Текст книги "Время царей"
Автор книги: Лев Вершинин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Без тебя нельзя, почтенный Лисимах, – ответил Кассандр, и уважительное обращение не потребовало усилия. – Антигон выведет в поле не просто войско, а очень большое войско. Большое и хорошее. Ни у кого из нас нет такого. Только все и только вместе сможем мы одолеть. Оцени сам, старый воин: у Селевка немало слонов, неплохая легкая конница, но совсем нет пехоты. У Птолемея немало всадников, хотя и не лучших, а пехота, хоть и многочисленная, но вполне может уйти к Одноглазому…
– А ты? – не особенно церемонясь, перебил Лисимах.
– А я выставлю тяжелую конницу. Отборную тяжелую конницу. Фессалийскую и македонскую, – сжав зубы, выдавил Кассандр, мучительно надеясь, что старик не станет ехидничать, интересуясь, отчего не помянул собеседник знаменитую македонскую пехоту.
Старик, однако, поинтересовался.
И пришлось объяснять, называя все своими именами. О нежелающих воевать пахарях, гогочущих над царскими вербовщиками. О ветеранах, десятками покидающих гарнизоны, чтобы добраться до стана Антигона, поднявшего свой стяг неподалеку от Эфеса. Об иссякшем потоке дани, уже три года не поступающей из греческих полисов. И о том, что без фракийской пехоты, без пехоты Лисимаха, – не обойтись…
– Варвары признают только твое слово, почтенный Лисимах! На твой зов они придут!.. – заключил македонец и расслабленно оперся на подлокотник, ощущая слабенький ожог под сердцем. Неужели начнется сейчас?..
– Угу. М-да. Кх-м, – пробурчал старик. И умолк.
Надолго.
А затем, покинув медведя, неуловимым, барсовым шагом подплыл к Кассандру.
– Да. На мой зов они придут, – выделяя каждое слово, согласился Лисимах. – И что я буду иметь, если мы вдруг одолеем? За свою легкую пехоту?
– А чего бы ты хотел?
Фракиец прикрыл глаза.
– Гм. Хороший вопрос. Ну что ж, скажем, так…
Громко рыгнул.
– Добыча, ясное дело, поровну. Согласен?
– Разумеется.
– А они?
– Ты же слышал, они заранее согласны.
– Нет вопросов. И конечно, землица. Допустим, Малая Азия, до Тавра. Вся.
– О!
От изумления в груди сына Антипатра даже исчезла боль.
Однако же! У старого вепря губа не дура! Малая Азия, с ее тучными пастбищами, с табунами коней, с десятками полисов, опора и база Антигона… Это, знаете ли, не пригоршня изюма. Далеко не пригоршня. И даже не горсть! Вепрь из Фракии и так уже владеет правым берегом Геллеспонта. Прибрав к рукам еще и азиатский, он сможет наложить лапу на поставки пантикапейского хлеба. А хлеб – это политика, и чем больше хлеба, тем больше политики. Неужели Лисимах решил наконец поиграть в эти игры? Не поздновато ли?..
Впрочем, какое дело до этого Кассандру?
– Лично я согласен. Что же касается Селевка…
– А Селевку можешь написать: не будет Малой Азии, не будет и фракийской пехоты! И пусть доит своих слонов до посинения. Я слышал, их у него много… – Лисимах хмыкнул. – А знаешь, Кассандр, мы с Одноглазым ведь никогда не враждовали. Если я, предположим, сговорюсь с ним…
Македонец вздрогнул. Об этом нельзя даже думать. Со старого урода станется, и тогда… Нужно смотреть правде в глаза! Тогда Кассандру конец. Но это полбеды! Тогда конец и Антипатрову роду. И Филиппу, будущему царю Македонии!
– С кем? – Наконец-то пришло время пустить в ход самое сильное оружие, запрещенное, приготовленное на самый крайний случай. – С отцом человека, прилюдно утверждающего, что ты, почтенный Лисимах, вовсе не похож на Геракла?
– Что?! – Вепрелицый поперхнулся слюной и не сразу сумел перевести дух. – Деметрий… так говорил?
– Увы, глубокочтимый.
– И у тебя есть свидетели?
– Есть.
