Текст книги "Время царей"
Автор книги: Лев Вершинин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Толстая змея, живущая меж тяжелых бивней, вытянулась копьем и дважды качнулась.
– Бхараб-тия кшантриджанг! – пронзительно выкрикнул маха-махаут Скандадитья, и погонщики коснулись толстокожих загривков заостренными кончиками анкасов*.
– Бах-ха-и-йа-хах-хи-тша-х! – протрубил маха-хатхи Раджив, и серые глыбы, выстроенные двойным рядом, всколыхнулись.
В бой вступила элефантерия.
Второй час пополудни
Любой, кому посчастливилось вернуться невредимым из аравийских песков, подтвердит: если и есть в мире, созданном волей Илла, именуемого также Рахмоном, люди, от рождения лишенные недостатков, так это благородные люди кельби.
Каждый из них храбр, и учтив, и хладнокровен в бою, и ревнив к чести, и независтлив, и мудр. Встретив в пустыне одинокого путника, человек кельби не нападет на него, а поприветствует и проведет к шатру, где угостит парным молоком молодой верблюдицы, и предоставит ночлег, и защитит, если в том будет нужда, а наутро, отложив все дела, проводит гостя до самой границы своих владений, указав на прощание путь, ближайший к колодцам. И никогда не возьмет человек кельби у чужака в дар ничего лишнего, не польстится на диковинки, если ценность их превышает половину имущества, хранящегося в мешках, и вьюках, и в сумках путника.
Кто не согласен с этим?
Разве что люди кайси, чье присутствие оскверняет пески.
Но разве прислушивается хоть кто-то к мнению кайсита?
Ведь всем известно: каждый кайсит труслив и груб, необдуманно-горяч в схватке, бесчестен, завистлив и глуповат! Больше того! Завидев в пустыне мирного странника, человек кайси не позволит ему следовать своим путем, а нагонит, и запугает криком, и заставит повернуть к своей грязной палатке, где, насмехаясь, станет поить прогорклым молоком хромой верблюдицы, и постелит на ночь вонючую дерюгу, и не позволит выйти, если пленника станут искать. А наутро, поленившись сделать необходимые дела, вытолкает взашей на рубеж своего кочевья, грубо ткнув пальцем в направлении ближайшего колодца, что необилен и солоноват. И, кичась безнаказанностью, отнимет человек кайси у гостя целую половину его пожитков. Наложив лапу на часть от всего, обнаруженного в поклаже странника.
Злобная зависть смердит в словах кайситов, клевещущих на славных людей кельби, да оторвет лжецам их кислые языки Сейтан, враг Рахмона, нашептывающий презренным мутные мысли! И да иссякнут горбы кайситских верблюдов!..
Но многомудрый Илла, называемый Рахмоном, уже покарал бесстыжих людей кайси, удостоив не их, а возлюбленных своих и праведных кельбитов счастья стать македонцами!
Да и разве доверился бы кому-то из презренных кайситов сравнимый с Илла величием, многомудрый базилевс Антагу, держащий людей кельби вблизи сердца своего?..
…Рафи Бен-Уль-Аммаа, чуть приподнявшись на локтях, издал еле слышное шипение, похожее на плач смертельно больной змеи, и трава заколыхалась вокруг, откликаясь тихим, почти неслышным непосвященному шорохом.
Ползком выдвинувшись вперед, даже дальше, чем решились остановиться самые смелые из стрелков-пельтастов, залегли в шелесте и колыхании зелено-серебристых метелок люди кельби, поджидающие приближения слонов. Они разбиты на пары, и каждая снабжена прочной доской с длинными гвоздями, торчащими остриями вверх.
Лишь глупый, не умеющий рассуждать, полагает, что серых иблисов с хвостами там, где у каждого зверя нос, трудно сделать безопасными. Когда-то давно, у Газы, в те дни, когда людям кельби еще не открылась истина, сделавшая их македонцами, Паталаму Льаг выкликнул перед строем добровольцев, готовых за удвоенную плату рискнуть жизнью.
Многие шагнули вперед, но многие из шагнувших отступили вспять, услышав, чего желает Паталаму. Остались там, где стояли, только вообще не знающие страха люди кельби. Им выдали доски, похожие на те, что лежат в траве сейчас, но, конечно же, менее удобные, и указали, что и как делать, когда носохвостые приблизятся.
