Текст книги "Перевёрнутый мир"
Автор книги: Лев Клейн
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Но вот незадача! Один за другим проходили экспертизу те, у кого были добыты признания, – и пшик! Метелин – ответ отрицательный, Дьячков – ответ отрицательный. И только Соболев – ответ положительный…
Когда мне был объявлен последний результат, я похолодел. Этого же не могло быть. Соболева я хорошо знал, он именно таков, каким я очертил его в моей характеристике, не лучше, но и не хуже. Откуда же взялась эта напасть? Потрясение не лишило меня работоспособности и трезвости. Я переписал себе все результаты экспертизы – этих троих и всех остальных. В камере еще и еще раз вглядывался в строки, разрушавшие мою надежду и мою веру. И внезапно просиял: ах ты, черт! Медицинские описания всех троих были практически одинаковы, и только диагноз – разный! Я выпросил у надзирателей большие листы бумаги, начертил сравнительные таблицы, получилось очень наглядно: вот – одинаковые признаки, а вот – разные диагнозы.
Кроме того, я подглядел через кормушку, что надзиратели, молодые ребята, часто сидят за учебниками, зубрят – явно заочники или вечерники. Подозвав, предложил им помощь по иностранным языкам. Помощь была с радостью принята. Я стал делать за них контрольные работы. Взамен я получил в камеру уголовный кодекс и справочники по экспертизе. Убедился, что как раз основных признаков, которые бы подтверждали педерастию, у Соболева нет!
Этот вопрос рассматривался на второй день первого суда. Должно же так случиться, что судья забыл объявить заседание закрытым, то есть недоступным для посторонних (не думаю, что это было сделано намеренно, чтобы меня побольше опозорить; просто он забыл). Зал был буквально набит публикой. Я развесил свои таблицы у скамьи подсудимых, как лектор за кафедрой, и в течение часа показывал и объяснял, что у меня получилось. Только когда публика, поняв суть дела, стала бурно выражать свое возмущение, судья вспомнил, что процесс закрытый, и публику удалили. Но скандал уже принял публичный характер, и надо было принимать меры.
Припертый к стенке, эксперт Беридзе признал, что ошибся. Он предложил переписать свое заключение, но судья сказал, что это невозможно. И тогда новое заключение эксперта о Соболеве было изложено в виде ответа на запрос адвокатов. В этой бумаге (л.421) признавалось, что те особенности, которые оказались у Соболева, не ведут непременно к выводу о педерастии, а могли образоваться от обычных кишечных заболеваний (а Соболев ими болел).
Итак, последняя поддержка обвинения отпала. Как же поступил суд? Суд в приговоре (и первом, и втором) вынужден был признать, что у двоих “выраженные признаки” педерастии “не выявлены”, а у третьего результат неопределенный. Значит, обвинение не подтверждается? Конечно. Но в приговоре сказано не это, а нечто иное. Формулировка звучит так: обвиняемые не признают за собой вину, но экспертиза… “не исключает” ее. Позвольте, но ведь вопрос о том, исключается ли вина, и не стоял! Такая постановка вопроса была бы юридически неграмотной: экспертиза в принципе не в состоянии исключить возможности того, что здоровый человек когда-то был пассивным партнером – ведь следов может и не остаться. Экспертиза вправе лишь подтвердить факт (и то обычно с большей или меньшей вероятностью) или не подтвердить. Требовалось именно подтверждение, а его в распоряжении суда не оказалось. Замена желаемого “подтверждает” тощим “не исключает” – это, конечно, просто очередная уловка Фемиды.
Довершила победную реляцию обвинителей махонькая справочка из специального учреждения. И гласила сия справка, что я состою на картотечном учете как гомосексуалист аж с 1968 года! Эта справка приведена во втором приговоре как безусловное доказательство нашей с Соболевым вины: “Вина их полностью подтверждается справкой инспектора…” – справка стоит на первом месте в перечне подтверждений (далее идут заключения экспертизы и показания свидетелей).
