнул солдатиком, сознание отключилось еще в полете. Как приземлился, не запомнилось.
Очнулся через четыре месяца в гипсе и бинтах. Капельницы, утки. Ему повезло: в день его отчаянного прыжка дежурила по городу (принимала жертвы несчастных случаев) Военно-медицинская академия, где первоклассные врачи, и то, что подняли из лужи крови, отвезли туда. Обследовав тело, медики грустно констатировали: множественные переломы ног, перелом позвоночника, череп проломлен, грудная клетка смята и одно легкое сжалось в комок, разрывы внутренних органов и кровоизлияния… Фактически не жилец. Таких прыгунов из окон хирурги Академии называют “десантниками”. Замечено, что, если “десант” высажен со второго-третьего этажа, есть надежда на благополучный ход выздоровления, если с пятого-шестого – дело, как правило, безнадежное, а с четвертого – на грани смерти. Тут – за гранью.
Его собирали, совершая подлинные чудеса. В полной неподвижности пришлось пролежать семь месяцев, только потом начал понемножку двигать руками. Вдребезги расколотые ноги срастались неправильно, приходилось ломать и снова сращивать, месяцами вытягивать. Такая вот история болезни. Через полтора года исковерканного инвалида отвезли в деревню. Но как оттуда ездить со многими пересадками в город? Надо же проверяться, продолжать лечение. Письмо было на тетрадном листе – сухое, одни факты, без жалоб и без грамматических ошибок (Володька всегда писал грамотно).
Я, конечно, сразу же ответил ему, предложил переехать ко мне, заранее извинившись за убогое гостеприимство: после выхода из лагеря я не мог найти работу, жил случайными заработками. Конечно, обещал встретить. Новым письмом Володя сообщил, что встречать не нужно: его привезет сестра.
Когда раздался звонок, я открыл дверь и… никого не увидел. Зная Володю как высокого, стройного парня, я смотрел, подняв глаза, туда, где ожидал встретить его лицо. Оказалось, что смотрел поверх его головы – она теперь была на уровне моей груди. Потом, скрывая ужас, я, оторопев, наблюдал, как в мою дверь вползала, протискивалась, опираясь на костыли, этакая каракатица на слабых ножках, кивая головой и радостно улыбаясь. Из письма я все знал, но как-то не представлял, что это означает в реальности. Душой я не успел к этому подготовиться, и у меня буквально подкосились ноги.
Так и начали жить вместе. К моим небольшим заработкам добавилась Володина пенсия инвалида – 50 рублей, да и мать его из деревни время от времени присылала продукты.
Так что справлялись.
Ноги у Володи были свинчены железными шурупами, позвоночник держался на железном штыре. При трепанации была удалена часть головного мозга. Если бы из левого полушария, то отразилось бы на мышлении, речи, “и быть бы мне в дурдоме” – резюмировал это Володя, но ему удалили из правого, заправляющего эмоциями. Кое-какие нелады с психикой были. Так, поврежден был какой-то центр, ведавший восприятием юмора, – шутки теперь доходили с трудом. Но заразить Володю смехом было нетрудно. Музыкальный слух сохранился, правда, напеть мелодию удавалось лишь дискантом. Часто Володя забывал напрочь происшедшее только что – мог раз пять подряд спрашивать, который час, хотя помнил давние события – деревню, ПТУ, армию, свою несложившуюся службу. Легко приходил в ярость, но быстро успокаивался и через пять минут уже не держал гнева и даже не помнил, за что разгневался.
