355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разумовский » Нас время учило » Текст книги (страница 2)
Нас время учило
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:39

Текст книги "Нас время учило"


Автор книги: Лев Разумовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– Библиотека ворованного не жрет! – объявляет рыхлый парень. – Ей купленного мама подавала!

Раздаются смешки.

Я чувствую, что надо укоротить этого рыхлого парня, так как он наглеет все больше. Я подскакиваю к нему, хватаю его за горло и ору дико:

– Ты, сволочь, еще раз скажешь «библиотека» – вся морда в крови будет!

Он отталкивает меня, и секунду мы стоим друг против друга. Вагон с интересом следит за начинающейся дракой, я чувствую себя на нервном подъеме, злость за все увиденное кипит во мне, пусть тронет – буду бить в эту серую морду, пока сил хватит!

– Ну, погоди, сука! – говорит он и отходит.

Поезд трогается, снова равномерный стук, снова погромыхивает телячий вагон, унося нас в серую снежную даль.

Учусь жить

Трудно вспоминать то, что было двадцать – двадцать пять лет назад. События тускнеют, покрываются мутью времени, на них наслаиваются другие, более свежие; однако отдельные эпизоды ярко проступают, они отчетливы и рельефны, как будто были вчера, они отпечатались в памяти твердым чеканом дикого или страшного, и, вероятно, это уже на всю жизнь.

Ночь. Мы едем четвертые сутки. Едем невообразимо медленно. Подолгу стоим на промежуточных станциях, а то и просто в поле, нас то и дело отцепляют и прицепляют, и ставят в тупик.

Жизнь учит меня грубо и жестоко. Я уже не психую и не лезу в драку, когда на каждой остановке человек тридцать срываются громить базар, а только с тоской гляжу, как разбегаются бабы, утаскивая свои нехитрые пожитки, уже не замечаю ежедневных трофеев с базара, жадное, скотское поглощение их, а то и просто игру трофеями. Летят в прохожих из вагона вареная картошка, куски хлеба, кости от мяса…

Два эпизода запоминаются мне. Девочка лет десяти, закутанная в большой серый платок и в больших материных валенках, останавливается и подбирает кусок сухаря, которым ей залепили по спине, прячет его в рукав какого-то драного полупальтишка и стоит, ждет – может быть, еще бросят?

Двое парней притаскивают в вагон ведро овсяного киселя и сразу же закрывают за собой дверь.

– Бегить бабка за нам! – объясняют они, вынимают ложки и начинают хлебать кисель. Их окружают еще четверо, кисель – это вкусно, ведь мы все время едим всухомятку, иногда размачивая наш рацион кружкой кипятку, нацеженного на станции, а тут – кисель! Целое ведро!

Мне слышен старушечий голос за дверью, жалобный и монотонный.

Слов не разобрать, но ясно, что просит она отдать ведро, просит безнадежно, не надеясь на удачу. Скулит старуха за дверью, с аппетитом чавкают шесть ртов в вагоне.

Через некоторое время раздается властный стук в дверь.

– Открывай!

Мы слышим голос сопровождающего. Ведро быстро убирают под нары, ложки за онучи. Дверь открывается.

– Ведро брали? – строго спрашивает он.

– Не… Како ведро? – тянет смуглый парень, тот, что рассказывал о девках.

– Я говорю – где ведро? – повышает тон сопровождающий. Меня охватывает радость. Сейчас он отнимет у них добычу, а этих сволочей…

– Вот что, робята! – говорит сопровождающий. – Бабка шум подняла, могет охрану станции вызвать. Вы кисель-то съешьте, а ведро бросьте ей, пусть подавится!

Смуглый берет ведро, открывает двери с другой стороны вагона и выкидывает ведро с остатками киселя под насыпь.

Сопровождающий уходит. Все довольны. За дверями бряканье пустого ведра и удаляющиеся всхлипывания.

Еще одно воспоминание.