Конечно, бумажка в нашей стране – великая сила. Тем более справка. Что я, человек, против бумажки с печатью! Против справки из… тсс! А только в приговоре ей не место.
Учет потенциальных преступников, вероятно, нужен. Никто не может возбранить любому сотруднику угрозыска или другого ведомства завести учет своих “клиентов” и даже подозреваемых. Но как только эта картотека приобретает официальный характер – выдает другим учреждениям справки и рекомендации, которые как-то ограничивают права и возможности граждан, – так сразу же встает вопрос о законности подобных действий, о нарушении гражданских прав. Как мне объяснили юристы, постановка на учет в такой картотеке производится автоматически лишь после судебных процессов. Если же процесса не было, а были лишь подозрения или неподсудные факты, то постановка на учет производится так: подозреваемого вызывают, знакомят с поступившими на него материалами (заявлениями, актами и т. п.) и предупреждают под расписку о постановке на учет. В 1968 году никто никуда меня не вызывал, не беседовал, никаких моих подписей в картотеке быть не может.
Кто же моему дознавателю капитану милиции Воронкину выдал эту справку? На справке есть и подпись выдавшего ее сотрудника: хранитель картотеки… капитан милиции Воронкин. Сравнил я сроки: 1968 год… Наверное, приурочено к показаниям геолога. Там тоже с этого времени все начинается. Вот какая у нас бдительная милиция: только я начал свою преступную деятельность – и сразу на приколе в картотеке. Только почему же в таком случае за меня не взялись в 1968 году, а ждали 13 лет? И тут уж взялись с таким азартом и остервенением?..
А теперь оставим ернический тон. Поговорим серьезно. Допускаю даже, что справка в самом деле отражает наличие моей фамилии в картотеке, что там записаны какие-нибудь слухи или клеветнические доносы. Какова проверка этих сведений?
Подобная справка вообще не может служить каким-либо доказательством и не должна упоминаться ни в каком приговоре. Ведь в ней речь могла бы идти лишь о подозрении, ибо вину-то именно суд и должен установить. Справка же абсолютно голословна, никаких указаний на конкретные факты (хотя бы на какие-нибудь донесения или слухи) не содержит. Нетрудно догадаться: если бы в картотеке было хоть что-нибудь существенное, оно бы поступило в дело – ведь суду так нужны были дополнительные доказательства! Их так не хватало!
Что же это получается? Вдумайтесь: глухая ссылка на тайное досье приводится в приговоре, да еще как безусловное доказательство! По закону (статья 240 Уголовнопроцессуального кодекса РСФСР) разбирательство в суде должно быть непосредственным и устным. Пленум Верховного суда СССР пояснил: “В основу приговора не могут быть положены материалы предварительного следствия, не рассмотренные в судебном заседании с соблюдением устности, гласности и непосредственности”. Что же можно рассмотреть “устно, гласно и непосредственно” на справке? Подпись Воронкина, печать. Все.
В каких еще тайных картотеках заведены на меня досье? С каких времен? Сколько их? Что в них записано? А главное – насколько эти сведения достоверны? Поневоле поеживаешься, думая об этом.
9. Убежавший приговор. Еще одно загадочное событие в истории моего дела – судьба приговора, вынесенного первым судом. Вообще по нашему закону приговор народного (районного) суда не сразу вступает в силу. Он, хоть и вынесен, но как бы не существует: осужденный получает семь дней для обжалования приговора, и если он или его адвокат действительно подали жалобу, то пауза затягивается – вступление приговора в силу будет отложено до той поры, пока суд более высокой инстанции (в моем случае – городской) не рассмотрит жалобу, а это может наступить и через месяц или больше. И все это время никаких действий, указанных в приговоре, проводить нельзя. Все ждут, что скажет вышестоящий суд. Вот когда он утвердит приговор, тогда и начнется осуществление кары.