Это оказалось вовсе не трудно, и даже потери кельбитов были очень невелики в том бою, потому что серые иблисы, опьяненные дурманящим отваром, разогнавшись, уже неспособны думать. Они просто бегут вперед, чтобы весом своим, и грозным видом, и клинками, укрепленными на желтоватых клыках, ударить в сомкнутый строй пеших и пробить его, открывая дорогу бегущим вслед за ними воинам своего господина. Их невозможно ни одернуть, если необходимо, ни повернуть вспять. Они мчатся, сметая все на своем пути, пока не угаснет возбуждение, вызванное напитком, и жажда убийства, подогретая запахом человеческой крови.
В этом – сила иблисов.
В этом же – их слабость.
Если смельчак, вскочив у самых ног, похожих на колонны, бросит ежевидную доску на пути великана, великан наступит на нее, и острейшая боль в пронзенных ногах сломит прямизну бега. Иблис замечется, вытряхивая из наспинной башенки вопящих стрелков, заденет остриями клинков мчащегося рядом себе подобного, а тот – еще одного, а четвертый так же, как и первый, угодит подошвой на острые гвозди – и не вражеский строй, а свои же, наступающие под прикрытием двухвостых, будут сметены и размяты, и серые горы станут метаться, бестолково трубя и топча кого попало, пока погонщики, если сумеют усидеть в ременных петлях-скамьях, не убьют зверей, ударив молоточками по зубильцам, приставленным к загривкам животных, там, где кончается череп и начинаются позвонки.
Так было при Газе.
Так будет и теперь.
Главное – не попасться под меткие стрелы лучников и дротики копьеметателей, обитающих в башенках, несомых слонами. Что ж, бой – не пир. Потери неизбежны, и некая женщина восплачет в далеком стойбище людей кельби, узнав от вернувшегося с дарами воина недобрую весть. Но павший не умрет, пока жива память о нем! Кельбиты же никогда не забывают помянуть в песнях, бесконечных и прекрасных, как родные пески, безвременно ушедших храбрецов. А женщина, делившая ложе с ушедшим и рожавшая ему маленьких героев, пополняющих число людей кельби, сможет выбрать себе нового мужа из числа тех, кому она придется по нраву. Если же она стара или не очень красива, содержать ее до конца дней станут в складчину те, кто сражался рядом с невернувшимся домой кормильцем.
Этот обычай справедлив и похвален.
Жаль только, что он опозорен людьми кайси, во всем подражающими братолюбивым кельбитам…
Но самое важное: не ошибиться, выбирая момент прыжка.
Вставший из травы хотя бы на вздох позже, чем нужно, неизбежно и бесполезно погибнет, растоптанный серыми колоннами, так и не наступившими на доску-ежа. Не утерпевший и выскочивший раньше, падет от стрелы, и доска также пропадет втуне. Хуже того! Погонщик, увидев нежданного, сообразит, и кольнет в основание уха несущегося зверя, заставляя его немного отвернуть в сторону…
Нельзя посылать против элефантерии тех, кто излишне горяч, несдержан и недостаточно опытен.
Не следует доверять доски никому, кроме воинов македонца Рафи Бен-Уль-Аммаа…
– С-с-с-с-с, – шелестит трава.
Кельбит настораживается.
Гул, идущий словно бы из-под земли, все отчетливее.
Бегут иблисы.
Вот возникают они вдалеке, вот уже сияют блики солнца на клинках и позолоте башенок.
– С-с-с-с? – спрашивает трава.
– Ш-ш-шш-ш, – запрещающе шуршит Рафи.
Рано еще.
Еще рано.
Следует подпустить ближе.
Еще ближе.
И совсем близко…
Пора!
– Аль-Рахмони акбар!
Рафи Бен-Уль-Аммаа, оттолкнувшись от земли, прыгает вверх и вперед, выбрасывая под ноги почти нависшей уже над ним морщинистой, шумно дышащей глыбе коварную доску.
Он счастлив сейчас, достойнейший из достойных людей кельби, и на то есть три причины!
Первая – то, что тело, хоть и немолодое, послушно, а разум светел и безошибочен; единственно точный миг прыжка угадан и не упущен!
