Текст книги "Время царей"
Автор книги: Лев Вершинин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Мертвый мальчик…
Густые брови… прямой, длинноватый нос… крохотная родинка чуть выше безусой губы, слева…
Зопир помотал головой, пытаясь отогнать ненужные воспоминания, но они не захотели подчиниться.
Мертвый мальчик в пробитой катафракте со знаком «Тигр и Луна»…
Когда-то, давно, два его ровесника впервые в жизни всерьез поссорились, поспорив на развилке дорог, куда свернуть: налево, в Вавилон, к щедрому Селевку, или направо, в Сузы, где набирает воинов славный Антигон?
Они бранились, не желая расставаться, полдня, а затем, обнявшись на прощание, все же расстались.
И Шахрух, сын Шахрвараза, тронул коня, поворачивая к Вавилону. Ибо у него был конь, и негоже азату служить спасалару, не нуждающемуся в коннице. К тому же Ормузд смилостивился над его семьей; мать и три сестры из пятерых остались в живых, а Селевк, всем известно, платил больше прочих…
Зопир же, сын Пероза, зашагал направо.
У него не было ни коня, ни дома, ни даже отцовского доспеха; все разрушили и разграбили ворвавшиеся в дасткарт пьяные юнаны, унесли даже отцовскую катафракту со знаком «Барс и Роза», и нет нужды обладающему Вавилоном в нищих пехотинцах. К тому же Ормузд смилостивился над его семьей: матушка ушла давно, ненадолго пережив отца, а единственный брат утонул еще до рождения Зопира, и не о ком было заботиться. Что могло обогатить простого пехотинца? Только большая война. Антигон же, кто не знает, готовился к большой войне с непобедимым Эвменом…
Много воды утекло с тех пор! Ох как много, а не меньше и крови. Но первого своего сына, рожденного – ого! – уже почти полтора десятилетия назад, Зопир нарек Перозом, и юный Пероз Зопир уже способен почти без чужой помощи объездить тарпана, а быстро догоняющий его крепыш Шахрвараз и крохотный непоседа быстроглазый Шахрух стараются во всем подражать старшему брату и расти настоящими македонцами…
Да не оставят светлый Ормузд и громонесущий Диос-Зевс Пероза, Шахрвараза и Шахруха, будущих гетайров Царя Царей и Бога земного Антигона-Гоната!
Как же звали мальчика, остывающего в высокой траве?
– Жди меня, Зопир Шахрухи, – говорит Зопир Перози, легко вскакивая в седло. – Да будет гладок твой путь в дасткарты Ормузда! Жди, я вернусь!..
Он не лжет: скоро уже завершится бой, и он вернется сюда, чтобы отогнать ночных хищников, дождаться утра и совершить все, что положено.
Мальчик не будет в обиде.
Впрочем, уже и сейчас, там, высоко, солнечный Ормузд уже обнял азата, навечно оставшегося семнадцатилетним.
И дед Шахрвараз указывает внуку место на пиршественном ложе рядом с собой и предками.
Но разве от этого легче?..
Однако же время грустить еще не наступило.
Бой ждет!
Выстраиваясь на ходу в ударную колонну, этерия Деметрия мчится сквозь травы обратно, на юг, туда, где кипит сражение и реет над усталой фалангой тяжелый штандарт Антигона; конница спешит, она и так подзадержалась почти непростительно, и Одноглазый бранится последними словами, заставляющими цвести и вянуть уши ко всему привычной пехоты, негодуя и недоумевая: отчего гетайры еще не здесь?
– Вперед, братья! Аой!
Заскорузлый от крови плащ Деметрия, никак не желая развеваться на ветру, уродливым комом бил по конскому крупу, и побуревший, некогда белый жеребец вздрагивал на бегу, ничуть не замедляя рваного, размашистого галопа.
– Аоооооооооооо-о-ооой!
Все смешалось вокруг – синева, и зелень, и серебро, и кислый запах людского пота, и резковатый, возбуждающий – лошадиного, и иссиня-сизое сияние мечей, и сгустки медовой желтизны, венчающие древки копий.
Этерия стлалась по степи, опьяненная терпким вином первой победы, катилась неостановимой волной в пене ярости и хрипа, исторгаемого из конских глоток беспощадными ударами окованных медью эндромид…
Время грохотало и улюлюкало, подгоняя.