Загадка заключается в том, что уже через несколько дней после окончания процесса в районном суде приговор оказался в Ленинградском университете и в Москве, в Высшей аттестационной комиссии. Из ВАК стали требовать от Университета немедленного, срочного, спешного рассмотрения вопроса о том, можно ли оставлять такому преступнику научную степень и ученое звание. Подразумевалось, что нельзя.
Как приговор ускользнул из суда? Кому его отдал судья? Кто его выхватил у судьи и поспешно отнес в Университет? Кто отправил в Москву? Кто это все проделал с еще не утвержденным приговором? Сейчас это невозможно установить, все отпираются. И понятно: все, кто в этом участвовал, нарушили закон. Вот и не найти концов. Приговор сам убежал из суда.
Бегая, он превратился в призрак, потому что настоящий приговор тем временем поступил, как и полагалось, в городской суд и 11 августа 1981 года вместо утверждения был… отменен. Исчез. Умер. Его не стало. А его призрак продолжал между тем двигаться своим путем. На факультете, получив его, собрали Ученый совет и приняли решение ходатайствовать о лишении меня звания. Ходатайство направили в “Большой” Ученый совет (Совет всего Университета). Этот Совет собрался 28 сентября 1981 года и на основании приговора суда (несуществующего!) лишил меня ученого звания: преступник не может его носить. Это решение и отправили в Москву, в ВАК, 22 марта 1982 года.
Так обстояло дело с ученым званием. Иначе, но похоже – с научной степенью. Диссертацию я защищал не в Университете, а в Ленинградском отделении академического Института археологии. Следовательно, научную степень получил там. Понятно, и лишать меня степени должен был этот Институт. ВАК туда и обратилась. Но Ленинградское отделение Института проводить эту операцию отказалось. Однако незадолго до этого в “Положение об ученых степенях и званиях” была внесена поправка, разрешающая и другим учреждениям лишать степени, если даже присваивали не они. Воспользовавшись этим нововведением, передали и этот вопрос в Университет – в другой его Совет, специализированный. Из-за этой затяжки тот заседал уже после вынесения второго, январского приговора, а именно – 7 мая 1982 года, а 21 мая и это решение было направлено в Москву, в ВАК.
И снова были нарушены административно-правовые нормы. По Положению (пар. 105) документы о лишении степени или звания должны быть направлены в ВАК в 10-дневный срок с момента решения Ученого совета. Достаточно сверить даты, чтобы увидеть, что документы были направлены не в 10-дневный срок, а через 14 дней после решения (о лишении степени) и через полгода (о лишении звания). Следовательно, в Москву были отправлены документы, уже утратившие силу!
Тем не менее ВАК собралась на их обсуждение, и 27 октября того же года коллегия ВАК утвердила ходатайства о лишении степени и звания. И сделала новое нарушение норм. По Положению, я имел право претендовать на то, чтобы дело рассматривалось в моем присутствии – это общий демократический принцип разбирательства личных дел, связанного с тяжелыми последствиями для человека. Принцип этот соблюдается даже в суде, по отношению к преступникам. А ведь осенью 1982 года я был уже на свободе, уже не преступник (понесенное наказание ведь искупает вину, даже если вина была). В конце сентября 1982 года я направил в ВАК заявление о том, что оспариваю ходатайство и прошу меня вызвать на заседание, где будет решаться мое дело.
Что ж, ВАК выполнила мою просьбу и закон, но очень своеобразно: 26 октября почтой отправила мне в Ленинград извещение о том, что мое заявление будет рассмотрено. Но не сообщила, когда состоится заседание. Впрочем, если бы и сообщила, я бы не успел приехать, чтобы защитить свои интересы: заседание состоялось 27 октября, т. е. назавтра. Более тонкое издевательство трудно придумать. Мы ведь не в Англии – почта из Москвы в Ленинград (в Санкт-Петербург) идет несколько дней.
