Текст книги "Время царей"
Автор книги: Лев Вершинин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Селевк поторопился с этим письмом. Умному достаточно. А пер'о Нефер-Ра-Атхе-Амон, он же, если угодно, базилевс Птолемей, достаточно умен. Царь Вавилонии убежден, что это он диктовал писцу, и он ошибается. Его устами говорили вавилонские ростовщики и старшины караванных торговцев, заинтересованные в сидонских пристанях. Это письмо – намек. Теперь ясно, как день: едва не станет Антигона, Селевк тотчас предъявит претензии на Финикию и Келесирию. Которые, кстати, позарез необходимы Египту, не имеющему своих портов, кроме мало обустроенной пока Александрии.
И выходит, что главный враг, еще не заявивший о себе, но вполне очевидный, – вовсе не Одноглазый. А это в корне меняет ситуацию.
Из возникшей развилки есть два пути. Первый: сровнять Сидон с землей, как и предполагалось, а вслед за ним сделать то же самое с Тиром и Триполисом, завалить солдатню легкой добычей – и следовать к месту встречи с союзниками. Последствия: ненависть местного населения, которое, естественно, тут же кинется за спасением к великому и благородному Селевку, и окончательная утрата финикийских портов. Разумно ли ради чьих-то интересов совать голову в мясорубку мечей ветеранов Одноглазого? Вряд ли.
Путь второй: выскочить из игры. Но – изящно. Ибо клятвы на верность союзному договору принесены на алтарях всех храмов, а египтяне религиозны, да и среди македонцев не хочется прослыть клятвопреступником.
Пусть Кассандр, Лисимах и Селевк сами грызутся с Монофталмом и его сынишкой. Если одолеют – что без египетской пехоты не очень вероятно – то поистратятся так, что Селевку долго будет не до Клесирии с Финикией. А свежее, небитое войско станет весомым аргументом в споре за пристани.
Хорошо.
А если Одноглазый победит?
Думай, сын Аррибы Лага, думай, дружище!
Хотя… О чем, собственно, тут думать?
Птолемей вздрагивает от догадки. Такое бывает с ним иногда: логические цепочки вдруг увязываются в единую цепь, разрозненные факты выстраиваются в систему, и смутное, непонятное, сложное внезапно оказывается прозрачным и простым.
Ну, победит. Ну и что здесь такого?!
У него нет серьезной опоры на востоке. Его защита, меч и надежда – армия, очень хорошая армия, состоящая из ветеранов, не умеющих жить мирно. А таких становится все меньше и меньше. Новое же поколение готово сражаться до смерти за собственную землю и до крови за добычу в недалеких, малообременительных походах. Время непосед прошло. Выиграв у коалиции, Одноглазый вынужден будет искать стабильности. А следовательно, рано или поздно, решит выбить престол из-под зада у кого-то из союзничков. У Лисимаха? Маловероятно. Фракийцы – особый народ, их не подчинишь, если сами не захотят подчиниться. К тому же Фракия невелика и нища, а Одноглазому и сыну его, особенно – сыну, не спится без размаха. Нет, кабан может жить спокойно. Его, возможно, накажут за вмешательство в чужую драчку, но сгонять с трона на станут.
А кстати, любопытно: что вообще заставило осторожного зверюгу решиться на подобное?! Роскоши захотел, азиатских земель? Не исключено. Но было и еще что-то, о чем интересно узнать поподробнее. Ни с того ни с сего даже Лисимаху не пришло бы в голову приобрести двух рабов, молодого и постарше, весьма похожих внешне на Антигона и Деметрия, наречь бедолаг соответственно, предварительно выбив старику глаз, и трижды в неделю принуждать несчастных к соитию с козами. Нет, положительно, чем-то очень досадили отец и сын царю Фракии…
У Селевка?
Тоже вряд ли. Одноглазый не дурак, чтобы углубляться в Азию, где все схвачено вавилонскими покровителями Селевка. Если победит, отнимет всю Малую Азию от Тавра, ну, возможно, еще Сирию, оттеснит вавилонянина подальше на восток и на этом успокоится.
А вот кому действительно несладко придется, так это Кассандру, тем паче, что сын Антипатра вовсе уж плох и с наследниками ему не слишком повезло, а прав у Антигонидов на македонскую диадему никак не меньше, чем у рода Антипатра.