Однако мало-помалу все приходило в норму. Однажды привел с прогулки девчушку с косичками, потом она стала приходить в гости. А еще через год сыграли свадьбу, и в моей однокомнатной квартире появилась молодая хозяйка.
Трудности не исчезли и после того, как Володя почувствовал себя в силах работать. Работа-то нашлась – в мастеровитых слесарях очень нуждались ЖЭКи. Но оказалось, что инвалиду получить разрешение на прописку в Ленинграде еще труднее, чем бывшему уголовнику. Какие-то негласные распоряжения или инструкции наглухо закрывали для инвалида такую возможность. Одни чиновники отсылали к другим, инструкции вырастали стеной – самой прочной: бумажной. А она непробиваема.
Дело тянулось уже полгода, и тогда я написал обо всем Михаилу Сергеевичу Горбачеву. Не очень подробно, самую суть. Не знаю, дошло ли письмо до адресата, но через несколько дней появилось все: работа, жилье и прописка.
Теперь супруги живут неподалеку от меня, растят дочку. Володя очень прилично зарабатывает. Все зажило – шурупы из ног вывинтили, штырь из спины тоже убрали. Чувствует себя абсолютно здоровым[8].
Вспоминая о былом, Володя с себя вины за свои беды не снимает, но вместе с тем горько корит и своих офицеров: зачем так долго смотрели сквозь пальцы на его “дедовские” выходки. История болезни начинается с них. Если бы раньше остановили, не окончилось бы лагерем и “десантом”.
Может, он в чем-то прав? Мудрым делает не новое знание, а старая горечь. Приобретшему ее лагерь не светит. Никакого соблазна.
3. Ад – глазами француза. Итак, этот кромешный ад за вышками и колючей проволокой накладывает неизгладимый отпечаток на тех, кто в нем побывал. Одни, пройдя сквозь него, признали его обыденность за норму (за суровый закон жизни) и настолько перестали ощущать чудовищную несовместимость “зоны” с предназначением человека, что не боятся возвращения туда. Другие готовы наложить на себя руки – лишь бы не это. А ведь он планировался не как ад, а скорее как чистилище – там людей должен был перевоспитывать коллективный труд. И поначалу все было нацелено на перевоспитание не столько уголовников, сколько целых слоев населения, классово чуждых “революционному пролетариату” (то есть поднявшимся наверх массам с психологией и идеологией люмпенов). В лагеря скопом загонялись деятельные предприниматели, справные крестьяне, интеллигенция и духовенство, отрезвевшие, рабочие. Их надо было очистить от “язв старого мира”, перековать для жизни в коммунистическом раю.
Лагеря – порождение революции, они замешаны на политике, в них воплощен фанатизм идеи. Отсюда яростная, истовая вера в их непременную благотворность. Лагеря – это святая традиция. Это голубая мечта – квинтэссенция того строя, того государства, которое измыслили фанатики-утописты в своих честолюбивых снах: обязательный (принудительный) труд для всех, аскетичное уравнение личных потребностей, суровое, если надо – кровавое, подавление индивидуализма – личного интереса, вообще личности. Детальная регуляция всего и вся, жизнь по команде и под надзором. Светлое будущее в сегодняшней реализации.