С тех пор я систематически отправляю в ВАК заявления, в которых требую отменить решение ввиду того, что оно было принято с нарушением законности и ряда административных норм. Сначала из ВАК прибыл ответ, что для восстановления моих степени и звания требуются ходатайства Ученых советов, которые меня этих титулов лишили. Я возразил, что в этом был бы резон, если бы я добивался восстановления степени и звания, которых был лишен справедливо и по всем правилам. Тогда я был бы обязан доказывать, что я заслуживаю прощения. Но я-то требую совсем другого – отмены неправильно, незаконно принятого решения ВАК. Все же я приложил позже к своему заявлению Ходатайство коллектива своей кафедры, завов трех смежных кафедр, всех докторов наук Ленинградского отделения Института археологии АН СССР, бывших в эти дни в городе (14 докторов), ряда видных ученых других академических институтов. Аналогичное ходатайство написал и новый директор Института, сменивший Московского Академика, – тоже академик.
Тогда ВАК направила мое заявление и все приложенные документы в Ленинградский университет для принятия решения. Университет создал комиссию. Ректор, рассмотрев ее отчет и рассудив, что инициатива лишения степени и звания исходила от ВАК, да и вообще вопрос принадлежит к компетенции ВАК, отправил бумаги назад, присовокупив, что “Ленинградский университет с должным пониманием воспримет любое решение ВАК по делу Самойлова”. ВАК рассердилась и снова направила дело на рассмотрение в ЛГУ. Университет создал новую комиссию для проверки фактов и… снова вернул дело в ВАК без рассмотрения на Ученом совете. Обе команды продемонстрировали высокую степень футбольной подготовки.
А теперь поговорим о сути вопроса. Допустим, что я действительно виновен в том, в чем меня обвиняли. Но ведь моя научная квалификация от этого не могла пострадать, как не пострадали музыкальность Чайковского или литературное дарование Гете (прошу прощения за нескромное сравнение). Затем, позволительно спросить, почему это быть доктором или кандидатом после такого приговора нельзя, а сохранить высшее образование можно? Уж тогда отняли бы у меня не только дипломы о степени и звании, но и университетский диплом. Он у меня почетный, с отличием – конечно, отнять! Да заодно и аттестат зрелости. Очень эффектное наказание – объявить меня малограмотным! Брата тоже лишали степени и звания, потом вернули. И профессора Леваду лишали, когда он чем-то не угодил идеологическому начальству. Вернули.
Давно пора нашим властям понять, что у личностей существуют неотчуждаемые ценности – те качества, врожденные и приобретенные, которые отнять нельзя. Нельзя отнять имя, фамилию, предков, место рождения, национальность, возраст. Нельзя отнимать заслуги и достижения. Конечно, можно поставить вопрос о лишении соответствующих званий или дипломов, если они были выданы ошибочно. Например, обнаружились незамеченные ранее дефекты в диссертации или подлог. Но если такого нет, а лишь последующие деяния человека чем-то не подошли к предполагавшемуся званием облику удостоенного, то с этим надо примириться. За последующие проступки можно покарать, но это не отменяет того, что было достигнуто раньше. Чьи-либо биографии так же невозможно переписать наново, как историю.
Но наши недавние властители вознеслись до уровня богов и считали, что им подвластно все – будущее и прошлое. Они давали городам новые (часто просто свои собственные) имена и переписывали историю, палачей объявляли героями, а порядочных людей – врагами народа и т. д. В таких условиях звания и степени все больше становились не марками истинной квалификации ученого, а всего лишь знаками благоволения к нему начальства. Такие знаки, конечно, можно как дать, так и отнять – своя рука владыка. Но если мы вступаем в новую эпоху, если городам и весям возвращаются исконные названия, людям – достоинство, а действиям – смысл, то я вправе ожидать возвращения степени и звания, которые характеризуют мои способности и которые были мною заработаны. Между прочим, совсем не теми методами, которыми свою степень зарабатывал Хватенко (а ведь на его титулы ВАК не покушалась).