Оно еще было у них, ускользающее, сокращающееся время, но его оставалось немного, и за эти клочки неуловимо исчезающих мгновений нужно было успеть.
И они бы успели!
Конечно, они бы успели!
Если бы не слоны.
Никто из уцелевших не вспомнит впоследствии того мига, когда цепь невысоких темных пригорков, возникшая вдруг на горизонте, всколыхнулась и двинулась навстречу этерии, колеблясь в такт колыханию ковыльных метелок.
Отсекая смутный шорох и шелест далекой битвы от хрипа и воя разметавшейся в поле конницы.
Все ближе… ближе… ближе…
Холмики.
Еще ближе… еще…
Холмы.
Совсем близко…
Горы.
Визжа и хрипя, вынуждая всадников запрокинуться едва ли не на спины, осаживают сами себя кони, приседая по-собачьи на задние ноги…
Живые, морщинисто-серые, укрытые кольчатыми попонами, увенчанные башенками горы торжественно и тяжко брели навстречу, неторопливо растягиваясь в двойную цепь, провисающую в центре и выдвинутую вперед краями, и лучики забавляющегося редкостным зрелищем солнца плясали на тяжелых клинках, вдвое удлиняющих бивни.
Придержав движение колесницы, Гелиос-солнце, не жалея, швырял вниз все новые и новые пригоршни блеска, не отрывая взгляда от творящегося на земле.
Еще бы!
Даже богам вряд ли доводилось когда-либо видеть такое количество слонов зараз…
Они приближались.
Вырастая на глазах.
Неторопливо и неяростно.
И в медлительной поступи гигантов сквозила равнодушная, знающая все заранее, немного усталая уверенность, мешающая всадникам, уже подчинившим себе взбунтовавшихся было коней, вспомнить о том, что это – всего лишь большие звери, справляться с которыми покорителям Ойкумены не впервой.
«Аин-намак», тайная книга персидских воителей, собравшая в себе всю бранную мудрость Азии, вызубренная наизусть стратегами юнанов, указывала: слон страшен лишь трусливому; слон опасен лишь неумелому…
Среди гетайров не было ни робких, ни неумех.
И потому – не было страха.
А лишь одно недоумение, огромное, как небо.
Ибо все в неспешном молчаливом наступлении толстокожих противоречило отлитым в звонкую бронзу пехлевийских слов канонам «Аин-намака».
Сказано там: никто и никогда не позволит слонам идти в бой, оторвавшись от пехоты, ибо даже сокрушив шеренги врага, смертный гигант падет и истечет кровью, истыканный дротиками врага; лишь для первого удара хорош слон, для удара по пехоте, способной не устоять и разбежаться с визгом, слепо мечась и погибая под колоннами ног…
Но вот же они, серые исполины, идут навстречу, и не видно за ними темных рядов надвигающейся пехоты противника!
Указано в «Книге битв»: не способен слон, атакуя, удерживаться в строю, ибо лишь одна десятая его души – разумна по-человечески, а девять десятых имеет природу зверя…
Но слаженно, плавно движутся сверкающие броней и оружием холмы, и расстояние между ними не сокращается и не увеличивается ни на шаг…
Предписано «Аин-намаком»: не посылать слона в бой, не напоив его перед тем отваром конопли и мака, смолотых вместе и размоченных в виноградном вине, ибо не следует позволять той самой одной десятой, что есть от человека в слоне, задуматься над происходящим и начать поступать по-своему…
Но нет ни трубных воплей, ни яростного огня под козырьками наглазников; мудрые, спокойные очи с почти человеческим прищуром глядят из-под светлой бронзы, и погонщики, восседающие на их загривках, не понукают великанов анкасами, подсказывая и повелевая; они просто сидят застывшими статуэтками, кажется, даже дремлют, во всем доверившись обладающим хоботами…
Ряды конницы смешались.
Деметрий, больно закусив губу, беспомощно оглянулся на Зопира, и однорукий перс пожал плечами, недоумевая не меньше, нежели царь.
Если верить «Книге битв», такого не могло быть.
И каждый, читавший «Аин-намак», кровью семьи и усыпальницами предков поручился бы за это.
Но как ни мудр Восток, а есть земли, чья мудрость еще более восточна.