Но что за дело Птолемею до проблем Кассандра?
Главное, что, даже победив, Монофталм не угрожает Египту решительно ничем.
А вот это уже – довод.
Собственно говоря, это уже решение!
Но столь серьезные решения не годится принимать наобум.
Почему бы не сыграть с Ананке?
…Из того же ларца Птолемей добыл монету. Тусклую, серебряную. Много таких монет бродит по Ойкумене. С одной стороны – бородатый лик и надпись: «Филиппос базилевс»; с обратной – вставший на дыбы македонский медведь.
– Ну что, старик, испытаем судьбу? – весело спрашивает царь архиграмматика. – Вверх бородой – уходим домой. Медведем – топаем на север. Что скажешь?
Архиграмматик молчит, щуря спокойные египетские глаза. Он, знающий эллинский в совершенстве, наизусть заучивший Гомера, Гесиода, Алкея, Сафо и даже некоего Эвхариста, именующего себя поэтом будущего и пишущего так, что последнее слово первой строки созвучно последнему же слову третьей, не понял ни слова из сказанного только что царем.
И это простительно. Ибо не по-гречески, а по-македонски, и даже не просто по-македонски, а на диалекте горной Орестиды, да еще и на пастушеском жаргоне, от которого вянут уши даже у бывалых мореходов, задал свой вопрос Нефер-Ра-Атхе-Амон, – жизнь, здоровье, сила, Великий Дом, да пребудет и славится имя его!
– Ну-ка! Когда-то мне везло, старик…
Птолемей не лжет. Первый настоящий щит был куплен им полвека назад, вернее, взят в обмен на овцу, выигранную в эту несложную, требующую только удачи игру.
– Аой!
Взлетела монета.
Упала.
Подпрыгнула.
И легла.
Открыв профиль Филиппа, отца Божественного.
– Ананке! – Птолемей переходит на общедоступную речь. – Зови своих сидонцев, Тотнахт!
И спустя недолгое время, сурово хмурясь, сообщает не смеющим верить в хорошее рабби:
– Я решил. В последний раз дарую вам пощаду. Условия…
Он ненадолго умолкает, прикидывая.
– Двести… Нет, двести пятьдесят талантов золота. Семьсот талантов серебра. Три тысячи одеяний из первосортного пурпура. Двадцать тысяч – из пурпура похуже. Десять тысяч клинков из халибской стали…
При каждом слове его рабби вздрагивают. Но кивают.
– …две тысячи сосудов стекла прозрачного; тысяча сосудов стекла цветного; талант жемчуга; благовоний… Ну, мирры там, ладана – сколько не жалко, чтоб мне обидно не было… И кораблей – десять. Ну ладно, я не зверь. Девять…
Все? Рабби чуть разгибаются. Нет. Не все.
– Далее. Я оставляю в Сидоне гарнизон. Прокорм с вас. Дань – ежегодно. О размерах договоримся позже. От каждого члена Сингедрина пусть отправятся погостить в Египет первородные сыновья. От каждого, вам ясно?
В глотках согнувшихся пополам сидонцев нечто клокочет.
– Так. И еще. Старейшину Сингедрина я назначу сам. После собеседования. Подготовьте кандидатуры. Не менее десяти. И чтобы неизвестных имен не было. Ну? Что скажете?
Ничего не скажут. А что подумают, их дело. Со времен ассирийского нашествия не платили финикийские города такой дани. Что поделаешь, нет выхода.
– Да будет так, малик-маликим, – лепечут посланцы.
– Прекрасно! – Птолемей бьет себя ладонью по лбу. – Да, чтоб не забыть! Лично мне от вас ничего, сверх названного, не нужно. Но, – пер'о значительно поднимает указательный палец, – следует позаботиться и о людях!
Лица сидонцев наливаются синевой, что, впрочем, не вызывает у милостивого базилевса сочувствия.
– Сто драхм и алую тунику каждому гоплиту. Двести драхм и пурпурный гиматий каждому гетайру. И, конечно, побольше благовоний. Должны же воины побаловать жен, как вы полагаете, почтенные?..
Почтенные не полагают никак. Лишь один, моложе, а оттого и глупее прочих, осмелился зашелестеть языком.
– Светлый фараон, ты получишь все, что перечислено. Но что же ты оставляешь нам?
– Как что? Ваши жизни! – терпеливо, словно ребенку, пояснил Птолемей. – Мне они не нужны. Все. Разговор окончен!
Когда рабби, тяжко волоча замлевшие ноги, удалились, пер'о обернулся к бесстрастному жрецу Тота.
– Значит, так. Примешь все по описи. Лично. Выдашь солдатам жалованье. Двойное. И наградные. От царского имени. Ясно?
– Великий Дом, жизнь, здоровье, сила, может, не…
– Хватит. Раз «может не», значит, понял. Дальше. Нынче же сообщишь войску: царь захворал. Не смертельно. Но тяжело. Боги против похода на север. Мы возвращаемся. Ясно?
– Великий Дом, жизнь, здо…
– Свободен, – царь мягко подтолкнул старца к выходу.
Сам же, как был, в тунике, улегся на ложе. Хворать. Тяжело, но не смертельно. Не забыв перед началом недуга спрятать в ларец монету. Несуразную. Неповторимую. С профилем Филиппа на одной стороне и с таким же профилем – на другой.
Без всякого медведя, как на тысячах прочих.
Ту самую монету, что полвека назад принесла Птолемею, еще не Сотеру и уж, конечно, не Нефер-Ра-Атхе-Амону, а просто Лагу незабываемый выигрыш – жирнющую овцу, отданную день спустя старьевщику в обмен на первый в жизни настоящий щит…
Эписодий 6
Стрелы Ананке
Малая Азия. Фригия. Долина Ипса.
Середина лета года 475 от начала
Игр в Олимпии
Незадолго до рассвета.
– Жизнь положу, но доберусь до Лага!..
Желтое маслянистое пламя плясало на толстом фитиле светильника, и уродливое лицо Лисимаха напоминало сейчас оскаленную харю демона перекрестков, посылаемого Гекатой на охоту за кровью неосторожных путников, опрометчиво решивших заночевать под открытым небом.
– Я оторву ему уши! Был Зайцем, Зайцем и остался!..
У Лисимаха перехватило дыхание, и Агафокл, обеспокоенно следивший за взбешенным отцом, тотчас подал захлебывающемуся в хриплом кашле фракийскому вепрю крохотную облатку.
– Прими, батюшка… Тебе нельзя волноваться.
– Прочь, щенок! – огрызнулся Лисимах, разжевывая горькое снадобье, без которого уже много лет не выходил из дворца. – Сильно умный, да?
Дыхание его медленно выравнивалось, бульканье и всхлипы в груди уже не рвали слух присутствующих.
– Успокойся, брат, – негромко попросил Селевк.
В отличие от Лисимаха он казался совершенно спокойным, хотя – боги свидетели! – даже медлительному философу, обитающему в афинской Стойе, стоило бы немалого труда сохранять видимость самообладания в сложившихся обстоятельствах.
Птолемей не пришел.
Запалив трех коней, чумазый от пыли нарочный доставил известие о тяжком недуге, поразившем фараона за жестокую расправу с жителями славного портового Сидона, вынужденными идти по миру с протянутой рукой после выплаты невиданной дани. И о знамениях, ясно указавших египтянам, что путь на север им закрыт.
В это можно было бы поверить, не будь гонец послан из лагеря самого Птолемея.
Впрочем, размышлять было поздно.
Как и продолжать маневрировать, избегая боя.
Велико фригийское плоскогорье, а отступать некуда.
И незачем.
Там, в непроглядной тьме, еще не разреженной первыми лучами восхода, в десяти стадиях от полисадиев союзников, раскинулся стан Одноглазого, строгие ряды палаток и шатров, расположенных по всем правилам науки об устроении лагерей. Видна рука Полиоркета. Да в общем-то и сами ветераны, сошедшиеся под стяги Одноглазого, не нуждаются в указаниях; привычка к упорядоченности въелась им в кожу, сделалась неотделимой, как наплечники и поножи.
Бой близок и неизбежен.
– Докладывай, Антиох! – приказал Селевк.
Наследник вавилонской диадемы коротко поклонился. Не как сын. Как подчиненный. Сейчас, в плывущих мороках густого огня и смоляной тени, он казался едва ли не близнецом отца, и разница в возрасте совершенно не ощущалась, особенно когда Антиох говорил: так же четко, с теми же интонациями и паузами, что и Селевк.
– Дозорные сообщают…
В шатре воцарилась напряженная тишина, нарушаемая лишь редкими отхаркиваниями Лисимаха.
Истекшая ночь не принесла особых беспокойств. В степных травах случились четыре стычки между разъездами; в трех случаях разведчики неприятеля были отогнаны, оставив семнадцать своих, из них убитыми – девять; один из дозоров, правда, небольшой, всего пять всадников, вырублен людьми Антигона полностью. Тела обнаружены на месте схватки. Без оружия, но не оскверненными, напротив, уложенные, как должно, и прикрытые воинскими плащами.
– Так…
Селевк коротко переглянулся с Лисимахом, и тот, угадав мысль старого знакомца, чуть заметно кивнул.
Антигон свято блюдет законы, принятые македонцами в войне между своими. Никаких издевательств, никаких надругательств над убитыми. Заблудшего брата прощают и милуют. Хитрый старик не упускает ни одной возможности еще и еще раз напомнить не слишком многочисленным эллинам и македонцам, приведенным союзниками, кто есть кто. Этими оставленными в благолепных позах телами, этими плащами, которыми положено покрывать погибших с честью, он, ни слова не говоря, подсказывает: вы ошиблись, братья! Ваше место не здесь! Ваше место – со мной. Я жду вас, дорогие соратники мои!..
Умен Монофталм! Умнее вепря-Лисимаха. Умнее, надо признать, и Селевка. Возможно, и поумнее Птолемея, которого все равно нет здесь. Знает Одноглазый, не может не знать, о неполадках в лагере союзников. Да и как было избежать утечки сведений, если вся Малая Азия, от города к городу, видела, как хмуро косятся эллины на чубатых фракийцев и мясистых персов; если визг поротых за драки в трактирах солдат разнесся едва ли не по всей Ойкумене, ибо пороли провинившихся не сородичи, чья рука могла бы дрогнуть, а наоборот: македонцев – персы, персов – фракийцы, фракийцев – эллины. Умный азиатский метод повелел применять Селевк, и Лисимах, что редко случалось, был полностью с ним согласен.
– Еще?..
Антиох склонился над расстеленной бараньей шкурой, на изнанке которой раскрывалась искусно вычерченная карта окрестностей.
– Около полуночи к Антигону подошли подкрепления. Откуда, не выяснено. Небольшие. Около тысячи. Пехота. Скорее всего греки из Гераклеи…
– Ясно. Все?
– Пожалуй.
– У кого-нибудь есть вопросы?
– Позволь, архистратег?
– Разумеется, Плейстарх.
Сводный брат Кассандра, приведший войска из Македонии и заменяющий на совете отсутствующего македонского царя, прежде чем начать, некоторое время помолчал. Никто не мешал его размышлениям. Все знали: этот широкоплечий горбун несколько тугодумен, но если уж решился сказать, то идея, высказанная им, непременно будет достойна внимания. Кажется, Плейстарху польстила уважительная тишина. Сын Антипатра, он все же не считался полноценным представителем рода Антипатридов, ибо матерью его, на несчастье сына, оказалась не македонянка, пусть даже и наложница, не вольноотпущенница, даже не дриада, порезвившаяся с человеком, а потом подкинувшая плод кратковременной любви к воротам отца, а обычнейшая рабыня, да еще и черная, зачатая Антипатром просто из интереса: устроено ли у эфиопок все так же, как и у полноценных женщин? К чести Антипатра, он признал курчавого, горбатенького малыша своим, принял в покои и дал должное воспитание. Трудно сходясь с людьми, Плейстарх после гибели под лавиной жены никого так и не ввел в свой дом, разделив все нерастраченные чувства между братом, Кассандром, никогда и ничем не обижавшим его, и старшим из племянников, наследником Филиппом.
Искренность привязанности Плейстарха к брату подтверждалась и тем, что полуэфиоп, как всем известно, был единственным человеком в Пелле, кому проницательный и сухой Кассандр доверял полностью и безоговорочно, советуясь по всем вопросам, требующим неординарных решений.
– Скажи мне, Антиох, – Плейстарх пожевал губами. – Что взяли наши в седельных сумках убитых врагов?
Сын Селевка, недоумевая, свел и развел широкие плечи.
– Всякую мелочь. Еду. Золото. Я позволил всадникам разделить трофеи…
– Правильно сделал, – кивнул Плейстарх. – Еще вопрос: золото в изделиях или в монетах?..
– В монетах… – Антиох вдруг осекся и, если бы не полутьма, каждому стала бы видна краска стыда, залившая его гладко выбритые щеки.
– А ты мудрец, Плейстарх! – негромко и благодарно сказал Селевк.
– Чего там! – отмахнулся горбун, но тон выдал его удовлетворение похвалой. – Монофталм мудрее!
Этого не оспаривал никто.
Одноглазый поистине мудр. Раздать воинам жалованье накануне решающей битвы придет в голову далеко не каждому. Обычно бывает как раз наоборот: деньги придерживают до завершения кампании, чтобы выплатить поменьше, исходя из потерь, или не выплатить вообще, обвинив наемников в поражении…
Такое случается сплошь и рядом.
Но Одноглазый решил иначе!
Легко представить себе эти тысячи вооруженных людей, в сумках и заплечных мешках которых покоятся заветные кошели с немалыми, честно заслуженными деньгами. Разве могут такие позволить себе отступить, зная, что, отступив, возможно, спасут жизнь, но деньги, хранящиеся в армейском обозе, разграбленные победителями, будут навеки утрачены?..
Мудр Антигон!
– Ну что же, друзья…
Селевк, задрав голову, посмотрел наверх, в дымовое отверстие, где винно-смоляная пелена ночи исподволь серела, принимая в себя первые нити близкого уже рассвета.
– Смотрите…
Никто не возразил, подчинившись властному тону. Даже Лисимах, сперва ревниво относящийся к равноправию союзников, давно уже признал право вавилонского царя решать вопросы военные. У фракийского вепря тоже нашлось бы немало стратегем, но в нынешнем случае хитрые уловки, рассчитанные на рессеяние варварских скопищ, вряд ли могли пригодиться.
– У нас не все благополучно. Позиции, примерно равные с противником. Количество тоже. Но не качество. Не стану повторять, кого привел сюда Антигон. У нас же – неплохая тяжелая конница…
– Моя конница очень хороша! – нахмурился Плейстарх.
– Несомненно, Антипатрид. Но ее маловато. Кроме того, мы располагаем легкой конницей азиатов и очень хорошей, отважной, но, увы, не очень стойкой… не сердись на правду, брат Лисимах… пехотой. Колесницы и вспоминать не будем, это так, баловство, по старой памяти. Что же касается слонов…
Он невольно переходит на шепот.
А когда спустя некоторое время умолкает, союзники не сразу находят, что ответить. Некоторое время они просто смотрят на Селевка. Кто как. Антиох – с откровенным восторгом, несколько неприличным даже для тридцатилетнего мужчины. Сыну, впрочем, простительно. Агафокл Лисимахид – серьезно и уважительно. Почти как на отца. Плейстарх – улыбаясь и согласно подкручивая пушистый, почти слившийся с бородкой ус.
Даже индиец, маха-махаут элефантерии, подаренный вместе с животными царю Вавилона его соседом, а с недавних пор и другом, Чандрагуптой Маурья, незаметный и вполне равнодушный к чужим, мало касающимся его делам, встрепенувшись, прикладывает ладонь к уху, удивленно впитывая малопонятные, слишком быстро звучащие фразы.
Лишь Лисимах хмурится, негромко похрюкивая, совсем как зверь, на которого он похож. А когда открывает рот, становится ясно: предложение Селевка принято всеми, без обсуждений.
Ибо Лисимах, ошарашенно потирая затылок, сообщает:
– Хм. А ведь ты, брат Селевк, хоть и сволочь, а пожалуй, похитрее меня будешь…
Все ясно, как утро в горах. Более говорить не о чем.
Пора браться за дело.
И все же, для очистки совести…
– Ты все понял, многочтимый Скандадитья? – едва ли не робея, спрашивает Селевк смуглого, похожего на седого мальчишку человека в легкой белой рубахе, выпущенной поверх узких белоснежных же штанов, и тугой головной повязке. – Ты можешь сделать так, как я сказал?
Индус удивлен так, что на миг кажется старым.
Бхай! Белых сахибов трудно понимать. Если уж многомудрый Кришна Охотник – харе рам! рам! рам! – имел основания сообщить чужаку тайное, запретное знание бхаратских кшатриев, сохраненное от клыков времени в творениях несравненного Аджаташатру, то для чего говорить ненужные слова?
Впрочем, чего, кроме глупости, ждать от единождырожденных?!.
Как бы то ни было, тот, кому по воле махараджа-дхи-раджи принадлежат тело и опыт кшатрия Скандадитьи, не уверен в очевидном. Раз так, следует отвечать, хотя это бесконечно нелепо и способно рассмешить даже йога.
И маха-махаут отвечает:
– Шри раджа не для чего спросить вопрос. Зачем моя можешь? Ай! Хатхи сама умный. Моя хатхи просить: помогать, друг. Хатхи тогда знать, как делай…
Рассвет
Холм не был высок, скорее он был даже и не холмом, а просто пригорком, но на бесконечном плоскогорье Великой Фригии, ровном, как финикийское зеркало, некоей магией заросшее кудрявыми, в полчеловеческих роста травами, он казался едва ли не горой, достойной сравнения с теми, что лежат в девяти днях пешего пути на восток, там, где начинаются поросшие лесом, а немного повыше – каменистые отроги малоазиатского Тавра, со времен титаномахии бугрящего бычью спину под спокойными небесами здешних мест.
Итак, какой-никакой, но это был холм.
Возвышенность.
Точка, самой Бои, Жизнью, предназначенная для наблюдения, а волею Арея, неравнодушного к доблести, отданная ныне тому, кто был достоин стоять в этот день выше прочих. Достоин хотя бы потому, что сумел, искусно отманеврировав, запутать противника так, что тот закрутился на месте, словно котенок, увидевший собственный хвост, потерял время – и вынужден теперь стоять лицом на восток, глазами встречь медленно выплывающей из-за колышущегося горизонта колеснице Гелиоса.
Отсюда было видно все, до мельчайших подробностей.
Один за другим выползали из далеких загонов черные, расплывчатые в испарениях пока еще не истаявшей росы, жуки и томительно-медленно поспешали в открытую степь, где их уже поджидали другие жуки, покинувшие загоны раньше. Жуки подтягивались друг к дружке, бесшумно сливались воедино, становясь вдвое, втрое, вчетверо больше, утрачивая бесформенную загадочность и превращаясь в твердые даже на глаз темные квадраты, прямоугольники, ромбы; ромбы впивались в бока квадратам, квадраты вжимались в спины прямоугольникам, а из загончиков в отдалении выползали все новые и новые не имеющие четкой формы жуки. Эти уже двигались побыстрее, но дерганый скок их радовал взгляд меньше, чем спокойное, неуклонно настойчивое шествие давешних квадратов и прямоугольников… и вот уже возникает там, вдалеке, чуть-чуть пошевеливаясь, темная… стена не стена… линия не линия… темное нечто, а что? – не сразу и разберешь, и алеют, синеют, желтеют перед ней выстроенные в странном, зигзагообразном порядке бугорки, немножко похожие, если глядеть с холма, на цветастые бородавки, уродующие плохо выбритый подбородок…
Их много. Пожалуй, даже слишком много…
Живописец, узрев такое, непременно поморщился бы и свысока обронил бы несколько высокомерных фраз, вполне приличествующих случаю: об отсутствии у создателя картины чувства меры, о ненужных изысках, не дающих никакого прорыва из обыденности, а, напротив, свидетельствующих о наступлении необратимого творческого кризиса. И уничтожающая уничижительность мастера была бы столь категорична, что неумеха, создавший подобное, немедля прогнал бы зрителей, заперся на ключ изнутри и, багровея, уничтожил бы картину, способную уничтожить его репутацию.
И правильно поступил бы, к слову сказать.
Увы! Среди находившихся на холме не было живописцев. Возможно, именно поэтому происходящее там, вдалеке, рассматривалось и оценивалось без всякого осуждения, скорее даже – одобрительно.
И уж, во всяком случае, с живым интересом.
Но – молчали.
Пока Антигон не развернулся в седле, пренебрежительным взмахом ладони отстраняя от себя происходящее…
– Разведчики не лгали! Похоже, что Селевк наловил зверушек со всей Индии. Сколько, ты говорил там, Исраэль Вар-Ицхак, полтысячи?