И все время ВАКовские чиновники и университетское начальство мне твердили: “Ну, что вы возмущаетесь? Ну, нарушены какие-то там формальности, что же, теперь все переделывать заново, чтобы было правильно? Ведь по сути, по существу все правильно и сейчас – приговор же, пусть и другой, все-таки есть. Вот если его отменят, тогда – сразу же…”
А я глубоко убежден, что если бы все формальности были соблюдены, – все те, которых требуют закон и административные нормы, – я не был бы лишен степени и звания. Если бы с соблюдением всех формальностей вопрос сейчас прошел все инстанции, решение, лишавшее меня заработанных дипломов, отпало бы. Не говоря уж о том, что решение это было неверным и по существу.
А что касается отмены приговора… Ох!
10. Можете жаловаться, можете жаловаться. Очень меня вдохновила отмена первого приговора. Обжаловал и второй – тоже в городской суд, но на сей раз безрезультатно. Дальше из лагеря посылать жалобы уже не стал – из тактических соображений. Мне тогда осталось досиживать только пять месяцев, и было ясно: в случае успешной жалобы и отмены приговора мое дело снова отправят на доследование – застряну в тюрьме на куда более долгий срок. Возобновил свои хлопоты уже на свободе, из дому.
Я и не представлял себе, какой долгий путь меня ожидает. Есть два основных русла обжалования приговора: прокуратура и суд. По каждой линии инстанций много: после районных и городских следуют республиканские и (тогда еще) союзные, а в каждой есть по нескольку ступеней: коллегии, президиумы, председатели. На каждой ступени жалоба задерживается надолго: для рассмотрения, изучения, расследования – это понятно. Но с каждой ступени она направляется не дальше наверх, а вниз: в тот же городской суд или в ту же прокуратуру, на которые человек жаловался. И уж оттуда по рассмотрении ответ направляется жалобщику. Так что жалоб я выслал много по разным адресам, а ответ всегда получал из одного и того же суда и одной прокуратуры.
А содержание ответа? Тут искусство отписок доведено до высокой степени совершенства. Нигде – как в суде. Вам отвечают – вежливо, аккуратно и лукаво. У вас полное впечатление, что отвечает кто-то абсолютно глухой и слепой. Но он слеп и глух только к вашим аргументам, а вовсе не к голосу ведомственных амбиций, “высших государственных интересов”.
Вы много трудились над своей жалобой, тщательно отобрали факты, изложили аргументы и долго-долго с нетерпением ждете ответа: ну, теперь уж поймут, откроют глаза, разберутся. Наконец, прибывает конверт с серым штампом. Оттуда выпадает листок, на нем опять те же блеклые машинописные фразы. Ни ваши факты, ни ваши аргументы даже не упоминаются – будто их и не было. Или их не читали. Кратко повторены те же факты и те же аргументы, которые были в приговоре. С вами не спорят, вас не опровергают. Ответ сугубо монологичен – как продолжение их собственного обвинительного монолога. Монолога системы.
Во всех жалобах я обращал внимание проверочных инстанций на письмо заявителя, на обстановку обыска, на фигуру загадочного руководителя допросов, на противоречия в показаниях, на неподтверждающую экспертизу, на справку без фактов в приговоре и т. д. Эти аргументы разрушают приговор! Во всех ответах они не упоминаются. Ни в одном. Такие ответы можно печатать, не заглядывая в мою жалобу.
“Все собранные доказательства оценены судом объективно, полно и правильно… Суд тщательно и всесторонне исследовал доказательства, дал им правильную оценку… Оснований для их переоценки не имеется… Оснований для отмены не имеется…” Посмеиваются, небось: а он все пишет, пишет.