Поздно вечером, когда вагон укладывался спать, к нам постучали, а затем в вагон влез пожилой мужик, за ним другой, помоложе, с сундучком, а за ними… толстая девка с косами…

– Дозвольте до Котельнича проехать, робята! – говорит пожилой, пристраивая котомку и располагаясь, но его никто не слушает, появление девчонки в вагоне встречается многоголосым ревом:

– Глянь! Баба!

– Вот это конпот! Вот это товар!

– Ташши ее на нары!

– Ну, робя, вставай в очередь!

– А, мать твою в душу, – грудастая!

– А вон с ей старик!

Я весь холодею, и сердце начинает быстро биться. Я слышу, как уже прыгают с нар, вижу, как испуганно прижалась к старику девчонка, а поезд трогается в эту минуту и набирает ход! Сейчас произойдет что-то страшное, я не дам тронуть ее, буду биться хоть с половиной вагона, пусть меня изобьют, искалечат, не дам! Сколько их вокруг? Шесть? Семь? Пускай! Рука нащупывает полено. Вот сейчас! Сейчас…

И вдруг раздается веселый пропитой голос старика:

– Старик? Хто сказал старик? Старик-то старик, а… – то стоит! – как-то очень смачно добавляет он, и шутка встречается общим гоготом.

– Вот что, робя! – добавляет он. – Вы мою дочкỳ не троньте, она болящая. А я вам табачку насыплю, самосад у меня хорош!

И как-то неторопливо достает большой, туго набитый кисет. Руки тянутся к нему, он сыплет каждому, каждому говорит какую-то поговорочку-двусмыслицу, и вот уже напряжение спало, парни, балагуря, понемногу расползаются по нарам, дымят, укладываются.

А старик ведет уже негромкий разговор про армию, спрашивает, куда мы едем, пересыпает матерком, прибаутками. Парни подхихикивают, дымят стариковским самосадом.

Я бросаю ненужное полено. Вот тебе и старик! Одной шуткой повернул все дело, а я-то… полено… Мне бы так уметь!

Я укладываюсь и долго не могу уснуть. Слушаю многоголосый храп. Все предыдущие дни утром и вечером дебатировалась одна и та же тема: как бы затащить бабу в вагон! И все эти дни я нервничаю, когда группа парней отправляется на какой-нибудь станции «на охоту». Я уже примирился с грабежом, мне кажется теперь детской забавой кража пакли из букс, примирился даже с тем, что вчера при мне, может быть, убили обходчика, но примириться с тем, что рядом со мной «сделают», как они говорят, девчонку, я не смогу, никак не смогу.

Старик спит, открыв рот и привалившись к печке. Спит и его молчаливый спутник. Девчонка не спит, а к ней крадется красивый Митька, в коричневом полушубке. Он присаживается к ней на сундук, что-то шепчет ей и обнимает ее за плечи. Она не возражает, не отталкивает его, к моему удивлению. Печка бросает отсветы, они то появляются, красные от огня, то исчезают в темноте. Дочь ли она старику? Может быть, случайная попутчица? Шепот слышен сквозь храп, вот раздался ее смех, вот его. Печка вспыхивает, и я вижу, как Митька лапает девку, а она смеется. Темнота. Ну, черт с ними! Раз она не возражает…

Я укладываюсь поудобнее, опускаю уши шапки, поднимаю воротник. Мысли переносятся назад, к путевому обходчику. Пашка и рыхлый сегодня, как всегда, развлекались у дверей, кидая поленья в проходящих у насыпи. Вдруг Пашка схватил большой кряж и, выглядывая из вагона, стал ждать. Потом ухнул, бросил кряж, и сразу они захлопнули дверь, и попрыгали на нары. Я выглянул в верхнее окно и увидел, как на насыпи раскинулась фигура с желтым флажком. Около головы – кряж. Поезд уходил все дальше, а фигура все лежала на снегу, и рядом темнел кряж.