Откуда сидящим всадникам было знать, что худые полуголые мудрецы, обучавшие этих слонов искусству сражаться, никогда не читали «Аин-намака»?!
Пятый час пополудни. Пехота
Кому не довелось стоять под стрелами, не поймет, почему так много и страшно пьют те, кому довелось.
С битьем посуды, со стряхиванием с колен присевших было продажных девок, со сворачиванием скул случайным собутыльникам, неосторожно попытавшимся посочувствовать…
И полисионеры, сунувшиеся на крики в харчевню, увидев тусклые глаза буянящих, дерущихся без злобы, машинально, словно выполняя обузливый, но неизбежный долг, откачнутся с порога на улицу и сгинут во мраке перекрестков, и счастье трактирщика, если полисионерский кулак не ткнется ему в скулу, карая за то, что в заботе о своем жалком добришке дурачина едва не подставил стражей порядка под быстрые ножи тех, кто однажды уже умер и потому не боится вторичной смерти…
А потом, разбив все, что способно биться, и избив всех, не успевших сбежать подобру-поздорову, буяны вдруг стихнут, словно по команде, усядутся, обняв друг друга за плечи, вокруг чудом уцелевшего стола и затянут песню, не соблюдая ни ритма, ни лада, вопя и выкрикивая каждый сам по себе… и все равно, вырвавшись из окошка, песня заставит вздрогнуть и ускорить шаги случайного, ни в чем не повинного прохожего горожанина, будь он раб, метек или гордый муж, облеченный всеми правами гражданства…
Слишком уж страшна мирному уху песня стоявших под стрелами.
Песня, глушившая пение стрел.
Эмбатерия…
Тысячи глоток пели, кричали, хрипели, выли, выхаркивали с кровью грозные и торжественные слова, сложенные некогда и положенные на музыку хромым афинянином Тиртеем, в насмешку одолженным согражданами союзной, но и опасной Спарте; ничтожный калека, посмешище, ни на что не способный ублюдок… под боевую песню которого спартиаты, забывшие о страхе, сломили, наконец, гордую выю непокорной Мессении, закончив двухсотлетнюю, выматывающую и казавшуюся нескончаемой войну.
Фаланга пела, и пока пела, оставалась фалангой.
Навстречу азиатским стрелам, затмевающим солнце, свистящим так, что порой невозможно было услышать и стона друга, упавшего рядом на колено, летела песня, укрепляя и смыкая щиты ипаспистов, редеющий ряд которых еще заслонял копьеносцев от гибели.
Пели все.
Кто как умел.
По-гречески и по-македонски с каппадокийскими придыханиями и гортанными арменскими всхрипами, тихо и громко, ненавидяще и весело.
Гоплиты эллинских синтагм и сариссофоры* македонской фаланги, пельтасты Аррибы, успевшие скрыться за щитами и ныне, исчерпав запас камней и дротиков, ставшие бесполезными для боя, и немногие из мардских всадников, не сраженные насмерть в схватке и приползшие под Антигоново знамя умирать с честью.
Пели все.
И вместе со всеми, вздувая в крике жилы на худой, покрытой старческими морщинами шее, пел Антигон.
О великой стране, встающей на смертный бой с трусливым врагом, боящимся открытого, лицом к лицу и меч против меча, боя!.. О черных крыльях, которым недолго отбрасывать тень на родные поля!.. О благородной ярости, вскипающей подобно штормовой волне в час Посейдонова гнева!..
И всадники, выпускающие стрелы, мчащиеся в тыл, к обозам, и вновь возвращающиеся с наполненными горитами, зверели, не умея сообразить, отчего фаланга еще не рассыпалась во прах и пыль, изжаленная едва ли не до смертного предела…
Азиаты!
Понять ли им, что такое эмбатерия, песня, укрепляющая бронзу и сталь?
Уже не силы, почти иссякшие, даже не воля к победе, истекающая в никуда, а песня, и только она, смыкала края щитов, прикрывая беспомощных, пока дело не дошло до рукопашной, сариссофоров.
А стрелы все летели, летели, летели…
Вонзались в шеи, сбивали шлемы, находили щели в наплечниках, непостижимо впивались в голени, и все труднее и труднее было эллинам-ипаспистам соединять чешуйки, защищающие израненную плоть броненосного зверя.