– Готовые подтвердить?
– И под присягой, и под пыткой.
– Хо-ро-шо, – очень странным, никогда не слышанным Кассандром тоном, хриплым и скрипучим одновременно, выцедил Лисимах. – Он не прав. Его следует наказать.
Рычание срывается в провизг.
– Мальчишки! Им нельзя верить! Только и ждут, чтобы ударить в спину! Мой вот… тоже… – Он с силой бьет тяжелым кулаком о спинку кресла, и тяжелая плашка разлетается вдребезги. – И Одноглазый тоже когда-нибудь дождется от своего пащенка!..
Сейчас Лисимах, как никогда, похож на взбешенного вепря, нет, скорее даже на единорога, виденного Кассандром в Азии.
Он уже не визжит, а шипит, но шипящий вепрь – зрелище не из привлекательных, что уж говорить о шипящем единороге.
И внезапно затихает.
– Послушай, Кассандр… Но ведь они всегда заодно, Антигон со своим отродьем… так?
– Бесспорно, – кивает Кассандр.
– Значит, – рассуждает, к самому себе обращаясь, Лисимах, – малец не сам додумался… То-то, помню, Монофталм все глаз отводил, тогда, в Вавилоне… Угу, теперь ясно… Ну, Одноглазый! Ну, сволочь!..
Рывком вспоминает о том, что не один. Смотрит в лицо Кассандру, словно издалека, вприщур.
– Ладно. Хватит болтать. Фракийцы будут.
И дружелюбно всхлюпывает перебитым носом, словно всхрюкивает.
– Остальное решим завтра. Я устал. Да и тебе, вижу, хреново. Иди ложись. И кстати, подумай, как объяснить Селевку насчет Малой Азии. До Тавра, ты меня понял?..
Келесирия. Финикийское побережье.
У стен Сидона. Последние дни весны года 475
от начала Игр в Олимпии
Вторые сутки, не поднимаясь, стояли на коленях перед бело-золотым шатром курчавобородые сидонские рабби, стояли, пересиливая боль в тучных животах, не привыкших к поклонам, и в выпуклых темных глазах стыли слезы животного ужаса.
Обитающий в шатре не желал принимать их.
А ведь они соглашались на все. После длившегося два дня и три ночи заседания Великий Сингедрин Сидона пришел к выводу, что выстоять невозможно и сама мысль о сопротивлении была ошибочной. Теперь город готов был платить за собственное неразумие в пятидесятикратном размере. Любое количество золота, серебра, электрона в монетах и слитках, сколько угодно пурпура и каменьев, молоденьких рабынь и холибских клинков, не считая благовоний и прочей мелочи, пусть только победитель назовет размер дани. Уже готовы и заложники, первородные сыновья знатных семей. Юноши оделись в лучшее и помолились Светлому Мелькарту, моля поддержать их на неласковой чужбине. Если мало и этого, рабби уполномочены Сингедрином согласиться на ввод во внутренние башни гарнизона, способного стать гарантией заключенного союза.
Разве плохие условия? Нет, это очень хорошие, невероятно выгодные условия!
А порукой искренности сидонцев – восемь голов, аккуратно уложенных в золотое блюдо и присыпанных крупной солью. Неумные крикуны, настоявшие на сопротивлении хозяину шатра, поплатились жизнью, и сейчас их оскаленные рты молчаливо вопиют о раскаянии…
Почему же их не выслушать?!
В былые дни никто не отказывал сидонским рабби, если они приходили с покорностью и мольбой. Их принимали южные вожди, приводившие бритоголовых воинов, одетых в белые юбки, и вожди северные, чьи тяжелые колесницы способны были нести и лучника, и копьеносца зараз; их допускали в шатры полотняные, и в шатры льняные, и в шатры из шкур диковинных пятнистых зверей, обитающих в неведомых горах. Им угрожали, их бранили, их стращали, но всегда удовлетворялись унижением коленопреклоненных и уходили, увозя обильный выкуп.
Вот почему сидонцам не привыкать платить отступное.