Кто погиб так бессмысленно от руки скота и хулигана семнадцатого ноября 1943 года, на линии Котельнич – Горький? Никто не знает, да и не узнает никогда.

Почему я не рассказал тогда об этом никому? Почему не поднял шума, не потребовал на первой же станции снять бандитов с эшелона? Почему? Во-первых, теплилась трусливая мыслишка: он не убит, а оглушен. Отлежится – встанет. А главное – слишком много навалилось на меня тогда сразу, чтобы я мог отделить крупное преступление от мелкого, хулиганство от бандитизма. Все вокруг меня казалось каким-то черным сном, который должен скоро кончиться, пройти, исчезнуть… Когда мы приедем на место, начнется регулярная жизнь в Красной Армии, настанет порядок, дисциплина, плохое покарается, хорошему воздастся…

И дальше катится телячий вагон, унося с собой шестьдесят судеб, запах махры и дегтя, горящего в печке, разноголосый шум, топот лаптей, нехитрые деревенские частушки и тревожное ожидание будущего.

А пока… Пока идет разгул. Все больше остается за нами разгромленных базаров, опрокинутых бидонов с молоком, пролитых бабьих слез и пьяной похвальбы потом.

Я как-то спросил Вадима – зачем? – и услышал ответ, поразивший меня своей первобытной логикой, чем-то напомнивший мне прочитанное о Золотой Орде:

– Все едино помирать едем, хоть гульнем напоследок!

И гульба идет. Сопровождающий почти не показывается, и я смотрю на него уже совсем иными глазами. Я случайно подглядел, как на днях с ним делились ворованными булками, и он взял! Спокойно засунул одну в рот, две за пазуху и вышел из вагона.

Сегодня утром впервые грабящим был дан отпор. Двое парней из нашего вагона подскочили к женщине и, как обычно, потехи ради, опрокинули ее большой бидон с молоком, – женщина охнула и бросилась его поднимать, остальных баб как ветром сдуло с длинного стола под навесом – импровизированного станционного базарчика.

И вдруг высокий мужчина в ватнике и сапогах подбежал к нашим и пошел работать! Левой, правой, левой, правой! Как у машины, замелькали кулаки! Один из парней упал, второй побежал, но мужчина догнал его, толкнул в спину и лежащего долго охаживал сапогами. Мне слышен был крик, потом я увидел побитого, пробирающегося к эшелону. Руками он закрывал лицо. Из-под пальцев сочилась кровь.

Снова остановка. На этот раз большая – Горький.

Надо пойти набрать кипятку, мы уже седьмые сутки живем всухомятку. Два раза мне удалось купить себе молока, но случайно, так как весь базар, как правило, разбегается, видя идущих с эшелона призывников.

Горький я проезжал уже раз, когда мы ехали с детдомом в Угоры. Но я ничего не помню здесь, кроме того, как мы тащили через пути какой-то котел с супом, как уронили его, и треть супа, со всем маслом, плававшем сверху, вылилась на шпалы. Сейчас мне тоже приходится лезть под многими составами, я прохожу длинный путь, чтобы выйти на вокзал. Вот и краны, над которыми написано «хол. вода» и «кипяток». Наполняю кружку и с наслаждением пью горячую воду, затем вторую кружку, третью. С четвертой возвращаюсь, ища дорогу к своему эшелону.

Вот один состав позади, другой, вот ветка, на которой стоит наш состав, паровоз гудит, я убыстряю шаг. А может, не наш?

Какой-то шум идет от эшелона, как будто большой барабан бьет гулко и не в такт. Ныряю еще под вагон, вылезаю с другой стороны и останавливаюсь.

Дальше идти нельзя. Прямо пред нашим эшелоном стоит товарняк из десятка платформ, груженных ржавым металлоломом. За товарняком стоит еще один эшелон с призывниками, который подъехал за время моего отсутствия.