Вот лежит передо мною мое дело – а они его листали? Какими глазами вчитывались они (если вчитывались) в эти протоколы, заявления, справки? Надеюсь, читатель, вникнувший в это повествование, взглянет на них иными глазами – более зоркими, умными и человечными. Увидит за ними не то, что протоколы изображают, а то, что на самом деле происходило.
11. Синдром Жеглова. Все изложенное выглядит неправдоподобным, несмотря на возможность удостовериться во всех фактах, во всех приведенных ссылках и цитатах; только, как я уже говорил, фамилии участников дела (с обеих сторон – чтобы было справедливо) заменены.
Неужели среди всех причастных к этому делу работников правоохранительной системы не было честных людей? Несомненно, были. Даже, скорее всего, – большинство. Многим, вероятно, было неприятно заниматься “подправками” истины. Но все эти люди замечали, что в деле есть тайные пружины, и всемерно способствовали его гладкому прохождению, потому что думали: “Так надо”. Кому надо? Государе, тву, естественно. Высшие Государственные Интересы, в деталях недоступные знанию простого низового сотрудника, диктуют, чтобы я оказался в тюрьме.
Ох уж эта готовность вытягиваться во фрунт! Этот священный трепет во всех жилах при одном лишь упоминании о Высших Государственных Интересах и о том, что тут дело политическое (с акцентированием первого “о”)! Эта убежденность, что по таким делам простое распоряжение, телефонный совет, да что совет – намек сверху – выше закона, глубже совести – и избавляет от любой ответственности! Дознаватель Воронкин понимал, что “там” считают меня вредным для государства, и готов был разбиться в лепешку, чтобы снабдить следствие доказательствами моей вины – неважно, действительными или сфабрикованными: ведь цель-то государственная! Следователь Стрельский что-то понимал, о чем-то догадывался, сокрушался о своем участии, любопытствовал даже, кому я перебежал дорогу, но тут же гнал от себя эти ненужные сантименты и делал то, что “надо”. Прокурор в упор не замечал свидетельств о появлении на допросах и в здании суда лишней фигуры…
На втором судебном процессе выяснилось, что в деле отсутствует целый ряд оправдательных документов, которые были представлены. Куда же они подевались? Оказывается, прокуратура выделила их в “отдельное производство” – для чего? Чтобы начать отдельный судебный процесс – оправдательный? Да нет же. Просто чтобы убрать их из моего дела. Цель была слишком явной. По требованию адвокатов суду пришлось прервать заседание, меня отвели в клетку (точно такую, как в зверинце), судьи коротали время в зале, пока курьер ходил в прокуратуру за пропавшими документами.
Но и судьи не были вполне беспристрастны: за их “внутренним убеждением” слишком часто скрывалось предубеждение – иначе как бы попали в доказательства вины голословная справка инспектора и отрицательные результаты экспертизы? Неопределенные данные не толковались бы против подсудимого, а приговор не строился бы на одних признаниях “соучастников”, противоречивых, путанных и добытых негодными средствами. Судьи, заседатели пребывали в том же невидимом поле, которое ориентировало всех.
Проверочные инстанции штамповали ответы, повторяющие приговор и обходящие суть моих жалоб, – действовало все то же невидимое поле.
У нас слишком долго культивировалось презрение к правовым нормам, ко всем этим нудным формальностям, к букве закона – лишь бы дух его был соблюден. Невдомек было, что если закон хорошо продуман и юридически правильно составлен, то дух закона выражен только в его букве, а помимо буквы, вне буквального соблюдения – это уже дух чего-то другого, а не закона. Незаконность тут, а может быть, обыденное, неправовое понимание справедливости, правды, а может быть, – беззаконие, произвол. Правовой нигилизм давно охватил у нас все общество, проникнув и в правоохранительные органы.