Гоплиты падали, падали, падали, продолжая выстанывать медные строфы Тиртея, и тускнеющие глаза их в последний миг жизни обращались к Антигону, снизу вверх вопрошая с дозволенной правом смерти дерзостью: где же Деметрий?!
И снова: стрелы, стрелы, стрелы…
Самые опытные из бойцов в какое-то мгновение начали ощущать: жалящий дождь стал несколько слабее; уже не по пять-семь свистящих убийц выпускали безумноокие всадники, а по две-три зараз, и это не просто походило на истину, но ею и было, поскольку даже набитые стрелами под завязку повозки Селевкова обоза имели дно и постепенно исчерпывались. Но что пользы в ослаблении расстрела, если и фаланга истекала кровью?!
– Деметрий… Где Деметрий?!
Почти выкатившийся из орбиты глаз Антигона набух кровавыми прожилками, и по знаку Исраэля Вар-Ицхака, даже сейчас видящего все, воины личной охраны чуть приподняли щиты, заслоняя царя уже не столько от визжащей погибели, сколько от понимающих взглядов пехотинцев.
– Где Деметрий?!
Почти силой разбив плечом к плечу сомкнувшихся соматофилаков, пал на колени перед базилевсом протофалангиарх Калликратид, и лицо его, обезображенное шрамом, не было похоже на лик того, кто сотворен по образу и подобию Олимпийцев.
– Государь! Мы гибнем, государь! Дозволь…
Он просился на смерть, протофалангиарх Калликратид, помнивший еще хромого Филиппа и день, когда в покоях царицы слабенько запищал комок плоти, немного позже названный Александром. Он, десятью годами младше Одноглазого, умолял повелителя позволить ему принести себя в жертву ради фаланги.
И базилевс позволил, ибо жертва была полезна.
Неумело, хрюкающе дунул в серебряную трубу кто-то, поднявший ее с земли, из рук пораженного в рот сигнальщика, и броненосное, истекающее кровью чудище вздрогнуло, на миг утратило очертание и вновь сомкнулось, отощав почти вполовину.
Синтагмы эллинских щитоносцев, покинув шеренги, склонили короткие копья и, прикрываясь начищенными дисками металла, двинулись вперед, оттесняя стрелков.
Они шли погибать и, погибая, выигрывать время.
Они шли, теряя неуязвимость защищенности, вытягиваясь в шеренгу, закрывая дорогу пропыленной коннице, они подставляли себя под воющую бурю оперенных смертей, и азиаты откатывались, стреляя издали уже по наступающим ипаспистам, а не по фаланге, на время оставив в покое ветеранов, смешных сейчас и бессильных со своими длинными, лишь для удара с разбегу годными копьями-сариссами, а там, вдалеке, уже маячили темные толпы фракийской пехоты, готовые ударить с фланга и смять растянутую шеренгу эллинов Калликратида.
И смяли.
И значок протофалангиарха, качнувшись, упал в гуще схватки, там, далеко, в звенящем и сияющем мареве травы и пыли, упал не сразу, нет, а наклонившись, и вновь воспряв, и снова наклонившись, и сгинув окончательно, вместе с разорванными на куски и растоптанными щитоносцами.
Прощай, Калликратид!
Это еще не было поражением, ибо эмбатерия гремела над полем, и царский штандарт, черный и алый, развевался в кольце серебряных щитов, возвещая всем, еще не утратившим волю к борьбе: Антигон здесь! Антигон жив!
Но это было прологом разгрома.
Если, конечно, не подойдет Деметрий…
Стрелы.
Стрелы.
Стрелы.
И торжествующее улюлюканье азиатов.
Рваные раны в чешуе становились все шире; многолетняя привычка не позволяла копьеносцам бросать сариссы, подхватывая валяющиеся на земле щиты, и там, где возникала промоина в бронзе, уже не по одному, но десятками валились тяжеловооруженные, и все чаще броня не спасала от точного попадания…
Не было уже стройных рядов.
Кучками, толпешками теснились гоплиты, и все новые сотни стрел, обрушиваясь отовсюду, сокращали чисто невредимых, поражая в уязвимые места – горло, лицо, ноги…
Колыхнулся тяжелый царский штандарт, и золотые колокольчики, укрепленные на перекладине, издали тонкий, изумленно-жалобный стон; седой знаменосец попытался устоять на ногах, рванул из шеи вошедшую на полдревка стрелу, и вырвал, и, булькнув пузырем крови, рухнул на колени, но тотчас из ослабевшей руки золоченое древко подхватил коренастый ипаспист, неведомо как очутившийся среди соматофилаков базилевса. Лохмотья содранной кожи свисали с крутого, похожего на бычий, лба, заливая кровью глаза, и утробный вой боли и ярости рвался из груди, прикрытой плохоньким кожаным панцирем.