Слишком уж удобно расположен на самом перекрестье торговых путей, там, где Юг сталкивается с Севером, и оба оглядываются на Восток, этот процветающий город с обширной гаванью, издавна обустроенной и превращенной руками многих поколений в один из крупнейших, не считая тирского, портов на восточном побережье Великого моря…
Обобрать Сидон?! О, такова мечта каждого, собравшего вокруг себя хоть сколько-то приверженцев! Разрушить? Об этом не думает никто, даже совершенно обезумевший разбойник. Ибо допустимо ли вытаптывать сад, произрастающий золотыми цветами?
Тугоплечие рабби Сидона ужасались и недоумевали, ибо не могли понять, что задумал не выходяший из шатра?
Если их условия не подходят упрямому, пусть он сам выскажет, чего хочет, и он получит требуемое, услышав взамен одну лишь просьбу: пощадить город и не отдавать его и людей его на разграбление войску.
Любой согласился бы, что рабби правы.
Кроме Птолемея Лага Сотера, базилевса Египта, Нефер-Ра-Атхе-Амон – жизнь, здоровье, сила! – пер'о Верхнего и Нижнего Царств, да пребудет и славится имя его…
…от имени коего им уже трижды сообщили, что нет никакой необходимости ждать, ибо переговоров не будет.
Время от времени в шатер входили люди: в коротких алых туниках и бронзовых нагрудниках, в белоснежных полотняных одеяниях, украшенные сверкающими ожерельями и без них; иные задерживались за пестрым пологом надолго, большинство выходило почти сразу, а рабби все ждали и ждали, продолжая надеяться на чудо, не добившись которого нельзя было возвращаться в напряженно замерший город.
Впрочем, их пока что не гнали.
Ибо подтянутый, выглядевший много моложе своих шестидесяти с лишним, если не считать густой седины, человек, восседающий, скрестив ноги, на ковровом возвышении внутри шатра, пока еще не решил окончательно, как быть.
Он никогда не увлекался разрушениями. Ломать не строить, а он любил как раз строить, воздвигать и основывать; более того, один из немногих современников, он всерьез задумывался о собственном месте в истории – той истории, что только и начнется, когда истечет последнее дыхание, и душа, освобожденно расправив крылья, отправится туда, где ей будут рады. Ему не хотелось бы, чтобы спустя века историографы не нашли добрых слов в память о человеке, сумевшем не только подчинить, но и привязать к себе – пришельцу! – сказочный, холодно презирающий чужаков Египет… Айгюптос… Та-Кемт…
Немного славы войти в хроники разрушителем Сидона.
Города, стены которого пощадили некогда даже цари Ашшура, не любящие шуток выпуклоглазые бородачи, находившие нечто привлекательное в одеждах из человечьей кожи.
Города, который был всегда.
Не так ли?
И архиграмматик Великого Дома, сморщенный бесстрастный египтянин, на блестящем греческом, со всеми должными придыханиями и ударениями, практически неподдающимися чужеземцам, но легко подчинившимся верховному жрецу Повелителя Высшей Мудрости, ибисоголового Тота, подтверждает: его величество Нефер-Ра-Атхе-Амон – жизнь, здоровье, сила! – как и положено Богу воплощенному, прав; ни один из пер'о Кеми, чье земное воплощение состоялось в века, предшествовавшие его царствованию, не разрушали портовые города азиатов-аму без крайней на то необходимости. С другой стороны, напоминает египтянин, если таковая необходимость возникала, повелители Обоих Царств, да пребудут и славятся имена их, не останавливались перед столь нелегкими решениями. К примеру, в эпоху Пятой Династии, когда аму замыслили создать военный союз, его величество Мери-Ра-Сети-Петнахт, оплакав судьбу обреченных, повелел превратить в землю всех обитателей Ашдода, города, выступившего со столь неразумным, вредным для интересов Кеми, предложением. Равным образом, во времена Двадцатой Династии, когда те же непокорные аму возмечтали обрести свободу и обратились за помощью к владыкам забытой ныне Митании, его величество Ра-Месси-Сети-ун отдал приказ превратить в песок стены Иерихона, причем, не видя пользы в придании гласности участия Кеми в том деле, направил против глупых аму других аму, не менее глупых, под водительством Иес-се-а-Нав-ви-ни, сокрушившего опасную возможность союза приморских городов и митаннийских всадников. Что же касается его величества Хор-Ра-Амени-Ра…
– Довольно! – поморщился Птолемей, и жрец замер, не завершив фразу.