Несколько десятков парней из чужого эшелона стоят на платформах с ломом и бомбардируют наши вагоны какими-то ржавыми пластинами. Из дверей наших вагонов в них летят поленья. Ржавые плитки влетают в двери, бьются о дощатую обшивку вагонов, из нового эшелона вырывается ватага, человек в тридцать, на помощь своим, и стук барабана становится чаще. Двери нашего эшелона захлопываются, окна опускаются, победа за вновь прибывшими. Они стоят недалеко от меня, разгоряченные боем, некоторые без шапок, и что-то кричат нашим, держа в руках плитки.

Гудок! Наш эшелон трогается!

Мгновенно соображаю. Для того чтобы догнать его, мне нужно пробежать немного, метров двадцать от вагона, где я укрывался, но эти двадцать метров нужно бежать в открытую.

Поезд медленно удаляется, метр за метром, каждая секунда, проигранная здесь – это метры, проигранные там, в погоне за последним вагоном.

Была не была! Я выливаю ненужный кипяток, запихиваю за пазуху кружку, пулей выскакиваю из-за вагона и бегу по шпалам, подгоняя себя. Вот уже недалеко последний вагон. Я вижу его высокую подножку и нажимаю еще!

Крик. Меня заметили. Обломок ржавой трубы звякает о рельсу за мной. Ходу!

Вот уже и тонкий поручень вагона, хватаюсь за него. Поезд набирает ход. Мелькают платформы с ломом, фигуры, машущие руками; железная плитка брякает об обшивку вагона метрах в двух от меня. Рывок – и я на открытой площадке последнего вагона-теплушки. Сразу перебегаю на другой край площадки – здесь меня не достанут плитки. Вот и все. Я в безопасности. Уплывает назад станция, поезд идет уже бойко.

Прощай, Горький! Мое второе знакомство с тобой запомнится мне лучше первого.

Вязники

У меня кончаются все запасы еды, взятой из дома. Никто не думал, что путь окажется таким долгим, и меня снабдили продуктами на неделю. Надо что-то предпринимать.

На первой же остановке в Вязниках я решаю сменять зеленую эмалированную кастрюльку, в которой у меня было мясо, на что-нибудь съедобное.

Узнаю у сопровождающего, сколько простоит эшелон, и получаю ответ:

– А кто его знает… Отлучаться нельзя.

То, что отлучаться нельзя, мне известно, но мне известно также, что мы стоим на маленьких станциях иногда часами, и, дождавшись, когда сопровождающий исчезнет, я отправляюсь в город, так как на станционном базаре ничего не сменяешь – с приходом нашего эшелона он моментально опустел.

Перехожу пути, перелезаю рельсы под двумя составами, миную платформу, здание вокзала и бегу по заснеженной улице в гору – к домам.

В нескольких одноэтажных бревенчатых домах мне отказывают – моя кастрюлька никому не нужна, но наконец мне везет. Пожилая женщина дает мне за кастрюльку три довольно больших картофельных пирожка с луком.

Заворачиваю их в тряпку и кладу за пазуху, они еще теплые. Бегом поворачиваю назад, к эшелону, чем черт не шутит, на мое несчастье, может как раз сегодня уйти сразу!

Платформа. Стоят товарняки, которые закрывают собой наш эшелон. Подлезаю под один, потом под другой…

Где же наш?

Светлые рельсы убегают вдаль и сходятся там в одной точке.

Эшелона нет.

В полной растерянности стою на шпалах, потом срываюсь с места, опять пролезаю под составами и дую по платформе к высокому переходному мосту над путями – может быть, эшелон не ушел, а его просто перевели на другой путь.

Одним духом взлетаю по лестницу и носом к носу сталкиваюсь с Вадимом.

– И ты тоже!

– И я!

– А эшелон-то где?

– Да, видно, ушел, паря!

– Вот так номер! Что ж теперь делать будем?

Вадим разводит руками, он растерян так же, как и я.

– Знаешь что – пошли к начальнику станции.

– Во – это ты ладно придумал, паря!