Вздрогнувший штандарт вновь вознесся к небесам, высоко и гордо, и остатки фаланги взревели, выкрикивая, без всякого мотива уже, слова эмбатерии Тиртея.
Стрелы. Стрелы. Стрелы.
Стрелы. Стрелы.
Стрелы.
Стр-р-р-хр-р-ррррррррр….
«Бычок» пал, став похожим на ежа.
И почти тотчас рухнул высокий соматофилак, успевший перехватить древко штандарта.
Кто-то из гущи азиатов выбрал цель и, уже не размениваясь на меньшее, прицельно бил по знаменосцам.
– Деметри-и-и-и-ий! – выл Антигон, вскинув руки к небесам, и десятки стрел, направленных в царя, не находили цели, свистели мимо, скользили по наплечникам, по шлему, даже не замечаемые базилевсом.
Царей не так просто убивать.
Царей хранят боги.
Которые не хранят простых людей, даже тех, кто удостоен чести служить в личной охране базилевсов.
Соматофилаки Одноглазого были выбиты почти поголовно.
Еще не убитые, лежали на траве, корчась и стараясь не выть от боли, и в хриплых стонах их прорывались на свет отзвуки неугасающей эмбатерии.
Песня не могла стихнуть и умереть, пока держался царский штандарт.
Фаланга жила, пока жила песня.
И лохаг разведки Исраэль Вар-Ицхак, прозванный Железным, встал, широко расставив крепкие волосатые ноги, во весь рост, твердо уперев в землю острый конец древка, принятый из разжавшихся пальцев валящегося навзничь македонца.
Глядите все: царь жив!
Царь – с вами!
Вар-Ицхак стоял на виду у всех под прицелом тысяч луков, готовых посылать стрелы, посылающих стрелы, звенящих, усталых, но вновь и вновь изгибающихся зигзагом смерти, и алые губы его, затерявшиеся в смоляных завитках бороды, шевелились, бормоча полузабытые слова молитв, некогда заученных наизусть в святом ешиботе.
Это были сильные молитвы, и силен был Бог, к которому они были обращены.
Стрелы летели в иудея, и огибали, и скользили, и лучшие из лучших стрелки уже не по одному разу выплескивали проклятья, вновь и вновь убеждаясь, что этот молящийся, последний, держащий ненавистное знамя, стоящий рядом с неуязвимым седым дэвом, жив, цел и все еще невредим?!
И наконец одна из стрел, тяжелая, не свистящая, подобно иным, а ноюще-гудящая, прорезала воздух и лопатообразным наконечником ударила чуть ниже нагрудника, как раз туда, где начинались пластины боевого пояса, ударила с силой топора, разрубив кольчатые сочленения, вспоров живот держащего знамя и выпустив из нутра наружу теплые, лиловые, подкрашенные желтизной жира и багрянцем крови, кишки.
Боль перечеркнула свет, разбив день на мириады закопченных осколков, но губы еще шевелились, неподвластные боли; Исраэль Вар-Ицхак молил Бога помочь и поддержать. И Бог его отцов, Й'ахве Элохим, Й'ахве Шебаот, Повелитель Множеств, Покровитель Воинств, Вездесущий и Всеведущий, не оставил молящего, родом из священного колена Леви, и укрепил ноги его, и поддержал выю его, и прояснил гаснущие очи его! До тех пор, пока не истекла из жил последняя кровь и последний виток сизого мяса не скатился под ноги уже не живого лохага разведки, источая смрад скверно переваренного ягненка, которого, запивая вином, не спеша ел на рассвете Исраэль Вар-Ицхак, лохаг разведки Одноглазого.
– Вар!
Молчание. Белые глаза. И белые губы во мгле бороды.
Нет Вар-Ицхака!
Бессмысленно и величайшему из богов хранить от гибели уже мертвое тело.
Даже если оно стоит, не желая упасть.
Стрела пронзает горло держащего знамя, как раз под треугольным, конвульсивно подергивающимся языком.