Вторая – то, что люди кельби, вновь подтверждая свое право именоваться венцом творений Илла, который Рахмон, не умедлили повторить прыжок своего шейха, и каждый из них оказался именно там и именно тогда, когда нужно!
Третья же – выше и величественнее предыдущих!
Ибо Рафи, рожденный в шатре Уль-Аммаа, сразившего больше презренных людей кайси, нежели пальцев на обеих руках неискалеченного мужчины, знает: в пяти сотнях широких шагов за его спиной стоит царь Антагу, и на устах его играет улыбка гордости и признательности людям кельби.
Антагу знает: вершится так, как было угодно ему, чей приказ для Рафи Бен-Уль-Аммаа равен воле Рахмона, ему, служить которому Рафи не отказался бы даже за вдвое сокращенное жалованье.
Вот сейчас иблисы завопят, замечутся, утихомирят разбег, став безопасными мишенями для жалящих стрел… А то, что их невероятно много, так даже лучше! Чем больше морщинистокожих, тем больше урона нанесут они пехоте, что, несомненно, бредет вслед за ними, пока еще незаметная глазу.
– Ла Илла иль-Рахмон!
Сделано!..
Да будет так!
Так – не было.
А было то, чего так и не сулила насмешливая судьба осознать в полной мере людям кельби, сделавшим все положенное как должно, и никак иначе.
Непостижимым образом замедлив разгон, двухвостые не стали наступать на заботливо разбросанные, укрытые травою доски-ежи. Слаженно, словно единое целое, они замерли на миг, будто споткнувшись о невидимую стену, – ни на волосок дальше, ни на ноготок ближе, чем нужно было им! И неуловимо быстро совершили полуразворот, повернувшись боками к растерянно застывшим среди трав кельбитам, к легковооруженным, стоящим несколько позади, и к молчаливому строю сариссофоров, готовых в любой момент расступиться и пропустить немногих гигантов, которым посчастливится прорваться сквозь заслоны, выброшенные перед ними людьми Рафи Бен-Уль-Аммаа.
А дальше все происходило невероятно быстро.
Серые холмы, потрясая толстыми передними хвостами и гулко завывая, убегают прочь, так и не потеряв ни одного из своих, так и не наступив ни на одну из досок. Они убыстряют бег, уносясь куда-то на север, даже не пытаясь ни приблизиться к фаланге, ни вернуться туда, откуда пришли.
А из башенок, укрепленных на их широких спинах, летят легкие, совершенно неопасные стрелы. Короткие луки стрелков не способны поражать на далеком расстоянии, и даже пельтасты, находящиеся в полутора сотнях шагов, смеются над не умеющими дотянуться до них лучниками.
Иное дело – люди кельби.
Они – вот, почти рядом. Они растерянны и беззащитны. Узенькие острия, не бронзовые даже, а каменные, кусают их в плечи, в руки, в бедра; это болезненно, но совсем не опасно, и в таких ранах нет смысла для наносящего их – так думают люди кельби. И тотчас понимают, что думают неверно. Смешные наконечники покрыты чем-то липким, пряно пахнущим, и вокруг места, где осталась крошечная царапина, кожа тотчас вспухает, и чернеет, и все это – в два-три дыхания, а затем исчезает дыхание вовсе и глаза меркнут… И нет больше храбрых людей кельби, смело выступающих в поле во имя того, чтобы порадовать великого Антагу, прогнав носохвостых.
Падает наземь и Рафи Бен-Уль-Аммаа, ужаленный в шею.
Сейчас он совсем не так счастлив, как был не так уж давно, и тому есть три причины:
ему жаль своих бездарно умирающих людей, гибель которых, ослабив мощь народа кельби, несомненно, обрадует презренных кайситов;
ему стыдно перед поверившим ему Антагу, чей приказ не исполнен и доверие которого к людям кельби отныне может поколебаться;
а еще ему… страшно.
Он боится, как не боялся никогда, даже в детстве, и страшит его, конечно же, не смерть, которая – пустяки, не мучения – их почти нет, а совсем иное.
Ибо он, и никто, кроме него, успел встретиться взглядом с серошкурым иблисом, прежде чем тот, презрительно фыркнув, развернулся к нему боком, выразительно оттолкнув гибким хоботом шипастую доску. Он оттолкнул ее прочь, отлично понимая, что делает, и Рафи Бен-Уль-Аммаа может поклясться: темные озера, куда он заглянул, не были глазами животного! Это были мудрые и уверенные глаза все повидавшего старца, слишком хорошо умеющего убивать и избегать гибели и смертельно утомленного собственным умением.