Образ, очень типичный для нашей правоохранительной практики: начальник угрозыска Жеглов из телесериала “Место встречи изменить нельзя”. Он лихо подбрасывает улику (украденный кошелек) вору по кличке Кирпич, руководствуясь девизом: “Вор должен сидеть”. Девиз праведный, но нельзя подбрасывать улики, исходя из своего убеждения, что перед тобой – вор. Ибо твое чутье – не гарантия от ошибок. Подбросив с самыми лучшими намерениями искусственные улики, девять раз ты ускоришь отправку преступника в тюрьму, а на десятый подведешь под расстрел невиновного. Это помнит молодой сотрудник угрозыска Шарапов, и в фильме он должен выступать носителем истинной морали. Но Жеглов произносит свое кредо с такой непобедимой убежденностью, а играет его такой великолепный, неотразимый, обаятельный Высоцкий, что Жеглов становится настоящим героем фильма, а его кредо звучит очень уж привлекательно.
Главное же, что в жизни синдром Жеглова характеризует многих следователей, убежденных, что их стремление обезвредить преступника, их святая злоба позволяют им не обращать внимания на педантизм закона. Что они, слуги закона, могут позволить себе быть с законом запанибрата. Подразумевается, что отступления от юридических норм – мелочь, ею можно пренебречь, важна “суть дела”.
В своем праведном гневе жегловы-следователи и жегловы-судьи видят врага, заведомого преступника в том, кого им определит начальство, власть. Даст установку, укажет, попросту – науськает. И тогда людей начинают судить не за действительные преступления, а потому, что “так надо”. Даниэля и Синявского – по сути за литературные произведения, которые тогда не укладывались в нормы социалистического реализма. Бродского – за стихи, которые высокому начальству не нравились. Азадовского – по-видимому, за научную позицию, которая тогда считалась неверной, и вообще за самостоятельное мышление. Меня – за нечто подобное (см. главу “Страх”)… Других – возможно, за идейнополитическую оппозиционность? Правда, в уголовном кодексе нет подходящих статей, приходится "оформлять” обвинение иначе – за тунеядство, за наркоманию, за гомосексуализм. Не все ли равно, как оформить дело? Важно, что это нехорошие люди, и они должны сидеть.
Только зачем тогда вообще закон? Он для таких расправ не приспособлен. Давайте уж прямо сажать и ссылать тех, кого начальство (разного уровня) считает нужным (угодным) посадить или сослать. Без суда и следствия. Как Сахарова – в Горький.
Но уж тогда надо распрощаться с замыслом жить в правовом государстве. Тогда надо примириться с жизнью в заведомо правом государстве – государстве, которое всегда и во всем право. И в борьбе с другими государствами, и в любых спорах и конфликтах со своими собственными гражданами – всегда право. Разумеется, в лице своих служителей. Если у нас есть идеально правое государство, тогда идеально правового государства и не требуется. А уж если мы планируем правовое государство, то один из его принципов гласит: в правовом государстве Фемида беспристрастна – права личности и воля государства взвешиваются на одних и тех же весах.
12. Семь гарантий. Надо вместе подумать над тем, как в будущем сделать судебные расправы невозможными. Как сделать, чтобы право не помогало осуществлять расправу, а препятствовало ей.
Во-первых, для этого необходимы, конечно, гарантии невмешательства в дела суда. Никакие строгие запреты, никакие статьи в кодексе против вмешательства не помеха влиянию властей (оно ведь очень разнообразно!). В конце 1988 года “Известия” сообщили о демонстративной отставке судьи Кудрина, возмущенного непререкаемыми распоряжениями партийных властей города, как наказывать демонстрантов. Необходима реальная независимость тех, кто выносит решение о виновности или невиновности. Независимость по всем линиям – административной и партийной подчиненности, финансовой или жилищной обеспеченности, подсудности и т. п. Независимость не только от местных властей (она и в Конституции провозглашена), но и от властей центральных, от “телефонного права”, от компетентных органов, от некомпетентной прессы, от легко возбудимой и пристрастной публики. Для этого мало убрать прямой телефон из совещательной комнаты, мало передать подбор судей из рук местных властей в руки вышестоящих, мало сделать должность судьи пожизненной. Надо вообще устранить судью-одиночку (судью-назначенца, судью-чиновника) от вынесения вердикта.