Вторая входит под сердце, пробив медную пластину.
Третья втыкается в распахнутое нутро.
Четвертая…
Пятая…
Шестая…
И мертвец падает.
Железный Исраэль уходит туда, где, по воле Бога его отцов, ждут его иные избранные, ушедшие раньше.
Арриба, и Калликратид, и Пифон.
И Амилькар.
И конечно же, отважный Рафи Бен-Уль-Аммаа…
Он, хоть и ушел нынче первым, а не мог не задержаться, поджидая друга. Как-никак, родня, хоть и сводная. Все потомки едины для предков, и нет разницы праотцу Абра'аму в том, что Рафи наследует ему через колено Исмаэля, сына Агари, жены благословенной и несчастной, Исраэль же – по прямой линии, от пращура Й'исхака, сына Саарри, жены законной. В один день уйдя, вместе и придут к Абра'амову шатру! И не отгонит праотец, но примет, и велит закласть упитанного тельца потомку Исраэлю и потомку Рафи…
И сядут они, пригласив учтиво стоящих в сторонке друзей, к пиршественному столу, и поднимут чаши, не ожидая тех, кто еще не пришел, но оставив место и для них…
Седьмая стрела.
Восьмая.
Девятая…
Все.
Незачем больше звенеть тетивам.
Падает последний знаменосец Антигона, увлекая за собой царский штандарт, и тяжелые волны азиатской ткани саваном накрывают бездыханную плоть.
Прощай, Исраэль Вар-Ицхак!
Вздрогнув, затрепетала и оборвалась на полуслове эмбатерия.
Битва на краткий миг замерла, и потрясенная тишина обрушилась на окровавленную степь.
Пурпурно-черный штандарт, полыхнув напоследок золотыми искрами подвесок и бубенцов, вновь покачнулся, дернулся и поник, утонув в серебристо-серых метелках ковыля.
И тотчас вознесся опять!
Высоко и прямо.
В руках неправдоподобно громадного седогривого старика, распялившего искусанные губы в истошном крике, перекрывающем расстояния, заглушающем звон металла о металл и отпугивающем короткогривых, разгоняющих копытами волчьи стаи азиатских лошадей:
– Деме-е-е-е-е-е-етри-и-и-и-и-и-ииииииииииий!
Начало пятого часа пополудни. Калиюга
Обезумели люди, и обезумели кони, и лишь слоны, спокойно и неторопливо вершащие предрешенное, слышали, как высоко в синеве, скрытый светло-сиреневым облачком, возникшим ниоткуда и перепутавшим солнечные клинки серебристой сеткой, смеется над степью Ганеша.
Он очень спешил!
И он успел!
Мохнатые бока треххвостой крысы, густо усеянные рубиновыми каплями, следами уколов анкаса, вздымались и опадали, подобно кузнечным мехам, и обе узкие морды подергивались, обнажая синие сполохи кривых клычков; дыхание загнанной крысы вплеталось в легкий летний ветерок, и ветер крепчал, наливаясь ненавистью и гнилью…
А Ганеша смеялся.
Впрочем, слоноподобный смеялся всегда.
С того самого дня, когда, отвергнутый джунглями и гонимый поселками, не желающий жить, пришел, рыдая, к престолу родителя своего, и стоя у стоп его, бранил и корил отца.
Так громко звенела жалоба, что донеслась до Брамы Всесозидателя, предающегося размышлениям на своем лотосоподобном престоле, скованном из Жизни и отделанном Смертью.
И спросил Брама:
– Кто он, этот урод, посмевший тревожить покой раздумий моих?! Почему не гонят его отсюда?!
И ответил Ганеша, продолжая рыдать:
– Люди называют меня уродом, и родня, обитающая в джунглях, не находит для меня добрых слов. Вот и ты, Сидящий в Лотосе, сказал злое слово. Но разве не ты виной моему уродству?! Разве не по твоей прихоти проклят я?!
Изволил тогда Брама Надсправедливый, услышав подобное, поглядеть вниз, на стоящего во прахе. Оглядел с ног до головы: и тело человека, не имеющего возраста, и отвисшее чрево, и серую морщинистую кожу, и ноги-колонны, и хобот, свисающий с людского лица.
И вспомнил Брама Незабывающий Ничего! Гулял он однажды по юному миру, и вышел на поляну, где белый слон дарил страсть свою златоклыкой слонихе. Вскинув хобот, стонала слониха, хатхи-дэви, в любовной истоме, и так зазывен был стон, что не устоял и Брама! Плевком прогнав слона, сам совокупился со слонихой, и так распалился похотью, что забыл даже и принять облик, соответствующий случаю.
Вспомнив же, устыдился Брама, ибо понял, что сейчас стоит во прахе плод торопливой любви и страдает от забывчивости родителя своего!
Облик же сына его не устрашил и не отвратил. Ведь все сущее – суть создание Брамы, и должно ли стыдиться ли, оскорбляться ли видом того, что есть часть тебя?!
И сказал Брама Наднаивысший:
– Воистину, отныне и во веки веков признаю тебя сыном своим, и часть могущества своего отдаю тебе, как иным сыновьям. Скажи сам: желаешь ли остаться с людьми, подобными мне, отцу твоему, либо быть с родичами по матери твоей?
Так отвечал Ганеша:
– Что мне люди?! По твоей воле станут они чтить меня, но без желания! Ведь слишком похож я на них, чтобы не быть смешным. Пусть стану я покровителем хатхи, ибо хатхи мудрее людей и простят мне, имеющему частицу твоей силы, и непохожесть и сходство!
Тогда улыбнулся Брама.
– Разумна твоя речь. Неоспоримо суждение. Иди, сын мой, и властвуй над миром хатхи! В поучение же людям, не пожелавшим узнать в тебе частицу меня, будешь ты мудрее их, и к тебе, а не к иным, станут обращаться они в нужде…
Вот что сказал Брама.
А затем добавил, нахмурясь:
– Когда же придет день Калиюги, тебе и подданным твоим достанется честь последнего удара во славу мою перед неизбежной гибелью моей, и твоей, и всего сущего…
И тогда рассмеялся Ганеша.
И с той поры никто и никогда не видел его в грусти.
Известно каждому, и подтверждено читавшими Веды: будет хохотать слоноподобный и в час Калиюги, великой битвы, в коей предначертано пасть богам от руки ракшасов*, рожденных в противоестественном союзе брата с сестрой, Кали Мертвительницы и Ямы Завершителя Судеб.
Смеяться будет одноклыкий Ганеша, когда рухнет наземь, чтобы уже никогда не восстать, Кришна Охотник, и продолжит смеяться, когда развоплотится Шива Танцующий, и не станет печальнее, когда, оглянувшись, узрит себя единственным и последним из богов, рожденных уже павшим Всеродителем Брамой.
Взмахнет тогда Ганеша хоботом, сверкнет прекрасными человеческими очами, вскинет единственный клык и двинется вперед, к неизбежному, подбодряя анкасом, чтобы не мешкала, верную свою спутницу, крысу о двух пастях и трех хвостах; дождавшись повеления Владыки Джунглей, двинутся вслед, упрямо опустив лобастые головы, все хатхи, сколько ни есть их в Изменчивой Cфере Лотоса, расставленные для последней битвы стройно и причудливо, словно многомудрые фигурки чатранга, игры, придуманной однажды, в миг забавы, Ганешей…
В последний раз огласят тогда рушащиеся своды мироздания трубные раскаты грома, похожего на хохот, и страшен будет для ракшасов этот задорный смех…
Но не скоро свершится то, чего не миновать и богам.
Прежде, и ныне, и впредь лишь смертные встречают свою Калиюгу, и наступает ее время в тот миг, когда идут в битву гороподобные подданные Ганеши, спеша доказать владыке своему мощь и готовность умирать во славу его.
Вот почему спешил в это небо сын Брамы, плод короткой любви Всесоздателя и Великой Слонихи.
Вот отчего смеялся, почесывая отвислое старческое чрево пухлыми ручками младенца, вот почему взвизгивал, прихлопывая по жирным бокам чешуйчатым хоботом, и крыса, вылизав алые капли с шерсти, визгливо ухала, вторила веселящемуся седоку, забавляясь зрелищем…
Слоноподобный приветствовал своих бойцов.
И серые великаны, хозяева джунглей, чуя присутствие Одноклыкого, вскидывали хоботы и почтительно трубили ввысь, медленно смыкая крылья строя, стягивая в кольцо жалко мечущихся смертных, не способных узнать в седой тучке, явившейся неведомо откуда, Толстого Ганешу и принимающих хохот его за гром среди ясного неба…
Люди же…
А, да что о них, право!
Всадники разбившейся о двойную цепь серых исполинов этерии не знали еще, что настал час их Калиюги.
Слоны наступали своим хитрым порядком, в два ряда, и расстояние между каждой парой первой шеренги плотно запирала туша третьего. Те из гетайров, что не сумели сдержать полета коней и очутились в опасной близости от животных, умерли, не успев осознать происходящего. Тонкие стрелы, летящие с боевых башенок, мгновенно гасили свет в очах македонцев, запирая дыхание и превращая только что гибкие, полные сил тела воинов в деревянные чурбаки, неспособные даже самостоятельно упасть с конских спин. Те, кому повезло уцелеть в тот момент, в следующий с наскока налетали на отточенные лезвия: это морщинистые гиганты коротко вздергивали клыки. И неудачники летели в траву, пятная ковыль кровью и салом… И скакуны, обученные всякому, жалобно ржали, мечась меж наступающих великанов.
Не было пути вперед.
Но не было и приказа отступать.
И не оставалось времени думать.
– Впер-р-ред!
Вновь и вновь бил Деметрий коня бронзой эндромид, пытаясь погнать белоснежного вперед, но мудрый гривастый друг был умнее всадника, и не подчинялся губительному приказу.
– Мой шах! Деметрий!
Зопир, изловчившись, перехватил крюком повод царского скакуна.
– Остановись, повелитель!
Деметрий услышал не сразу.
– Да оглядись же!
Нет, это не были звери. Не способно животное, пусть тысячекратно обученное, вести себя в бою так хладнокровно и выдержанно, точно придерживаясь заранее разработанной стратегемы.
Живые горы смерти чуть растянулись. Не настолько, чтобы открыть всадникам дорогу, но ровно так, как следовало для того, чтобы выбросить с флангов по нескольку десятков морщинистых, изредка трубящих глыб. Это уже не походило на стену, перегородившую степь. Теперь линия элефантерии напоминала веревку, неторопливо завязывающуюся узлом.
Центр замедлил шаг.
Крылья перешли на трусцу.
– Впер-ред! – выхаркнул Деметрий, уже и сам понимая, что приказ выполнен не будет.
Возможно, кое-кто из гетайров, более, чем иные, смелый и послушный, подчинился бы и пошел на верную смерть.
Но кони уже отказывали в повиновении людям.
И строй слонов походил на мешок, еще не завязанный, еще готовый выпустить побежденных, но в одном лишь направлении: на запад.
Туда, где съезжалась, и приходила в себя, и уже почти готова была к новому бою потрепанная, поредевшая, но не разбитая наголову, подобно персам, фессалийская конница, и горбастый, умный Плейстарх, размазывая по рассеченному лицу кровавую юшку, рвал глотку, созывая всадников, хлестал плетью неторопливых и сулил златые горы отважным, приказывая и умоляя не мешкать – во имя брата своего Кассандра Македонского, не отказавшего в любви чернокожему горбуну, и племяннику Филиппу, которому он, Прейстарх, поможет царствовать после ухода хворого Кассандра.
Хрипели люди, цепляясь за конские гривы.
Вопили кони, сбрасывая седоков.
Молча наступали слоны.
– Там Антигон! – уже не кричал, а бесслезно рыдал Полиоркет, слепо втыкая ладонь в воздух, туда, где далеко-далеко, становясь с каждым мгновением все дальше и недостижимей, шелестели отзвуки битвы.
Гетайры, с трудом усмиряя блестящих коней, отводили глаза, но Деметрий не замечал этого. Зато замечал Зопир. И, видя, не мог осудить.
Можно сражаться одному против сотни – и победить! Очень редко, но такое бывало.
Нельзя сражаться с Ананке.
И потому Деметрий не прав.
Царей в безвыходных ситуациях, случается, спасают боги.
Воинов обязаны спасать цари.
Если хотят оставаться царями.
– Там! Ан-ти-гон! – визжал Деметрий, не помня себя.
Гетайры пятились.
– Аааааааа!
В налитых кровью глазах Полиоркета всплеснулось безумие; аравийский красавец взвыл от беспощадного удара и рванулся вперед, навстречу слонам.