Птолемей размышлял.
Ему было над чем подумать. День оказался урожайным. С самого рассвета, один за другим, в лагерь египтян, раскинутый под стенами обессилевшего от голода и страха Сидона, прибывали гонцы. И вести их были вовсе не такими, какие допустимо откладывать для завтрашних раздумий.
Особенно те, что привез немой.
В отличие от остальных, немого провели в царский шатер немедленно по прибытии, минуя архиграмматика, как и следовало поступать со всяким, предъявляющим страже золотой диск с изображением змеи, заточенной в картуш. Немой вошел в шатер и, оставшись наедине с Птолемеем, изобразил пальцами левой руки сложный знак, без труда, однако, понятый владельцем шатра. Затем вопросительно, ожидающе поглядел на царя. И Птолемей, раскрыв ларец, ключ от которого имелся у него одного, выцедил в крохотный фиал три капли из темного флакона, разбавив пронзительно пахнущую лотосовыми благовониями жидкость красным кипрским вином.
Немой опорожнил чашу единым духом. Скорчился. Согнулся вдвое. И выблевал в подставленный царем таз содержимое желудка. Скудное содержимое, наиболее примечательной деталью которого оказался крохотный комок то ли кожи, то ли папируса особой, мало кому известной выделки. Отдышавшись, посланец тщательно вытер о край туники скрученный лоскуток, с поклоном вручил его базилевсу – и рухнул без чувств, уже не ощущая, как воины, вызванные властным ударом гонга, уносят его и укладывают отлеживаться в другой палатке. Он будет пребывать в краю теней три дня, а потом придет в себя, но слабость пройдет не менее чем через месяц. Такова сила трех капель выворачивающей жидкости. И редко кто из немых посланцев переживает десятое поручение. Что ж! По заслугам и воздаяние! Если немой не оправится, если не проснется через три дня или душа его отойдет позже, тело его будет забальзамировано по древним канонам и захоронено в одной из ниш усыпальницы развоплотившихся пер'о, жизнь, здоровье, сила, да пребудут и славятся их имена! Есть ли награда, более желанная для урожденного в земле Кеми, в святой земле Та-Кемт?..
Нет таких наград. Так что спи спокойно, немой!..
Птолемей же, достав из того же ларца короткую скиталу, обматывает ее лентой, испещренной крохотными буквицами; шевелит губами, переводя с тайнописи на обычный язык.
Надолго задумывается.
Затем хлопает в ладоши. Не единожды, как сделал бы, вызывая стражу. И не дважды подряд, чтобы стоящие там, у входа, услышав, призвали архиграмматика. А особо: хлопок, два, три – всего пять, быстрых. И вслед – еще один. Спустя несколько мгновений в шатре возникает неприметный человечек. Черты лица его словно размыты, размазаны, они забываются мгновенно, и лишь глаза живут своей, отдельной жизнью. Случайно встретившись с ними, хочется оказаться подальше от небольшого, полноватого, серого, как мышь, человечка.
– Мемфис: Клитий, Архипп. Александрия: Мегаклид, Ликомед, Леон. Пелузий: Ликург, – обыденным голосом, словно бы самому себе говорит Птолемей.
И даже не смотрит вслед человечку, выслушавшему, кивнувшему и сгинувшему. Базилевс сказал все, что следовало. И его мало волнуют подробности. Вернее сказать, не волнуют вовсе. Зачем ему, Великому Дому, знать, пропадет ли бесследно на охоте, скажем, Клитий из Мемфиса или скончается дома, в кругу опечаленных близких, подхватив гнилую лихорадку? Его вовсе не интересует, одного ли или вместе с Ликомедом зарежут в веселом квартале Александрии таксиарха Мегаклида. И уж вовсе нет ему дела до того, с какой башни сверзится по пьяному делу помощник пелузийского полемарха Ликург…
Неприметный человечек на то и существует, чтобы пер'о не обременял себя лишним знанием.