Так не глядят ни звери, ни люди.
Смотреть так равнодушно и мудро способны только…
– Джинн! Джинн! – изо всех сил кричит шейх кельбитов, пытаясь предупредить остающихся в живых, что в облике неразумных иблисов враг привел сюда злых духов, безусловно одолженных у любящего поразвлечься кознями Сэйтана, но оглушительный крик истекает из навсегда опавшей груди слабым, никому вокруг не слышным шипением…
Плачь, мать-пустыня!
Плачьте, белый конь и желтый верблюд!
Рыдайте, стенайте, рвите черные косы, кельбитские жены!
Ликуйте, кайси аль-сэйтани, шакалы песков!
Закатилось, сгинуло и не встанет больше солнце для славного Рафи Бен-Уль-Аммаа…
Четвертый час пополудни. Пехота
– Где Полиоркет? Приап его поимей?!!
Гоплиты ворчали уже в голос, не пытаясь особо щадить царские уши и не отворачиваясь от пристального, все запоминающего взгляда Исраэля Вар-Ицхака.
– Оставь их, Вар! – негромко сказал Антигон, кривясь, словно от приступа ни разу в жизни не испробованной зубной боли.
– Но…
– Оставь. Считай, что мы оглохли, – повторил Одноглазый, и лохаг разведки, непонимающе передернув плечами, повыше вскинул над головой щит.
Сейчас была его очередь.
Потом настанет черед базилевса.
– Где, дриада ему в нос, Полиоркет?
Воины имели основания роптать. Больше того, уже не менее часа у них было полное право костерить Деметрия, и Антигон не считал возможным одернуть наглецов.
Поскольку и сам дорого бы дал, чтобы понять: где этерия сына, так славно, так победно начавшая битву?!
Сомкнутый строй обученных гоплитов практически неуязвим, это понятно, и все же стрелы, градом сыплющиеся со всех сторон, сзади, с боков, с неба, хотя и не приносили особого вреда, но уже давно перестали быть смешными…
Двадцать тысяч конных лучников Селевка, сброд, отребье, навербованное за медяки в азиатском захолустье, разбойники с больших дорог, польстившиеся на помилование, косматые кардухские пастухи, не имеющие ни доспехов, ни даже сколько-нибудь приличного вооружения, уже два с лишним часа кружились вокруг ощетинившейся фаланги, словно рой черных ос, пытающийся закусать до смерти толстокожего вепря.
Это не было опасно.
Во всяком случае, еще не было.
Стрелы раздражали, но раненых было мало, выбывших из строя – еще меньше, а убитых не было вовсе.
Как и предвидел Антигон, Селевк, возглавляющий войско союзников, вынужденно копировал Дария, поставившего на кон все, что имел, у малоизвестной дотоле деревушки Гавгамелы.
И проигравшего.
Ах, как смеялись тогда над глупым персом юные гетайры Селевк, Птолемей и Плейстарх; как громко хихикал туповатый курносый верзила Лисимах; как покачивали пальцами у висков умудренные жизнью, зрелые, казавшиеся себе самим недосягаемо старыми сорокалетние ровесники Антигона.
А перс был вовсе не глуп. Разве досталась бы выморочная корона Ахеменидов дураку и трусу, чье родство с угасшей династией было не то что плохо доказанным, но попросту спорным? Нет, он все хорошо понимал, пехлеван Кодоман, воитель, усмиривший никем и никогда не битых кардухов и покоривший Вифинию, из ущелий которой с позором отступил, удовлетворившись крохотной данью, сам Божественный! Он ничего не боялся, сильный человек Дарий, посмевший открыто восстать против всемогущего евнуха Багоя, истребившего ядом и кинжалом род Ахемена; он приказал арестовать царедворца, которому был обязан престолом, и дворцовая шелуха, на корню скупленная Багоем, не посмела и рта раскрыть, когда бледного до синевы евнуха царские воины вели в подземелье, пытать и душить, в отмщение за гибель трех шахов…
И, обдумывая в последнюю ночь своей власти и славы предстоящий бой, Царь Царей и Бог Дарий, Дарьявауш, третий властелин Арьян-Ваэджа, носящий это имя, прекрасно сознавал, что не располагает силами, способными отразить мерное, давяще-убийственное наступление фаланги юнанов.