Я не вижу иного способа сделать это кроме возвращения к суду присяжных. Судья в таком суде только определяет вид наказания. Вердикт же (виновен – не виновен) выносят 10 или 12 присяжных, избираемых по жребию из большого числа выбранных заранее заседателей. На этих оказать любое давление кому бы то ни было крайне затруднительно – и потому, что их слишком много, и потому, что их участие в конкретном судебном процессе становится известно лишь накануне процесса, и в силу их частой сменяемости. Если бы меня судил суд присяжных, то признать меня виновным потому лишь, что это кому-то угодно, – да с какой стати?
Во-вторых, нужно, чтобы суд воспринимал осуждение и оправдание как равно возможные решения. И точно так, как после осуждения процесс не продолжается, он не должен продолжаться и после оправдания. У нас же, когда доказательств недостаточно для осуждения, оправдание не выносилось, а дело направлялось на доследование – искать новые доказательства. Что такое доследование? Это, в сущности, оправдание с-обходом. Оправдание, подменяемое задачей непременно пробиться к обвинению. К слову сказать, американская юстиция доследования вообще не знает. Нет там такого вида следствия – производимого после суда. Если бы и у нас его не было, я был бы оправдан после отмены первого приговора.
В-третьих, необходимо обеспечить обвиняемому лучшую возможность законной защиты от неправедных действий юридических служб. Типичный прием расправы с помощью права – внезапный арест и содержание до суда под стражей, “мера пресечения”. Эта мера разрешается законом к применению в исключительных случаях, а применяется в половине всех дел. При расправе она используется как средство давления на психику – чтобы изолировать и парализовать человека, пресечь его контакты с теми, кто мог бы вступиться за его нарушенные права и быстро доказать его невиновность. Надо резко ограничить применение этой меры только случаями необходимой, оправданной изоляции. И, конечно, надо, чтобы с момента вызова человека к дознавателю или следователю – в качестве ли свидетеля или подозреваемого – и уж тем более с момента его ареста человек мог пользоваться консультацией своего адвоката. А не так, как у нас, – с момента окончания следствия. Если бы эти условия существовали прежде, когда велось мое дело, не было бы целого ряда нарушений норм следствия, не было бы и всех самооговоров.
В-четвертых, надо отнять у недобросовестных работников юридических служб возможность злоупотреблять тайным досье на граждан нашей страны. Бюрократия вообще любит окутывать свою деятельность тайной. Государство должно знать о тебе все, а ты о нем – как можно меньше. Этой цели служит, с одной стороны, всяческое засекречивание государственных дел (“закрытые темы”, цензура, служебная тайна, спецхраны и т. п.), а с другой – всевозможные тайные досье, картотеки, анкеты и прочее. Наша печать много негодовала по тому поводу, что в США берут отпечатки пальцев у добропорядочных граждан про запас – и, пожалуй, негодовала зря: отпечатки пальцев способствуют не только розыску преступников, но и опознанию жертв. Добропорядочных граждан это ничем не пятнает. А вот с прочими досье дело обстоит иначе. Если сведения из таких картотек могут поступать в государственные или общественные организации и это может наносить гражданину ущерб, приводить к какому-либо ограничению его прав и возможностей, то постановка на учет в такой картотеке должна происходить по строгим правилам, должна регулироваться законом и быть известной самому гражданину. И без проверки, без конкретизации нельзя предоставлять таким сведениям выход в суд и влияние на приговор. Если бы это правило было соблюдено в моем казусе, заседатели могли бы и не поддаться обвинительным настроениям суда.