Вадим веселеет и улыбается. Улыбка у него хорошая – во весь рот, зубы белые, сам он открытый и приветливый. Хорошо, что отстал именно он, самый симпатичный из вагона.

Мы находим начальника станции. Пожилой усталый железнодорожник в красной шапке посылает нас к военному коменданту. Мы проходим небольшой, битком набитый людьми зал и стучимся в дверь с надписью «Военная комендатура». Не получаем ответа. Нажимаем на дверь и оказываемся в небольшой душной комнатке.

На стене висят портрет Сталина и карта фронта. У стола коменданта, который, несмотря на жару, сидит в шапке-ушанке, стоят три человека и о чем-то с ним спорят. Столбом стоит табачный дым. На нас никто не обращает внимания. Мы долго переминаемся у дверей, потом я решаюсь обратиться:

– Товарищ комендант!

Ушанка поворачивается ко мне. Комендант небрит, на гимнастерке оторвана пуговица, и сквозь прореху сереет нижняя рубаха.

– Ну, чего еще? Кто такой? Почему вошел без разрешения! Марш отсюда!

– Товарищ комендант! – стараюсь говорить спокойно и с достоинством, наверное, это выглядит смешно. – Вы не кричите на меня. Мы стучали, но нам не ответили. Мы призывники. Отстали от своего эшелона.

В комнате становится тихо. Присутствующие оборачиваются к нам, а комендант, опираясь на кулаки, привстает над столом и, сверля меня взглядом, вдруг понижает голос до зловещего полушепота:

– Дезертировать хотите, мать вашу?..

Вся кровь бросается мне в лицо.

Дезертировать! Да как он смеет! Кому говорит! Да я последние месяцы в детдоме только и жил тем, что скоро в армию, скоро на фронт! Да если бы он знал меня! Я же комсомолец! Я же… Я теряю дар речи.

– Да кабы мы дезертиры были, неужто сюда бы пришли, – слышу я от дверей спокойный Вадимов голос, – мы б тогда по домам…

Вот молодец – нашел слова! И без высоких материй.

Комендант еще некоторое время рычит на нас, пугает трибуналом, штрафной ротой, но вскоре до него доходит, что лается он зря, и он велит нам сесть в пассажирский поезд, который идет через час в Ковров, и догнать свой эшелон.

Мы выходим, а я все не могу успокоиться – «дезертир»!

Вадим же весел и беспечен и тянет меня в другой зал – поглядеть немцев.

– Немцев? Каких немцев?

– Пошли – сам увидишь!

В углу второго зала на полу расположились десятка два солдат. Разговаривают они между собой по-немецки.

Вокруг них молчаливая толпа баб с мешками, ребятишек, какой-то старик с костылем в упор рассматривает их, и мы с Вадимом не отрываем от них глаз.

Живые немцы! Откуда? Кто такие? Почему в нашей форме? Куда едут? Почему здесь? Вопросы, десятки вопросов прыгают мячиками в толпе, рождают ответы, версии, порой нелепые, порой похожие на истину.

Одна из версий – пленные, перешедшие на нашу сторону и теперь едущие на фронт.

Другая – немцы Поволжья, специальная часть.

Никогда не видел немцев, но все, что связано с этим словом, рождает злобу, ненависть и отвращение.

А вот эти – люди как люди, мирные, обычные… Сидят, курят, едят из белых чистых эмалированных мисок, несколько человек спят на полу. Впрочем, нет, отличаются, – какой-то удивительной в этом зале опрятностью. Она в мелочах – аккуратные скатки, сверкают белой эмалью миски, все солдаты чисто выбриты.

На станционных часах без четверти шесть. Засмотрелись мы на немцев, чуть поезд не прозевали! Мчимся искать пассажирский. Залезаем в вагон и потрясаемся комфортом: деревянные крашеные скамьи, электричество. Поезд трогается, и мы еще раз удивляемся – как плавно и почти бесшумно он идет! Разве можно сравнить с лязгом и грохотом нашей дребезжащей теплушки? Живут же люди – каждый день в таких поездах катаются!