Мог ли он победить?
Да!
Если бы персидские витязи, с ног до головы закованные в чешуйчатую броню, сумели опрокинуть македонскую этерию и, опрокинув, зайти в тыл неповоротливому строю копьеносцев.
Но пламя схлестнулось с пламенем, и счастье Божественного перевесило на весах Арея отвагу персидских витязей, истребленных едва ли не поголовно…
Как и катафрактарии Селевка.
Мог ли Дарий надеяться на победу после разгрома своей непобедимой дотоле тяжелой конницы?
Да!
Если бы оборванцы, накурившиеся перед атакой хаомы и временно презирающие смерть, имели достаточно времени для обстрела неподвижно стоящей на месте фаланги. Капля не страшна камню, но она способна выдолбить дыру даже в граните, если падает год, и век, и тысячелетие.
Но гетайры Божественного, сокрушив равных себе, развернулись и прошли меж рядами своей и чужой пехоты, огненной метлой выметая из битвы и жизни верещащих лучников, не успевавших даже натянуть тетиву для очередного выстрела…
Как обязаны были сделать сегодня гетайры Деметрия!
И тогда…
Разве оставалась у Дария хотя какая-то надежда после того, как запели трубы, трижды выплюнув в пылающее небо серебряный восторг, и фаланга, опустив копья, двинулась вперед, на храбрую, но разношерстную и скверно организованную пехоту последнего Ахеменида?
Нет, нет и нет.
Тысячу раз – нет!
Насколько легче было бы, окажись главнокомандование над войском союзников в руках Лисимаха! Фракийский вепрь не стал бы мучить себя излишними размышлениями, он бросил бы в атаку слонов, а вслед за слонами густой толпой побежала бы фракийская пехота, перекрывая конным лучникам путь к фронту фаланги… Ветеранам не пришлось бы ждать атаки, и дело было бы сделано уже к полудню.
Увы, осторожная хитрость, присущая диким кабанам, порой вынуждает Лисимаха быть умным, и нынче, смирив гордыню, он сам предложил, чтобы соединенное войско возглавил холодный, рассудочный, а когда надо – и вспыльчиво-непредсказуемый Селевк, волею судьбы ставший продолжателем дела Дария Кодамона и мстителем за него…
А стрелы все сыпались и сыпались, частые, словно капли осеннего дождя, гулко ударяющиеся о подставленные щиты, ищущие и пока что никак не умеющие найти щелку в сочленениях брони диковинного медночешуйчатого зверя.
И воины роптали все громче.
Стрелы, стрелы, стрелы…
Гудящие, свистящие, звенящие в полете.
Несущие смерть.
Неотвратимые.
Давно уже рассеяна и расстреляна легкая конница Антигона, пытавшаяся воспротивиться проникновению лучников в тыл; сросшиеся с конскими спинами марды и колхи, гикая, кинулись наперерез азиатам, кольцом охватившим правый фланг, и немало крови, одурманенной дымом хаомы и отваром мака, пролилось под копьями мардов, под саблями колхов, но что могли сделать они, две тысячи против двадцати?!!
Только доблестно пасть.
И они пали, почти все.
Кое-кому, сотне, двум, может быть, трем, удалось уйти в степь и не поймать стрелу, пущенную навскидку, беззащитной спиной. И Амилькар, умница Амилькар, спутник и друг с давних пор, лучший стратег легковооруженных всадников из всех, кого доводилось видеть Антигону, погиб одним из первых, успев все же, за миг до встречи со своей стрелой, взять дротиком жизнь орущего азиата…
Он умел так заразительно смеяться…
Прощай, Амилькар!
Прощай, Рафи Бен-Уль-Аммаа!
Прощай, архипельтаст Арриба, не сумевший увернуться от метнувшегося змеей хобота, снабженного клинком!
Легкая пехота сделала все, что могла и должна была сделать в этом бою, остановив серпоносные колесницы и сумев, хотя и не понятно как, отогнать и вынудить прервать атаку хваленых индийских слонов, главную надежду Селевка.
Теперь дело за фалангой.