Валерий Гроховский (фото 1981 года прислано вместе со вторым письмом – см. с.261).

Фото со справки об освобождении из лагеря. Таким автор вышел.

На шестидесятилетии автора, рядом – Володя Нестеров, “десантник”, после нескольких лет лечения.

В 2003 году в Петербурге, на конференции Европейской Археологической Ассоциации, собирается публика в Актовом зале Университета. Автор готов выступить с докладом, которым открывалась конференция.

Снова дома. 1996 г.

Вена, январь 1996 г.

Медаль “Публикация года”, полученная за очерки в “Неве”.

Ж.Росси и его словарь.

Французские издания воспоминаний Ж.Росси о ГУЛАГе.
Классово чуждых лагеря не перековали – перемололи. Но жить по уготованным рецептам не хотели и остальные, так что без работы лагеря не остались. Да и язвы старого мира не исчезли, даже усилились. Предстояло исцелить от язв уголовную среду, люмпенов, “социально близких”. К этой цели сдвинулся центр тяжести пенитенциарной программы. Но вместо того, чтобы перековывать и, значит, уменьшать количество этих “социально близких”, программа, словно взбесившись, стала их старательно множить, распространяя ядовитое семя по всем порам социального организма.
ГУЛАГ – это политическая борьба за партийные цели, смещенная в обработку уголовщины. И это политика в правоохранительной сфере, утратившая отличия своих средств от уголовных, опирающаяся на уголовщину. Лагеря сегодня – это их история. В ней яснее проступает их суть.
Вот почему уместно будет завершить этот разговор чем-то вроде рецензии на одну книгу, вышедшую за рубежом на русском языке.
За одно только чтение этой книги еще несколько лет назад можно было “схлопотать срок”. Но срок я уже имел и без нее. И тот, кто дал мне ее почитать, – тоже. И автор – огромный срок. А напомнила эта книга другую, куда более безобидную, но также связанную в моих воспоминаниях с тюрьмой.
В 1981–1982 годах мне довелось, как я уже рассказывал, отбыть тринадцать месяцев в главной тюрьме Ленинграда, называемой в просторечии “Кресты” (официально – следственный изолятор № 1). Тюрьма возвышается каменной громадой на берегу Невы, близ Финляндского вокзала. К тюремной пайке, баланде, мату уголовников и надзирателей, пользованию “толчком” (унитазом) на глазах всей камеры я скоро привык. Не мог привыкнуть к пайке идеологической – к той литературе, высокоидейной, патриотической, с четко сформулированными выводами, которой раз в две недели пичкала нас тюремная библиотека.
Когда же мне удалось через форточку-кормушку свести знакомство с библиотекарем (тоже зэком) и он уверился, что перед ним не только читатель, но и почитатель книги, я стал получать под личную ответственность книги совершенно иного рода – классиков мировой литературы, сочинения по истории и философии и издания на иностранных языках. Выяснилось, что в “Крестах” весьма приличная библиотека и основной ее фонд в хорошем состоянии. Тут было много и старых книг прекрасной сохранности.
Случайно у меня оказалась французская книжка Эркмана-Шатриана “Госпожа Тереза” в старом издании. Листая ее, я заметил на полях карандашные пометки и надписи по-французски, в переводе означавшие: “Прочитана парижанином, заточенным по ложному обвинению в К.Р. 20.9.36”. Двадцатого сентября 1936 года! Пахнуло кровью ежовской эпохи. Большой Террор, полоса массовых репрессий, шпиономания тридцатых. К.Р. – контрреволюционная деятельность – стандартное обвинение тех лет. После войны это обвинение уже не применялось. Вместо него говорили об антисоветской агитации, о попытках подорвать социалистический строй…
“Милая книжка, – писал француз, – ты дала немного удовольствия несчастному узнику в его одиночестве”. Он что, сидел в одиночке? Камеры в “Крестах" одинаковые, 2,5x3,5 м – действительно рассчитанные на одиночное заключение, но после революции в каждой устроили вторую лежанку. К войне над этой парой появились еще две койки, и камера вмещала уже четверых, а фактически в тридцатые годы здесь сидело гораздо больше. И в мое время, в начале восьмидесятых, в этих четырехместных одиночках теснилось по десять и больше узников.
Была и более подробная надпись: “В унынии этого заточения ты была проблеском удовольствия, моя книжечка… (? – неразборчиво). Заточенный по ложному обвинению в К.Р., я прибыл… (? – неразборчиво) из Парижа, чтобы работать на благо Советской Революции. 20.9.36”. Итак, этот несколько сентиментальный парижанин был одним из тех французов-идеалистов, которых вместе с другими иностранцами ветер социалистической революции поманил из спокойного быта западных стран в неизведанную снежную Россию. Судьба их была страшной.