Однако наши соседи – рабочий люд, едущий в Ковров на работу во вторую смену, – видимо, не замечают своего благополучия. Лица их сосредоточенны и хмуры, многие спят сидя.

Ковров.

Выскакиваем из вагона и в темноте с трудом находим наш эшелон.

У вагона сопровождающий встречает нас руганью, но мы, не обращая на него внимания, залезаем в свой вагон.

Нахожу свой темный угол и с радостью растягиваюсь на досках. Мой угол, родной.

Фонарь

– Эх, кабы фонарь! – который раз вздыхает Пашка Громов.

Фонарь – мечта всего вагона. С половины дня в вагоне темнота, нельзя играть в карты, двери не откроешь – ноябрьская стужа мгновенно выдувает все тепло, и печку нужно снова долго калить, а дров, хотя мы их тащим отовсюду, и на топку, и на «забавы», не хватает. В вагоне холодно, грязно и темно. Мы уже седьмые сутки не моемся, мыться негде, воды нет. Снегом не умоешься, да и весь снег вокруг путей загажен. Я вспоминаю, как Мирра настаивала, чтобы я положил в котомку зубную щетку… Этой ночью я спал около печки на дровах. Там теплее. Утром подумал – оказывается, можно хорошо спать на дровах. Сказали бы раньше – не поверил. Только все лицо оказалось в золе. Оттер снегом и платком. Платок стал черным. Ну и черт с ним! Опять стоим. Кто-то латает одежку, кто-то спит, слышен хруст разгрызаемых сухарей, в углу вагона ссорятся-ругаются.

Я топлю печку. Мне нравится смотреть на пламя, нравится чувствовать, как жарится кожа на лице, видеть, как исчезают черные поленья в гудящей красноте. Печка – друг, верный и единственный здесь, я могу часами сидеть, согнувшись пополам, около нее, подкидывая поленья, глядя в огонь и уходя мыслями далеко-далеко. Мы вдвоем с ней отлично понимаем друг друга. Я кормлю ее, она меня греет, она молчит, и я молчу, а ровное гудение пламени, вспышки и затухания располагают к раздумью.

В вагон влетают Пашка, длинный Витька и смуглый атаман из Шулева. Дверь моментально захлопывается с треском. В руках у них фонарь «летучая мышь», на рожах торжествующее выражение.

– Фонарь! – ахает вагон.

– Тихо! – шипит Пашка, и они прислушиваются к чему-то за стеной. Мы тоже. Тишина. Только тоскливые гудки где-то вдалеке.

– Зажигай!

К фонарю подносят лучину, и свет, тусклый, желтый, от дрожащего фитилька, но свет, разливается по вагону.

Общая бурная радость. Топот. Откуда-то появляется бутылка, ее торжественно распивают в центре вагона.

Начинается пляс. Пляшет коричневый полушубок, высоко вскидывая брови-стрелы. Пляшет длинный Витька. Морда у него вытянутая, а подбородок безвольный. Пляшет, сверкая зубами и хлеща себя по онучам, мой Вадим.

Пашка заводит одну из угорских частушек, и вагон подхватывает припев.

– Эх, по деревне шла и пела, – нагибаясь от натуги, орет Пашка.

Пауза, выдох.

– Девка здоровенная… – рявкает вагон, а затем быстро, с перебором, вместе: – Жопой за угол задела, заревела, бедная!

– Заревела, бедная, – вторят снова, уже медленно, здоровые глотки, и без перерыва, сразу, начинает запевку другой частушки Пашка: – Из тюремного окошка посмотрю на Вологду… – Пауза. Танцоры останавливаются.

– Посмотрю на Вологду! – оглушительно, чеканя слова, и сразу же мелким бесом, задорно и неразборчиво: – Приняси, залетка, хлеба, помираю с голоду!

Стук лаптей, все новые танцоры вступают в круг.