Которая хочет наступать, но не может сделать ни шагу, пока в спину летят стрелы и приходится стоять квадратом, прикрываясь щитами со всех сторон.
Можно, можно, можно повторить Гавгамелы…
Но где же конница Деметрия?
– Вар! – отрывисто позвал Антигон, но иудей, похоже, не расслышал зова, хотя и стоял почти вплотную.
– Вар!
– А? Что? Слушаю, базилевс!
– Моя очередь.
– Но я еще не…
– Ну!
Царь рвет у лохага заручье щита и привычным движением вскидывает бронзовый овал над головой своей и Вар-Ицхака; всего лишь на кратчайший миг в сплошном покрывале бронзы и меди, закрывающей фалангу, образуется крохотная щель, но и в этот почти невидимый зазор тотчас влетают две, нет, четыре грубо оперенные стрелы и втыкаются в землю у ног Одноглазого, по счастью, никого не задев.
– О чем ты думаешь, Вар?! – возмущенно шипит базилевс.
– Об этерии, – отвечает лохаг разведки.
Это похоже на правду; вся фаланга, все без малого семьдесят тысяч воинов, от престарелого Косса, рожденного в один год с отцом Божественного и уступающего летами только самому Монофталму, до молоденького гоплитишки, пришедшего под стяги Одноглазого по воле не имеющего левой ноги и правой руки отца, думают лишь об одном! Где этерия?! Куда задевался Полиоркет?!
И базилевс верит. Прекращает расспросы и позволяет лохагу подремать стоя, как умеют только те, кто десятилетие за десятилетием шагал военными дорогами, урывая даже и на ходу клочки и клочочки блаженного забытья.
Исраэль Вар-Ицхак прикрывает глаза. Сделав так, можно представить, что с неба летят дождинки, очень тяжелые дождинки, а вовсе не стрелы. И думает о том, о чем думал, когда царь, совсем некстати, решил отобрать у него щит.
Исраэль Вар-Ицхак думает о матери.
Мало кто из тех, кого он посылал на смерть, из кого вытягивал клещами в сырых подвалах малейшие крупицы нужных сведений, чьи имена называл коллегам из секретных служб Птолемея в обмен на позарез необходимые данные, касающиеся элефантерии Селевка, так вот, мало кто из этих сотен преждевременно ушедших поверил бы, скажи им кто-то, что у Железного Исраэля, как называют его за глаза, есть мать.
А она есть, слава Творцу Всего! Она жива еще, хоть и очень стара, и уже с трудом передвигается по ершалаимским мостовым, спотыкаясь в пыли и подпирая палочкой согбенное тело, высохшая и совсем не похожая на тучную и звонкоголосую госпожу, умолявшую некогда его, своего любимого, своего единственного Исси, не покидать родной город, где его все знают и любят, не покидать святой ешибот, где наставники прочат ему будущее великого цадика, не отрекаться от рода своего, берущего исток в колене Леви, ради омерзительной, преступной, неугодной Богу службы в войске идолопоклонника.
Но поняв, что худенький Исси не изменит своего решения, почтенная госпожа все же благословила его идти избранным путем, но именем своим закляла не нарушать заповедей, соединивших род его с творцом сущего! Он обещал, и сдержал слово. Ни разу не осквернил он себя свининой, и не творил кумира себе, и не поминал Господа всуе; Й'ахве, Бог его отцов, Й'ахве Элохим, Й'ахве Шебаот знает: Вар-Ицхак не нарушил данную матери клятву. Что же касается остальных заповедей Господних, то простится ему нарушение их, ибо Бог всеведущ и знает, что может соблюсти и чего не может избежать даже и ревнитель веры, избравший стезю воина…
Не так давно один из лазутчиков, возвращаясь из Египта, побывал в Ершалаиме. Он оставил женщине, присматривающей за полуслепой старушкой, полный кошель золотых дариков, каких ныне, в эпоху порченой монеты, уже не чеканят нигде, и передал встрепенувшейся седенькой тени, что сын, если будет на то воля Творца, скоро уже, очень скоро остепенится, заведет семью и заберет ее к себе, вот только очень просит обязательно дождаться, и не спешить с уходом…
Матерям не лгут, и в словах лазутчика не было обмана.