– Четыреста восемьдесят, – мягко уточнил горбоносый иудей, почти до бровей утопающий в кольцах иссиня-черной лохматой бороды. – Из них тринадцать хворают. Похоже, смертельно, государь.
– Твоя работа?
Вар-Ицхак неопределенно угукнул.
– Нет уж, признавайся: твоя? Не жмись, здесь все свои, Антигону не сдадут! – задиристо настаивал Одноглазый. Он чувствовал уже, как подступает к сердцу та невыразимо веселая легкость, что с юности предшествовала сладостно-щемящему мгновению, когда наступает время, рванув из ножен махайру, ударить пятками в конские бока. – Ну же, говори!
На сей раз Вар-Ицхак гыгыкнул. Столь же, впрочем, неразборчиво, как ранее.
– Ясно. Враг не дремлет, да? Ладно. А почему же всего тринадцать прихворнули, а, иудей? Помнится, в свое время ты обезлошадил всю конницу Певкеста!
По бороде лохага разведки пробегают волны, и находящиеся рядом, знающие мимику бородача немало лет, понимают, что неразговорчивый иудей до крайности возмущен.
И это так. Подначки базилевса считает безобидными разве что он сам, и если ближние не таят обиды, то лишь потому, что такое случается только перед большими сражениями, а после побед ущемленное самолюбие утихомиривается бальзамом наградных. Но все-таки не стоило так подкалывать заслуженного и доверенного воина.
Кровь из прикушенной губы, подсолив рот, пригасила обиду. Исраэль Вар-Ицхак на миг показал квадратные, желтые от наса* зубы. Но все же отзвук обиды саднил. Можно подумать, базилевсу неизвестно, как дотошен в исполнении своих обязанностей лохаг его разведки! Разве только конница Певкаста? А люди Алкеты, шедшие на Тарс, а вышедшие к Херсонесу Понтийскому? А триумф афинской демократии? А пленение Эвмена? Да что говорить! Сам Антигон прекрасно знает, что его тайная служба на голову выше любого аналогичного ведомства, хоть вавилонского, хоть македонского. Ну, с египетской, пожалуй, наравне, так то ж Египет, а не хвост собачий, Йахве Элохим свидетель, чтоб Исраэль Вар-Ицхак так был жив, как это чистая правда! А распевать песни о своей службе, пусть и среди людей, известных досконально, лохаг разведки не хочет и не будет! Порой случается так, что неосторожно сказанное имя подхватывает ветер, и уносит, и приносит в самые неожиданные места, к самым неожиданным людям, приносит, получает вознаграждение и снова улетает колебать ветви деревьев. Много удивительного случается в жизни, и поэтому не следует обычному человеку знать слишком много, ибо излишне многое знание, как правило, завершается великой скорбью даже для базилевсов… Что же касается Селевковых слонов, которых стало всего на тринадцать меньше, то эти звери, похоже, отродье преисподней, они не только чуют приближение человека, но и умеют отличать своих от чужих, даже если своего чуют в первый раз. Но не тревожить же Царя Царей непроверенными слухами о том, что эти слоны вроде бы и не совсем слоны! И прозвища четырех лучших людей из ведомства Исраэля Вар-Ицхака базилевсу тоже знать ни к чему. Лохаг разведки располагает, хвала Антигону, достаточными средствами для выплаты пенсий семьям тех, кто не вернулся с задания…
– Не дуйся, Вар! – Дружеская, немного ироничная улыбка старика вмиг оборвала нехорошие мысли. – Чего не скажешь, когда весело. Давайте-ка поглядим, что нам готовят дорогие друзья!..
С каждым ударом сердца серая полоса на востоке становится все светлее, и уже можно вполне отчетливо разглядеть, как, одна за другой выходя из полисадиев, выстраиваются к битве синтагмы союзников.
Чем-то этаким, неуловимо-обещающим, кисловатым пахнул вдруг подсвеченный еще не видимым солнцем ветерок, и Антигон посерьезнел.
– Шутки в сторону! Смотрите, друзья, – рука царя вновь взмыла от поводьев, указывая на формирующийся вражеский строй. – Правый фланг: тяжелая конница. Хорошая конница, персидская. И сколько-то фессалийской. Всего тысяч десять…
– Двенадцать. Из них треть фессалийцы, – негромко уточнил Исраэль Вар-Ицхак.
– Благодарю, Вар. Дальше: сдвоенная фаланга. Вернее, то, что они называют фалангой, а на деле – варварская толпа. Сколько их там, Вар?
– Двадцать тысяч азиатского сброда. Строю слегка обучены. Но – наспех. Тридцать тысяч Лисимаховых. Строю не обучены вообще. Но – фракийцы.
– Всего полста тысяч пехоты. Немало! И легкая конница, лучники слева… Не нужно, Вар, это я и сам вижу!.. Около двадцати тысяч…
Вар-Ицхак кивнул, полностью подтверждая оценку царя.
– Впереди – слоны. Перед слонами – колесницы.
Одноглазый подбоченился, вызывающе осматривая соратников.
– Теперь вопрос: кому-нибудь это что-то напоминает? Считаю до трех. Раз. Два…
– Гавгамелы! – пожав плечами, словно стыдясь хвалиться узнаванием очевидного, откликнулся узкоплечий стратег с широким шрамом, чудом пощадившим серо-облачные глаза.
И пять или шесть воителей, не столь проворных, поперхнулись тем же незабвенным словом.
Среди двух десятков стратегов Одноглазого не менее половины перешагнули уже рубеж шестого десятка, и память о битве тридцатилетней давности, расстелившей Персиду, а вместе с ней и всю Азию, под сандалии македонцев, не угасала в их снах, заставляя испытанных бойцов тоненько, по-детски вскрикивать в сумеречные предрассветные часы.
– Они повторяют ту же ошибку, что и Дарий. Они и не могут ее не повторить! – продолжал Одноглазый. – Сперва они пустят колесницы, просто так, для затравки – не понимаю, кстати, для чего Селевк приволок эту рухлядь. Затем пойдут слонишки. Кулаком ударят. И крепко. Очень уж их много. Попытаются размести фалангу. А мы на это… Между прочим, как там твои люди, Рафи?..
– Люди кельби получили жалованье и славят благочестивого Антагу, – сверкает белками глаз Рафи Бен-Уль-Аммаа, вовсе не постаревший за годы, истекшие после Газы, разве что немного ссутулившийся. – Люди кельби любят останавливать двухвостых иблисов…
Он слегка кокетничает, кельбит Рафи Бен-Уль-Аммаа, он уже не тот жалкий варвар, что по глупости своей служил некогда презренному Паталаму. Нет, совсем нет. Он – македонец! Что означает – «настоящий человек»! И храбрые люди кельби теперь тоже македонцы, все, как один. Они сражаются за великую цель, а то, что кроме идеи они еще и получают жалованье, так должны же на что-то жить, отпустив мужей творить достойные дела, терпеливые женщины народа кельби!
– А ведь много их, а, Рафи?
– Да и людей кельби немало, – хихикает, пряча улыбку в складках клетчатой куфии, Рафи Бен-Уль-Аммаа.
– Эт-точно, – ответно усмехается Антигон. – Пехоту они, ясное дело, придержат на потом; кидать ее на фалангу – все равно, что принести в жертву, а Лисимах не настолько богобоязнен. Пехота будет стоять и ждать, как при Гавгамелах. До тех пор, пока конные лучники не растреплют фалангу.
– Они не дождутся, – спокойно вставляет в краткую паузу смуглый низколобый таксиарх, на вид то ли эллин-островитянин, то ли финикиец.
– Ты прав, Амилькар! Дарий тоже когда-то сделал ставку на стрелы. Думал, его катафрактарии удержат гетайров Александра. Не удержали. Впрочем, – сам себя оборвал Манофталм, сердито хмурясь, – что ж это я? Все ведь обговорили…
Но словам тесно в замкнутом рту, они рвутся на волю.
– Хвала Зевсу, – Антигон воздел руки горе, ненадолго отпустив поводья, – что Птолемей испугался. Приведи он свою пехоту, нам было бы куда труднее…
Стратеги и таксиархи кивают. Они полностью согласны.
Египетская фаланга – это достаточно серьезно. К тому же, окажись тут Сотер, врагов было бы не семьдесят пять тысяч, что, в общем, терпимо, поскольку у отца и сына копий и мечей не меньше, а раза в полтора больше. И это было бы весьма прискорбно, поскольку сражаться все равно бы пришлось, невзирая ни на что…