И несчастным рабби, изнывающим под палящими лучами солнца подле шатра, невдомек, что в этот момент царь Египта, наследник десятков и десятков фараонов, из века в век опустошавших Финикию войной и иссушавших поборами в дни мира, Птолемей, рожденный Лагом и прозванный Сотером, забыл о них, и об их мольбе, и об их ужасе, да и вообще – о Сидоне…
Великий Дом взволнован совсем иным, много важнейшим, нежели судьба Финикии, Келесирии, Иудеи, вместе взятых. Великий Дом, глядя сузившимися, далеко не старческими глазами в одну точку, думает о Керавне.
О наследнике, которому не быть ни пер'о, ни базилевсом.
Не быть никогда.
Именно потому, что он, первородный сын первого владыки Обоих Царств из рода Птолемеев, более всего на свете мечтает о диадеме базилевса, но вовсе не желает быть пер'о…
А это неправильно.
Потому что Лагом открыта великая тайна, позволяющая ему не просто надеяться, но знать твердо: когда наступит пора уходить, он встретит смертный час в собственной опочивальне.
И тайна эта проста, как серп феллаха.
Бог, правящий Египтом, кем бы ни был он по рождению, не может не быть египтянином.
Иному не устоять. Как случилось это с ливийцами, захватившими Мемфис и решившими, что этим все кончено, а после ливийцев – с чернокожими эфиопами, а давным-давно, задолго до начала Эллады, с бешеными хик-хасетами, о трудной, но победоносной войне с которыми Птолемей узнал из древних, на каменных стелах выбитых хроник времен, предшествовавших блистательному царствованию пер'о Джехутимеса, третьего носителя этого имени, эллинскими историками ошибочно именуемого Тутмосом.
Не все решается силой оружия, ибо упорство и время подтачивают даже халибскую сталь. И если не всегда меднокожие жители долины Нила имеют достаточно силы, то времени и упорства у них в избытке. Иначе не стояли бы под Мемфисом, в полутора днях пути от разрастающейся Александрии рукотворные горы, упокоившие земные останки тех, кто предшествовал приходу пер'о Нефер-Ра-Атхе-Амона, эллинскими историками по привычке доныне именуемого Птолемеем…
Керавн же не желает этого понять. Или – не хочет.
Он – македонец до мозга костей, и не упускает случая показать это египтянам. Подчеркнуто уважительный с последним оборванцем, если тот зовется Пердиккой или Мелеагром, он высокомерно-чванлив с тем, кто носит имя, допустим, Сети-Ра, даже твердо зная, что за означенным Сети-Ра стоят разветвленный род, обширные земли, дружеские связи с номархами Порогов и посвящение в жреческую коллегию.
Египтяне должны знать свое место, полагает Керавн, и тем самым, не сознавая того, признает, что ему не место на двухцветном престоле Та-Кемт…
И это, давно решенное, не радует Птолемея.
Ибо он, вопреки всему, любит Керавна.
И – наедине с собою можно признать! – боится.
Боится сына!
А сына ли?..
Стоп. От этом Птолемей Лаг, сын Аррибы Лага, непостижимым образом оказавшийся на сорок втором году жизни сыном Солнечного Ра и братом Гора, запрещает себе думать. Ни к чему. Бессмысленно. Как бессмысленно и пытаться забыть ту ночь, когда Божественный, еще полный сил, еще не знающий, что спустя жалкие две недели свалится, весь в липком поту, на измятое ложе, с которого уже не встанет, обведя пиршественный зал пустыми пьяными глазами, в которых не было ничего, кроме бешенства, выразил вдруг желание поздороваться с хозяйкой. И когда разбуженная Береника вошла, Царь Царей, оглядев прелестную, по сей день не забытую супругу друга детства, ни слова не говоря, взял ее за руку и увел из зала, бросив на ходу оцепеневшему мужу, хозяину дома: «Ты это, Лаг… Ну, развлеки гостей, что ли. Мне тут пошушукаться надо с хозяйкой о том о сем…» Птолемей так и не узнал, не смог заставить себя спросить у Береники, что произошло тогда, пока он, бледно улыбаясь, развлекал гостей. Он напился тогда, как фракийский наемник, и уже под утро, почти на четвереньках добравшись до ложа Береники, раздвинул ей, напряженно молчащей, ноги, самые стройные ноги Ойкумены, и вонзился в нее, и вонзился еще раз, и еще, моля всех богов, кроме египетских, которых не знал тогда: пусть она понесет в эту ночь!..