После разгрома Селевка Исраэль Вар-Ицхак станет Царем Иудейским – так сказал Одноглазый. А Одноглазый не ломает своего слова, и это известно всем, даже тем, кто знает старшего из царей меньше и хуже, чем лохаг его разведки…
– Вар!
– Да, государь?
– Как полагаешь… – Антигон спотыкается на полуслове, словно не смея выговорить страшное. – Деметрий – жив?..
– Несомненно, – твердо отвечает иудей. – Да ты и сам знаешь это, государь…
Он прав. Антигон знает: если бы сын его пал, один из гарцующих варваров уже держал бы на копье, показывая фаланге, мертвую голову младшего царя…
Именно так поступит Одноглазый с головой Антиоха, если Деметрий привезет ее, когда примчится во главе этерии. Не зверства ради, вовсе нет, но чтобы смутить и сломить дух Селевка!.. Агафоклову же голову Монофталм запретил отделять от тела, буде фракийский царевич падет в бою; что толку в лишнем, ненужном зверстве?.. Ну, а Лисимаху, показывай не показывай, все едино! Он непробиваем, как фаланга…
Фаланга же стояла, словно насыпной волнорез Сидона, и волны всадников, налетая на нее, разбивались одна за другой и откатывались вспять; опустошив колчаны, они поворачивали коней и мчались в тыл, где фракийцы бросали им с высоких повозок охапки и вязки стрел, заботливо припасенных Селевком. Их было уже не двадцать тысяч, а меньше, и наверняка намного: не все же дротики и стрелы пельтастов, стреляющих из-за щитов копьеносцев, проходили мимо. Да и схватка с конниками Аррибы взяла немало вражеских жизней, но все равно осы жалили, жалили и то тут, то там в шеренгах раздавались сдавленные стоны, оханье и крики.
Убитых по-прежнему почти не было.
Но раненых становилось больше, и многие из них уже не способны были подхватывать из усталых рук соратников тяжелые бронзовые щиты.
Стрелы. Стрелы. Стрелы.
Везде, и всюду, и отовсюду – только они.
Стрелы и проклятия.
Проклинали Деметрия. И этерию.
Опять – стрелы.
И выкаченные, выбеленные терьяком глаза под грязными головными платками.
И вопящие щербатые рты.
И торжествующий визг азиатов.
– Базилевс, где же этерия?
Фаланга еще жила. Не так легко было вынудить покачнуться этих псов войны, забывших, что такое мирная жизнь. Но сейчас, неспособные ответить ударом на удар, они глядели на царя, умоляя: сделай хоть что-нибудь!
Войско сознавало: еще недолго, и оно превратится в скопище, сохраняющее подобие строя, а потом скопище обернется толпой, и толпа побежит, и будет вырублена! Войско не хотело становиться толпой, но ни один из воинов не знал, как быть, и все они вместе нисколько не сомневались, что царь – знает.
– Деметрий будет. Скоро. Клянусь…
Нет. Мало. Неубедительно.
Войско просит о большем. Войско умоляет подсказать: что делать, чтобы остаться фалангой и не превратиться в охваченное паникой стадо.
Что ж. Есть такое средство.
Царь наклонился к уху Вар-Ицхака, и обширная курчавая борода иудея расцвела алой улыбкой.
– Да. Разумеется, да, базилевс!
– Р-равняйсь. Смир-р-но! Слушай мою команду!
Стрелы свистели вокруг и умолкали, канув в тишину.
– Запевай! – приказал Антигон.
Четвертый час пополудни. Конница
Нет, какое там!
Ни охотничий гепард, ни быстроходный верблюд вестника, ни даже быстрокрылый весенний ветер не смогли бы настичь гонимого смертным ужасом Антиоха…
Рассеянная по фригийской степи, панцирная персидская конница перестала существовать как единое целое, способное огрызаться. Едва ли не половина «бессмертных» уже понуро стоит перед тенями отцов, не вернувшихся из-под Гавгамел, а те, кому посчастливилось избежать гибели, спасались теперь каждый сам по себе, кто как мог, но не всякому удавалось уйти в степь, оторвавшись от распаленных жаждой легкого убийства гетайров Полиоркета.
Антиоху – удалось.
Опозоренный бегством алый стяг с солнечным диском ариев бессмысленным комком валялся в траве. И Деметрий, не спешиваясь, брезгливо плюнул на смятую пеструю тряпицу.