Еще ни разу не было такого веселья в вагоне!

 
А из нагана дали выстрел…
Эх, по реке пошел туман,
Што ты голову повесил,
Наш веселый атаман?
 

Гремит вагон, шумит, стучит пол под ногами, светит фонарь над нами.

Пашке все мало. Он придумывает дурить по-другому и, смастерив из двух лучинок крест, поднимает его, вышагивает по кругу и, подражая где-то слышанному, поет:

– Иже еси, хосподи на небеси…

Хохот, крики, за Пашкой пристраиваются еще трое и шагают за ним по кругу, голося:

– Иже еси, мать твою ети…

Сильный стук, чем-то тяжелым справа в двери. Громкий собачий лай. Повелительный голос:

– Открывай!

И тишина…

Смуглый прыгает к фонарю, срывает его с крючка, дует на огонь и кидает под нары. Пашка перехватывает фонарь, и они устремляются к противоположной двери, чтобы выбросить его с другой стороны. Лихорадочно отдергивается задвижка, отворяются двери… и оба отскакивают назад, роняя фонарь на пол.

В вагон с лаем вскакивает огромная немецкая овчарка, двери распахиваются широко. Три фонаря освещают нас, и я вижу в дверях семь или восемь рослых солдат в форме НКВД, с винтовками. У двоих в руках топоры, видимо, для того, чтобы взломать двери, если потребуется. Секунда – и они в вагоне. Офицер с трудом сдерживает рвущуюся овчарку, потом передает поводок одному из солдат.

– Кто фонарь отнимал? – спрашивает он, обернувшись назад, и из-за его спины появляется немолодая заплаканная женщина в железнодорожной форме. У нее усталое лицо, на щеках пятна.

– Вот этот, – сразу указывает она на Пашку.

– Ах, вот этот! – тянет, как бы удивляясь, офицер и вдруг резким ударом в поддыхало валит Пашку с ног. Тот, задыхаясь, глотает воздух ртом и сипит где-то внизу.

– И вот этот длинный, – показывает железнодорожница на Витьку, который обалдело смотрит на происходящее. Рот у него открыт, глаза мигают.

Витьку бьют сразу двое солдат. Один в лицо, другой в живот ногой. Овчарка отчаянно рвется на нас, оскаля пасть и задыхаясь от рычания. Витьку хватают, закручивают руки, а он ревет тонко и жалобно, слезы обильно текут у него по лицу, и дико видеть, как такой громадный парень превращается в мгновение в ребенка и зовет мамыньку.

– Кто еще?

Железнодорожница оглядывается. Мы стоим все тесным кругом, а фонари освещают наши лица, и за светом фонаря бежит испытующий взгляд женщины.

– Не вижу я его, – растерянно говорит она, – но вагон я точно заметила. Сюда побегли…

– А ну, Ефремов, свети сюда, – командует офицер и поднимается на нары.

– Эй, ты, морда! Проснись! А ну, лезь отсюда!

С нар появляется атаман. Он трет глаза кулаками и жмурится от яркого света фонарей.

– Поспать не дают! Чего надо-та?

– Может, этот? – спрашивает офицер.

– Этот! – кричит железнодорожница. – Этот главный бандюга и есть. Он меня сзади обхватил лапищами, рот зажал да приподнял, а эти двое фонарь вырывать – и деру!

Раз! – хлестко раздается в вагоне. Раз! – мотается голова у атамана, изо рта течет черная струя. Двое держат его, офицер бьет, атаман молчит.

– Все, что ли? – кричит офицер. У него молодое и острое лицо.

– Пошли! Этих – взять! А вы, сволочи, запомните!

Витьку, Пашку и атамана уводят. Стук закрывающейся двери. Тишина. Темнота.

– Вот-те и беседки с фонарем, – говорит кто-то.

Мы лезем на свои места. Я укладываюсь и слышу, как Вадим убежденно говорит:

– А все отчего? Оттого, что молились с матюгами!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю