355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Карсавин » Философия истории » Текст книги (страница 27)
Философия истории
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:51

Текст книги "Философия истории"


Автор книги: Лев Карсавин


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

55

Философская публицистика является историческим познанием настоящего с направленностью этого познания на более или менее отдаленное будущее. Такое познание находит себе место и в истории обычного типа, хотя и спорадически. – Изучая прошлое, историк не только рассматривает его из настоящего, но еще и аналогизирует настоящее прошлому. Так от несоответствия между фразеологией и идеологией «вождей» Великой Французской Революции тому, что заставляла история их делать, несоответствия, ярко охарактеризованного уже Жозефом де Местром, историк заключает к тому, что и коммунистическая идеология большевиков в меньшей мере, чем думают, связана с реально развертывающимся в России историческим процессом (ср. § 61). Само собой разумеется, подобное аналогизирование дело очень тонкое. Оно требует и больших знаний и большого такта, во всяком случае – чутья к существу исторического метода. При неумелом и топорном пользовании историческими аналогиями получаются удручающие своею пустотою и, обычно, квази-научною верою в «исторические законы» выводы. Но по существу совершенно справедлива пренебрежительно отвергаемая ныне мысль, что история содержит в себе «уроки» для будущего. И не случайно историческое образование признается полезным для будущего политика. Не всегда историк ограничивается случайными аналогиями и рассеянными в своей специальной работе отдельными замечаниями. – Так Гульельмо Ферреро в своих статьях, объединенных потом в книгу под заглавием «La ruine de la civilisation antique»,[73]73
  Paris, 1921; ранее в «Revue de deux mondes», 1920; русский перевод А. Н. Казнакова: Г. Ферреро. Гибель античной цивилизации. Изд. Ратай, Киев-Лейпциг, 1923.


[Закрыть]
ставит себе совершенно определенную задачу – дать прогноз состояния Европы в ближайшее время. Те же цели преследуют и некоторые работы Карла Маркса, стоящие на грани истории и публицистики.

В несистематизированном виде та форма исторического знания, о которой мы сейчас говорим, является неотъемлемым моментом всякой политической деятельности. На ней основана оценка положения, расчеты на то или иное действие проектируемой меры и т. д. И плохие политики, в существе дела, – только плохие историки. Всякий политик, всякий публицист пытается уловить тенденции исторического процесса. Он всегда оперирует с тем, что сулит или чем грозит будущее, которое он – худо ли, хорошо ли – усматривает в настоящем и прошлом. Но, конечно, редко публицистика поднимается до самосознания, до осмысления существа развития и его принципов. Ближе всего к такому самосознанию она в периоды культурной напряженности – в эпохи национального расцвета, перед революцией, когда еще не стало поголовным безумие, после революции, когда уже начинается отрезвление.

Впрочем, до известной степени несколько пренебрежительное отношение ученых историков к публицистам оправдано. В целом философская публицистика (я говорю, главным образом, о русской, отличающейся преобладанием религиозных мотивов) оставляет в читателе чувство глубокой неудовлетворенности. Многие авторы «увлекают» своим талантом, остроумием. Многие заражают своею верою и, на первый взгляд, кажутся обретшими истину. Но почти все отвращают произвольностью и необоснованностью своих построений. Читатель недоумевает пред лицом противоречий в среде философов-публицистов, а часто и в сфере высказываний одного и того же автора. Одни ссылаются на русскую историю, русскую литературу, приводят примеры из действительной жизни, прибегая даже к статистике, причем зачастую мало-мальски осведомленный читатель поражен легкомыслием ссылок, в буквальном смысле слова историческим невежеством. Другие ссылаются на свой религиозно-философский опыт, приобщиться к которому для простого читателя не легко. Третьи вещают без всяких ссылок и без всякого обоснования своих слов. Но все говорят, пишут, спорят, проповедуют, предсказывают будущее; и, в конце концов, все – безответственно. Можно еще признать право ссылаться на свой опыт за гениальным мыслителем, за Достоевским, лучшие прозрения которого, кстати сказать, очень осторожно выражены устами его героев. Но – «quod licet Iovi, non licet bovi».[74]74
  Что позволено Юпитеру, не позволено быку (лат.).


[Закрыть]
Простой смертный обязан оправдывать свои интуиции и предчувствия чем-то большим. Он прежде всего обязан сам обосновать свой опыт перед лицом Истины, глашатаем которой хочет быть. Он должен найти для себя самого и для читателя критерий, который бы позволил отличать истинный опыт от прельщений, насылаемых бесом полуденным. Иначе не убедительны «откровения» и предсказания, а философская публицистика дискредитируется.

Никого не убедят голые статистические данные, особенно по типу анкет: «верите ли вы в Бога?» И кому неизвестно, что для всего можно подыскать пример и в жизни, и в тысячелетней русской истории, и в богатой русской литературе? И если все-таки многие высказывания философов-публицистов представляются убедительными, так только потому, что они бессознательно пользуются правильным методом. И метод их есть метод исторический. – Единичный факт, из понимания которого обычно и вырастает та или иная интуиция, при известных условиях может стать достаточно убеждающим в ее истинности, все равно берется ли этот факт из жизни, из истории или из литературы. Историческое познание вскрывает в нем, как в моменте, символизируемые им высшие моменты, личности и качествования. И раскрытое в нем, символизируемое им обнаруживает свою диалектическую природу. Познав в данном индивидууме какую-нибудь русскую национальную черту, мы тем самым «вспоминаем» или «признаем» ее и в неопределенно большом числе других наблюденных нами индивидуумов и прежде всего в самих себе. Мы можем (и должны) указать ее в несомненно типичных и крупных личностях, в несомненно характерных и значительных исторических движениях. И прекрасно понимая, что не в количестве примеров дело, мы все же не в праве полагаться на интуицию, на – «так мне кажется». Познавая символически усмотренную нами черту, мы воспринимаем ее диалектическое самораскрытие. Но мы не выполнили своей задачи, если ограничились отвлеченным изображением ее диалектики. Мы обязаны пойти дальше – познать конкретные проявления познанной черты и, следовательно, данную в опыте связь ее моментов, познать их необходимость. А это приведет к историческому (статическому) описанию ее в данный момент времени. В историческом же описании и в диалектике описываемого даны уже и тенденции дальнейшего развития, и связь с прошлым, и переход к динамике, т. е. к историческому повествованию.

Без сознательного и методического пользования историческим методом все рассуждения о национальном характере, национальном идеале, о будущем России и человечества и т. д. падают на уровень безответственного чревовещания, которое приносит не менее вреда, чем пользы. Опознав указанным образом свой метод, философская публицистика может действительно стать тем, чем она должна быть, «историею настоящего». И в ней, естественно, в связи с неданностью будущего и ориентированностью к нему, отчетливее выступает значение исторической идеи и ее диалектического самораскрытия (ср. § 53).

Философская публицистика ориентируется на будущее. Но будущее, даже ближайшее, в конкретности своей не дано, и, как таковое, объектом эмпирического знания быть не может. И философская публицистика обязана несколько себя обуздать, воздерживаясь от конкретных предсказаний. Ей дано, что православная религиозно-философская мысль содержит в себе некоторые своеобразные возможности, чуждые западно-европейской. Оставаясь в пределах объективно данного, она вправе утверждать, что эти возможности, как и многие другие черты русского национального характера могут актуализироваться и восполнить достигнутое Западом. Но вполне допустимо, что актуализация их не пойдет далее предвосхищения их философом-публицистом, который, вероятно, поступил бы лучше, если бы принялся за раскрытие предносящейся ему системы и не прикрывал своей лени пророчествованиями о будущем творце этой системы. Да и в том случае, когда он не надеется на то, что «русский народ» осуществит для него, философа, желанное, он на самом деле, обнаруживает или лень, или крайнее презрение к умственному труду, который ведь тоже что-то осуществляет. Он являет в себе дармоеда рода человеческого и мещанина земного шара. Да!

Есть глубокие основания того, что «история настоящего» ориентируется к будущему. – В историческом методе заложен переход от исходного момента к другим моментам всеединства, и переход не только в порядке сосуществования, а и в порядке последовательности (§ 53). Всякий момент, раскрываясь в сосуществовании своих моментов, вытекает из прошлого и устремляется в будущее. Это дано в самом развитии, в сторону ли упрощения или в сторону большей дифференциации – все равно. Диалектика в эмпирическом раскрытии своем требует временного порядка, который не уничтожается во всевременности. И, собственно говоря, даже раскрытие момента в его сосуществующих моментах уже является временным. Это лишь затемняется тем, что предшествующий потенциальный момент невольно, но ошибочно отожествляется с одним из индивидуализирующих его моментов. Поскольку философская публицистика сосредоточена на настоящем и отвлекается от прошлого, т. е. не рассматривает настоящего в смысле «последнего» момента развития, она может передать динамизм исторического факта (и метода) только обращаясь к будущему. А обращенность к будущему, направленность на него лежит в самом настоящем.

Познавая настоящее, историк (философ-публицист) познает его в символах. Но для раскрываемой им направленности настоящего в будущее, для возможностей развития и тенденций его нет символических фактов ни в настоящем ни в прошлом: будущее есть то, чего еще никогда не было. И, подобно художнику, историк раскрывает настоящее в его возможностях и направленностях, как некоторую воображаемую картину. Однако «никогда еще не было» не только будущего, а и усовершенности настоящего, которая может лежать как в эмпирическом будущем (и поскольку усовершение момента эмпирично, оно непременно в будущем), так и за пределами эмпирии. Эти два плана, обыкновенно, и сливаются в один в сознании философа-публициста. Истинная его задача в том, чтобы чрез выяснение возможностей переживаемого момента и его усовершенности (идеала) призвать себя и других к деятельному осуществлению идеального и возможного. Она не в том, чтобы утешать себя и других посулами прекрасного эмпирического будущего. Будущее свободно созидается нами чрез восхождение из настоящего во всеединство. Оно для нас, живущих в эмпирии, существует только как задание, т. е. не столько в качестве будущего, сколько в качестве настоящего. Оно дано нам в высшем надэмпирическом слое бытия, редкими слабыми образами просвечивает в настоящем. Оно не должно отожествляться с идеалом прогресса. По основному заданию своему философская публицистика или «история настоящего» являет собою историческую науку в ее действенности. Раскрывая идеал настоящего, его усовершенность, она из противопоставления себя эмпирическому процессу истории снова становится им самим и тем самым свободно созидает будущее.