Сын Селевка ушел.
Пушистые метелки ковыля, сжалившись, снисходительно прошуршали, открыв перед потерявшим разум от ужаса неприметную тропу к спасению, и вновь поднялись в полный рост, отказываясь указать преследователям путь, уберегший шахиншах-заде.
Остальное не имело значения.
Ни остатки «бессмертных», о которых, собственно, можно было забыть, ни даже панцирники Плейстарха, пострадавшие меньше персов и сумевшие, преодолев начавшуюся было панику, отойти в некоем подобии порядка, уже не интересовали победоносного архигиппарха.
Этим можно было заняться позже. Если на то будет воля Антигона.
А сейчас Антигон ждал подхода этерии.
– Возвращаемся! – приказал Деметрий.
Юный порученец вскинул к губам рожок, смешно надул румяные щеки, обрамленные первым пушком, и над ковылями гортанно раскатился сигнал сбора.
Изгвазданные от конских бабок до обрывков пышных плюмажей, венчающих шлемы, собственной и чужой кровью, уже понемногу начинающей буреть и сворачиваться, всадники неспешной хлынцой возвращались под царский флажок.
Тысяч пять, не меньше. Из восьми.
Много больше, чем предполагалось.
И Пирр, давая буланому отдых, спешился, радостно улыбаясь своим воинам, возникающим из колеблющейся стены ковыля. Эпиротам повезло, пожалуй, больше, нежели иным! Не пропали даром выматывающие, соленый пот и бурчание в животе вызывающие «давай, давай, не ленись!» Ксантиппа! И Сам Ксантипп появился рядом с царем, усталый, но внешне совершенно спокойный, хотя шея его алела. И Леоннат, потирая ушибленное ударом – по счастью, скользящим! – персидской палицы плечо, подъехал к царю, бормоча почти не слышно благодарственную молитву кому-то из Олимпийцев…
Вновь рассыпал трескучую трель рожок.
И Зопир, вырвавшийся далеко вперед, а потому не сразу расслышавший призыв, оперся крюком о землю, а живой ладонью провел сверху вниз по лицу последнего убитого им нынче врага, милосердно позволяя остановившимся, налитым холодной слезой глазам молоденького перса не отражать больше ласковую синеву навеки погасшего для мальчишки неба.
Мальчишка еще даже не остыл, и вовсе не был похож на убитого. Лицо его было спокойным, пожалуй, даже умиротворенным. Листовидный наконечник тяжелой бактрийской пики, подхваченной Зопиром из рук срубленного в самом начале боя катафрактария, вошел в спину пытавшемуся спастись мальцу и, пробив насквозь, вышел из грудной клетки точно там, где сердце, не дав времени ни удивиться собственной смерти, ни скривить губы в гримасе непонимания и протеста…
Теперь он лежал, вольно раскинув руки, пухлые губы слегка округлились, и Зопир не спешил стягивать с мертвого «бессмертного» дивную серебристую катафракту, пробитую в двух местах, но легко поддающуюся починке, да и в таком, не очень-то привлекательном виде стоящую целое состояние.
Нет, не спешил.
Окровавленная тигриная морда, заключенная в кольцо опрокинутого полумесяца, скалилась на доспехе, и рваная дыра, оставленная острой бронзой, казалась разверзтым зевом.
В последний раз Зопир видел эту катафракту давным-давно, ребенком, и человек в доспехе с тигром, заключенным в полумесяц, подбрасывал визжащего несмышленыша в синеву – высоко! высоко! еще выше! – а Зопир верещал, требуя: еще! еще! ну еще разочек, дядька Шахрвараз!.. А отец, лицо которого Зопир не помнит, отец, являющийся во снах бледной тенью с размытым лицом, да и то очень не часто, стоял рядом с подбрасывающим и смеялся! Пероз, отец Зопира, «бессмертный» азат шахиншаха Дарайявуша Кодомана, повелителя Арьян-Ваэджа, не ведающий еще, что бессмертие его завершится на каменистом поле у далекого малоазиатского Исса, а человек, забавляющий его сына, друг и побратим Шахрвараз, носитель родового знака «Тигр и Луна», привезет в осиротевший дасткарт его рассеченный шлем… А сам сгинет немного позже, в пыльной и кровавой сумятице Гавгамел…