И она понесла! И Керавн, рожденный ею девять месяцев спустя, вполне возможно, сын Сотера, мужа своей матери! Точнее не скажет никто. Даже Береника, которая давно уже ушла туда, где земные печали смешны и несущественны.
Жадно всматриваясь в подрастающего первенца, Птолемей радостно узнавал в его внешности свои черты. Поджарость. Оливковую смуглость кожи. Кудрявые, смоляно-черные волосы. Тонкий, слегка крючковатый нос. Все это от него, от Лага. Разве что нежным подбородком и капризным очерком губ напоминает Керавн мать, по праву слывшую первой красавицей Эллады, включая в это понятие и Македонию, и Боспор, и земли молоссов.
И еще – глаза. Не Птолемеевы, исчерна-коричневые, а ярко-синие, с поволокой, как у Береники.
Или – как у Божественного?!
И нрав. Точнее сказать: норов.
С самого детства, если что не по нему, Керавн впадает в неистовство. Почти в безумие. Крошкой он падал на пол и стучал по мраморным плитам ножками, обутыми в умилительно маленькие сандалии. Став постарше, начал бить рабов. Без крика, спокойно, неустанно, не слыша стонов и рыданий, словно бы пьянея от вида крови. И синие озера огромных глаз становились белыми и пустыми, набухали алой сеткой прожилок, и ничего уже не видели перед собою, а на пухлых, в момент посиневших губах вскипала белая пена. Как у рыночного дервиша, зашедшегося в корчах молитвенного экстаза.
Или – как у Божественного…
И все же Птолемей любит Керавна. Потому что в нем живут черты Береники. А также и потому, что у него, уже даже не юноши, есть все задатки, чтобы стать хорошим царем.
Он неглуп. Одарен. Умеет увлечь за собою людей. Невероятно, непостижимо смел и находчив в бою. Еще в возрасте эфеба, при Газе, именно он, юнец, возглавил атаку рассеянной было конницы и сумел переломить ход боя.
А что жесток и, похоже, жаден до крови, так это, в конце концов, не так уж и страшно. По крайней мере, здесь, на Востоке, где благодушие правителя почитается слабостью, а беспощадная суровость лишь укрепляет уважение к власти, умеющей доказывать свое право повелевать…
Да. Керавн мог бы стать неплохим базилевсом.
Если бы слушал советы отца.
Если бы имел терпение ждать.
Увы. Нет ни того ни другого. И неприметному человеку, сгинувшему только что из шатра, приходится тратить время, золото, обученных людей, секретные, на один лишь раз заключенные соглашения не на то, ради чего, собственно, он и существует, а на отслеживание тех, кто, презрев царский запрет, встречается с Керавном, на зачистку места вокруг царевича. И самое обидное, что все тщетно. Исчезают, тонут, мрут от хвороб, погибают в пьяных драках одни, а на их месте появляются другие, и снова приходится звать незаметного и называть все новые и новые имена, избегая цепкого, укоряющего взгляда, словно бы говорящего: отчего бы не закончить все единожды и навсегда?!
Это было бы, пожалуй, лучше всего. И Птолемей, наверное, махнул бы уже рукой и сказал неприметному: да! – не будь Керавн так похож на Беренику, особенно, когда, окликнутый нежданно, оборачивается и глядит, чуть округлив рот.
Никто не поверит такому объяснению. Никто не поймет его. Что ж. Есть у владык высшее, необходимейшее право: никому не объяснять смысл своих поступков…
И все же. Слишком много сторонников у Керавна.
Клерухи, военные поселенцы, обязанные службой за землю, кстати, лучшую землю Египта, почти поголовно поминают его в молитвах раньше, чем самого Лага. Они вопят: «За что боролись?!» – и требуют раздать в придачу к земле еще и феллахов, и вопли их нельзя не услышать, ибо они и есть костяк тяжелой пехоты Птолемея, стоящей сейчас у стен Сидона.
Не отстают от них и катойки, жители обычных поселков, основанных уже Птолемеем и заселенных во имя скорейшей эллинизации страны землеробами, специально выписанными из Эллады и Македонии. Эти уже, кажется, забыли, как маялись в издольщине на каменистой родине, и крайне не желают платить подати, хоть и впятеро меньшие, чем у египтян. И их ропота тоже не следует не учитывать, ибо их сыновья служат, один из десяти, в легкой пехоте базилевса…
Разве можно им верить?
Нет. Ни в коем случае.
Даже сейчас, в походе, лишенные Керавна, ставшего для них знаменем, они шепчутся и недобро поглядывают на царский шатер. И если не бросить им кость, хотя бы в виде дозволения грабить Сидон, то спустя месяц, накануне великой битвы или во время ее, они наверняка перейдут к Одноглазому, открыто возглашающему те мысли, которые они не умеют облечь в слова. Возможно, даже и разграбив Сидон, они все равно уйдут к Антигону. Во всяком случае, Керавн, будь он здесь, ушел бы точно. «Я – македонец!» – говорит он, вызывающе глядя на Птолемея, окруженного бритоголовыми и меднокожими сановниками, и от этого вызова хочется схватиться за меч…
Именно поэтому отец повелел сыну остаться в Египте, не взяв его с собой в поход. Да еще в какой поход!..
И потому – Филадельф.
Это решено.
Рыхлый, сонно мигающий Филадельф, любитель поэзии не лучшего толка, утиной охоты и танца живота, плохо фехтующий, боящийся боли и норовистых лошадей Филадельф, когда придет срок, унаследует двойную корону, приняв на себя звание, величание, титул и ответственность владыки Обоих Царств, пер'о, жизнь, здоровье, сила, Великого Дома, да пребудет и славится имя его, базилевса Та-Кемт, Кеми, Айгюптоса! Мало кем уважаемый и никем, кроме родной матери, Арсинои, не любимый, он воссядет на престол именно потому, что Арсиноя умна. Она, как и сам Птолемей, понимает, что к чему, и, не забывая македонских и греческих таксиархов, привечает египтян, и в первую очередь – жрецов из влиятельных коллегий Мемфиса, определяющих, каким будет настроение толпы.
Филадельф с детства окружен египтянами.
И он не совершит ни единого шага к пропасти. Он сумеет примирить непримиримое и не дать запылать костру, в котором сгорит и род Птолемея, и египетские эллины, как сгорели до них, поплатившись за свое неразумие, темнокожие аксумиты-эфиопы, прямоволосые ливийцы и хик-хасеты, никогда не стригшие своих косматых бород…
– …солнцеликий обратить внимание?
Птолемей очнулся.
Что там еще?! Ах, всего лишь архиграмматик, с очередным донесением, только что принесенным в шатер. И судя по всему, ничего сверхважного не содержащим. Впрочем, разве приносят царям маловажные новости?..
– Ну-ка! – Взяв из смуглой руки египтянина папирус, Птолемей углубился в чтение.
Т-так. Письмецо от Лисимаха. Почерк прекрасный, но не равнодушный, буквы красиво угловаты. Писал не грамматик. Писал, скорее всего под диктовку отца, Агафокл. Прекрасный, по всем отзывам, юноша, видимо, вроде Керавна, но без Керавновой придури. И что же сообщает старая коряга?! Птолемей усмехнулся, припомнив былое. А старая коряга сообщает, что провела серию маневров по плоскогорьям Великой Фригии, не считая возможным связываться с Одноглазым до подхода Селевка и Кассандра. Оно и понятно. Никто даже и думать не собирался, что фракийский вепрь рискнет самостоятельно связываться с Антигоном. И далее весьма прозрачно намекается, что приятелю-Лагу стоило бы поторопиться, поскольку до каких же пор отважные фракийцы будут сидеть в полисадиях и ушами фиги околачивать? И так далее, и тому подобное…
Далее. От Кассандра. Коротко. По существу. Естественно, собственноручно. Ого! Повидался с Деметрием, решили прекратить стычки в Греции и едва ли не вместе отплыли в Азию… Ну-ну. Нет, все же не вместе! Сын Антипатра не будет на поле боя. Болезни догнали вконец, свалили с ног. Возможно, что и окончательно. Жаль парня. Надо будет не забыть принести жертвы Асклепию…
Птолемей грустно вздохнул, вспомнив долговязого забавного эфеба в простенькой старомакедонской одежде, едва ли не постыдной на фоне блистающих одеяний сановников двора Божественного. Юнец бродил, раскрыв рот, по Вавилону, пытался потрогать священные статуи, обижался, когда отгоняли, безудержно хвалил своего отца, не обращая внимания на хмурую мину Царя Царей, и всем верил. Боги, боги, что же вы делаете с нами. И за что?..