Сведения о них собраны в книге П.Ригуло “Французы в ГУЛАГе (1917–1984)”, изданной в Париже в 1984 году на французском языке. Я ее еще не видел. Может быть, там есть и имя моего предшественника по “Крестам”, читавшего тут “Госпожу Терезу” в мрачном сентябре 1936 года. В моем распоряжении оказалась книга другого француза, изданная на русском языке в Лондоне в 1987 году, – “Справочник по ГУЛАГу” Жака Росси, с подзаголовком “Исторический словарь советских пенитенциарных институций и терминов, связанных с принудительным трудом”. О ней-то и речь.
Жак Росси, ныне восьмидесятилетний старик, родился во Франции, но ребенком был увезен матерью в Польшу. Юношей вступил в польскую компартию, тогда подпольную, и, так как был полиглотом – знал многие европейские языки, китайский, хинди и другие, в том числе русский, – пригодился для работы в Коминтерне. Посланный в Испанию, он руководил секретной радиостанцией во франкистском тылу, а по окончании гражданской войны был вызван в Москву и тотчас арестован. В советских тюрьмах и лагерях он провел 23 года, с 1937 по 1959, затем еще 3 года – в ссылке. В 1961 году был репатриирован в Польшу, а оттуда переехал в США и наконец возвратился на свою родину, во Францию, – после бол ее чем полувекового отсутствия. По замечанию (в предисловии) Алена Безансона, встретившегося с ним, он говорит “на изысканнейшем французском языке, но с такими оборотами речи и модуляцией голоса, которые сегодня уже неупотребительны…”
Русский язык в особом, лагерном варианте Росси знает великолепно, до тонкостей. В справочнике, например, богато представлен мат – разнообразные матерные выражения, с указанием, в каких ситуациях они применимы, с примерами из лагерной жизни. Правда, его сбор неполон. Любой русский человек, мало-мальски знакомый с народным бытом, мог бы указать пропуски. Выпало, например, общеизвестное выражение из трех слов с упоминанием матери.
Понятно, что мат представлен Росси не ради экзотики и не для эпатажа, а как неотъемлемый компонент речи уголовников, часть блатного жаргона, без понимания которого в лагере не прожить. Этот блатной жаргон в его лагерном варианте у Росси законсервирован на рубеже пятидесятых-шестидесятых годов, а, как всякая условная речь (род шифра, кодирования), блатной язык очень быстро изменяется. Поэтому в справочнике не найти таких современных терминов, как “следак”, “кивала”, “угловой”, “шнырь”, “замес” (массовое избиение), “цирик” (надзиратель), “стакан”, “толчок”, “дальняк” (уборная), “обиженка” (и матерные выражения, связанные с понятием “обиженный”), “обезьянник” и т. д. Многие термины и выражения, однако, живут и сейчас. Традиции есть и тут.
Справочник Росси, построенный как энциклопедический словарь, производит несколько странное впечатление. В нем смешаны воедино разные пласты лексики: блатная речь уголовников, профессиональный жаргон работников правоохранительных органов и научная или административная терминология пенитенциарной системы. Все эти термины поданы вперемешку в алфавитном порядке. Однако надо понять и Росси: он не мог отрешиться от своего жизненного опыта и психического восприятия. Для зэка все эти слова одноплановы, они отражали его повседневный быт, их нужно было знать и понимать. Справочник Росси – не систематизированный научный анализ, а живой срез лагерного быта. Кроме того, при каждом слове проставлена пометка, из какого пласта лексики оно взято.
Справочник Росси наиболее интересен как объективное описание институций и их истории, он позволяет представить общую картину ГУЛАГа на основании систематизации советских официальных установлений, очень неполно опубликованных, и живых свидетельств. Терминам этого рода посвящены наиболее крупные статьи словаря: барак, голодовка, зона, лагерь, массовая ссылка, массовые аресты, нары, паек, передача, побег, спецмеры (пытки), тюрьма, этап…
Есть слова, которые укоренились в нескольких пластах лексики сразу. Одни из блатной речи проникали в жаргон охраны и постепенно обретали почти официальное звучание: “параша”, “блатной”, “шарашка”. Другие двигались им навстречу – официальные термины опускались в жаргон: “зэк”, “запретка”, “зона”, “пайка” (от “паек”), “Столыпин” (вагон). И обращает на себя внимание вот что: во всех пластах есть специфические слова, которые обозначают понятия и явления, характерные в XX веке только для нашей действительности: “вредитель” (в применении к человеку, а не к насекомому), “выстойка” (или “конвейер”), “доходяга”, “классово чуждый”, “конверт” (“бокс”), “краснуха” (товарный вагон для перевозки людей), “локалка” (зона в зоне), “нары”, “стукач”, “туфта”, та же “шарашка”… Экая гнусная картина вырисовывается при простом проглядывании одних лишь заголовков словарных статей!