Вежливое письмо. Никак не враждебное. Кассандр всегда уважал Птолемея. Возможно, из-за того, что старый Антипатр был другом и побратимом Аррибы Лага. И в самом конце – приписка. Да. Гм. Двенадцать с половиной тысяч отборной конницы и тяжелой пехоты направил Кассандр в Азию. Больше не сумел наскрести. Скорее всего не лжет.
Двенадцать с половиной. Негусто. Да еще же и тридцать тысяч пехотинцев у Лисимаха. Тоже не вдохновляет. Нет спора, фракийцы отличные воины, если сражаются сами по себе; что же до сомкнутого строя – то им еще расти и расти. Неудивительно, что Кассандр, как и Лисимах, просит поторопиться.
И наконец. Послание Селевка. Естественно, не на папирусе. Какой уж тут папирус! Недостойно властелина Вавилонии, Парфии, Сузианы, Сирии и, короче говоря, всего мира, до самого ручья на опушке, обладателя всех трех персидских столиц, писать на папирусе. А изображено письмишко на чем-то гладком и белоснежном, чему в греческом языке и названия нет, поскольку вывезено откуда-то из тех заиндийских краев, где греческим духом и не пахло. Естественно же, не Селевком писано. Буквицы округлые, одна к одной. Писец трудился, сразу видно. Извещает Селевк, что движется на соединение с Лисимахом. Прекрасно. Что приготовил для Одноглазого небезынтересный подарочек. Будем надеяться. Что стоило бы Лагу поспешить. Спасибо за напоминание. А также – очень вскользь, очень ненавязчиво – выражает Селевк определенное недоумение тем фактом, что войсками Птолемея осажден славный город Сидон, соблюдающий строгий нейтралитет, и на взгляд повелителя Вавилона и прочей географии, нет нужды поступать столь сурово с безобидными мореходами. Повелитель Вавилона, напротив, искренне убежден, что вопрос вполне может быть решен к обоюдному удовлетворению и готов лично выступить в качестве третейского судьи в споре египетского базилевса, а своего старого друга с Сидоном после одержания победы над врагом всего светлого и прогрессивного, тираном, узурпатором и клятвопреступником Антигоном, а также и его сыном, без всяких на то оснований именующим себя Полиоркетом.
Лицо Птолемея в этот миг совершенно не похоже на благостный лик бога живого.
Ну, Селевк! Ай да Селевк!
Впрочем, стилистика явно канцелярская, подобными оборотами увлекаются и египетские писцы. Селевку до такого просто не додуматься. Но смысл…
– …ского Сингедрина?
– Что?
Нет, египтянин вовсе не хотел помешать царю думать. Он всего лишь позволил себе осведомиться, не сочтет ли все-таки возможным Великий Дом – жизнь, здоровье, сила, да пребудет и славится его имя! – переговорить с посланцами сидонского Сингедрина? Это может быть вполне целесообразно. Архиграмматик взвешенно искренен, и непроницаемые глаза, защищенные мудростью Тота, не позволяют даже примерно прикинуть, во сколько конкретно талантов обошлась сидонцам эта просьба.
– Погоди, Тотнахт, – поморщился пер'о. – Не до тебя.
Думай, Птолемей, крепко думай!
Когда-то ты помог Селевку, но Селевк не считает себя в долгу, и правильно делает. Его давний рейд к Вавилону позволил тебе выстоять при Газе, не дав Одноглазому прийти и лично разобраться с египетскими проблемами. Так что вы в полном расчете. Вот только Селевк оказался покруче, чум думалось. Он не только вернул себе потерянное, но и закрепился восточнее Малой Азии, да так, что может уже не сомневаться, что престол достанется после него Антиоху.
Исходи из этого, Птолемей!