В лагере родились термины “головки” и “корова”. Первый означал приносимые в мешке и сдаваемые охранникам головы беглых, изловленных местными охотниками в Сибири. Вторым термином заведомо и, конечно, тайно обозначался человек, намечавшийся быть съеденным при побеге блатных из сибирских лагерей, сквозь голодную и морозную тайгу. Обычно его уговаривали принять участие в побеге, и он ничего не знал.
Картина лагерной жизни становится более яркой, если обратиться к текстам статей, обильно оснащенным личными наблюдениями и воспоминаниями автора.
"Факт из жизни. Ослепший в заключении Казаков узнал, что в его случае хирургическое вмешательство могло бы вернуть ему зрение. Он диктует заявление с просьбой перевести его в такое место заключения, где существуют «соотв. условия». Полгода спустя поступил какой-то неясный ответ, после чего К. обратился в следующую инстанцию. С таким же успехом. Это длится уже 2 года и, наконец, он обращается к Генеральному прокурору СССР. Год спустя ему зачитывают ответ: «…после внимательного рассмотрения жалоба оставлена без последствия, так как материалами судебного следствия виновность К. полностью установлена и он осужден правильно…»”
В книге Росси много метких и очень горестных наблюдений. Стыдно читать их, но никуда не денешься – правда. Из статьи “Допрос”: “Лица, побывавшие в лапах как гестапо, так и сов. госбезопасности, утверждают, что первые били подследственного, чтобы говорил правду, а вторые – чтобы врал и подтверждал заведомые небылицы”. Из статьи “Спецмеры”: “Самое массовое применение физических С. началось в ночь с 17 на 18 августа 1937 г. К утру 18 августа большинство подследственных в Бутырках (где находился автор) вернулось с допросов с заметными следами побоев. Позже, встречая в лагерях людей, проходивших следствие в других тюрьмах Советского Союза, мы констатировали, что массовые пытки начались по всему Сов. Союзу именно той ночью и что технические методы были примерно те же повсюду”.
В статье “Вышак, или вышка” (от “высшая мера…”) кратко рассмотрена история смертной казни в советском правосудии. Отмечено, что до Октябрьской революции Ленин и большевики резко осуждали смертную казнь, а позже ввели ее только в порядке особого исключения. Затем применение ее расширилось на многие виды преступлений, но следом первоначального отношения осталось название этой кары – “исключительная мера”. Была ли она когда-нибудь исключительной? В Петрограде декретом от 21 февраля 1918 года предлагается направить на рытье окопов “всех работоспособных членов буржуазного класса, мужчин и женщин, а сопротивляющихся – расстреливать”. Позже, 16 октября 1922 года, ВЦИК постановляет, что ГПУ предоставляется право внесудебной расправы вплоть до расстрела”.
В первые годы после революции по приказам ВЧК расстреливалось в среднем 4194 человека в год (ссылка на книгу М.Лациса, изданную в Москве в 1920 году). Еще позже Сталин придал этой практике небывалый размах, отдав ее в ведение особых совещаний (троек). В тюрьмах дни расстрелов назывались “мясной день”, в годы массовых расстрелов мясорубка работала ежедневно.
Помилование объявляют днем. На расстрел всегда выводят ночью. Казнь производят в тюремном подвале.
Под словом “исполнитель” (палач) приведено свидетельство участника. “Один старый чекист, вспоминая период 1918–1924 гг., рассказал автору (то есть Жаку Росси. – Л.С.): “У того, кого ведешь расстреливать, руки обязательно связаны сзади, проволокой. Велишь ему следовать вперед, а сам, с наганом в руке, за ним. Где нужно – командуешь “вправо”, “влево”, пока не выведешь к месту, где заготовлены опилки или песок. Там ему дуло к затылку и тррах! И одновременно даешь крепкий пинок в задницу…” – “Зачем?” – “Чтобы кровь не обрызгала мне гимнастерку и чтобы жене не приходилось опять и опять ее стирать”.
В статьях “Истребление”, “Политзаключенный”, “Смертность” и других показано, что и тем, кто не подлежал расстрелу, выжить было очень трудно. Чем дольше срок, тем труднее. Отсидевшие более двух десятков лет, как Жак Росси, воистину вернулись с того света. Их очень мало.
Жак Росси доживает свой век, по словам А.Безансона, “в бедности”. Не знаю, получил ли он денежную компенсацию за несправедливое обвинение, за 26 лет мучений и рабского труда. Если получил, то, вероятно, как это практиковалось до последнего времени, двухмесячную зарплату с прежнего места работы, по расценкам нынешнего времени – жалкие гроши[9]. А какие деньги могли бы искупить вину нашего государства перед каждым замученным?