56

Истории будущего в качестве конкретной науки нет, не должно быть и не может быть, ибо иначе утратило бы свой смысл само историческое развитие. История в собственном смысле слова – наука о конкретном прошлом, хотя прошлое и не познаваемо без настоящего и будущего.

Познание прошлого ставит перед историком совершенно своеобразные задачи. – Прошлое познается в настоящем, из настоящего, через настоящее. Оно самолично присутствует в настоящем, однако не во всецелости своей, а, подобно вспоминаемому, убледненно. Прошлое – действительность, вспоминаемая настоящим. И это больше, чем простое сравнение. Вспоминаемое мною не копия действительно бывшего, не реконструкция его мною, но само это бывшее, которое во мне еще существует как ослабленное, умаленное, умирающее. Оно – сам я прошлый во мне настоящем. Вспоминаемое мною одной своей стороной есть мое настоящее, другой – мое прошлое. Оно не все мое прошлое. Но актом сосредоточения на нем я могу неопределенно глубоко в него погружаться, вызывать его в настоящем. Слабый образ воспоминания словно еле заметный источник. Но этот источник начинает бить ключом и становится полноводной рекой прошлого, с которою почти сливается мое настоящее. Для настоящего живущее в нем заглушенною жизнью прошлое – источник самого прошлого и, значит, источник познавательного его проявления.

Поскольку прошлое еще живо в настоящем, оно в исторической науке и называется источником (Quelle, source), ярким и точным в метафоричности своей термином.

Перед нами развалины храма. Это, несомненно, само прошлое: те же самые камни, то же расположение их в пространстве, те же статуи, лепные украшения, окраска, поскольку, конечно, мы отвлекаемся от погибшего и искаженного. Мы «реконструируем» храм – восстановляем нарушенное временем пространственное соотношение его элементов, восполняем исчезнувшее. В реконструкции нашей мы руководимся, главным образом, естественно-научными законами, учитывая силу тяжести, измеряя, взвешивая, обращаясь к технологии материалов и т. д. Чем педантичнее мы в этом отношении, тем лучше (стоит сопоставить прежние реконструкции Эгинских фронтонов с реконструкцией Фуртвенглера). Законы природы позволяют нам с большою достоверностью и точностью заключать от того материального, что есть, к тому материальному, что было вначале. «Внешние» и столь же точные сопоставления с другими аналогичными постройками (основывающиеся, правда, уже на «исторической» предпосылке «единообразия» внешних выражений культуры) позволяют восполнять прежде бывшее, но материально исчезнувшее.

Наряду с этим мы прибегаем и к другим критериям: напр, к историко-религиозным, эстетическим. У нас есть некоторая идея религиозного смысла храма в данную эпоху, некоторая идея эстетического его значения для нее. Мы знаем эти идеи как идеи данной эпохи, как ее качествования, и мы усматриваем их в реконструируемом нами храме. Это иная, духовная его сторона, столь же живущая в настоящем, как и материальная, усматриваемая нами, а не выдумываемая и не предполагаемая. Сначала она неотчетлива, и всякая попытка точно ее себе представить – предположение. Но, безотчетно воспринимаемая нами с самого начала нашей работы, она по мере ее развития становится все яснее и отчетливее, убедительнее и неоспоримее. И эта именно духовная сторона и есть искомое нами историческое прошлое.

Благодаря «вспомогательным» нашим работам мы, наконец, «видим» перед собою храм в его первоначальности. И в нем мы усматриваем прошлое – технику, т. е. известный уровень знаний о внешнем мире, некоторое развитие математики и науки вообще, определенную организацию труда и, значит, определенный социально-политический строй (египетские пирамиды, римские базилики, Айя София). Мы можем пойти по этому пути, связав указанные выражения исторической действительности с другими такими же ее выражениями в иных «источниках». Но предположим: нас привлекает отражаемый храмом эстетический идеал эпохи. Ведь мы смело заключаем к античным канонам искусства от Парфенона, к средневековым – от любого готического храма. В зависимости от нашего ограниченного интереса, мы сосредоточиваемся на той или иной стороне опознаваемого нами момента прошлого (храма), до которого мы доходим по руслу материального его выражения. В храме, воссоздаваемом нами, как бы пересекаются разные стороны жизни: социально-политический строй, религиозный уклад, религиозная и эстетическая идеология, технические уменья, научные знания. На самом деле, конечно, никакого пересечения нет, а есть некоторое единство многообразия. – Храм, как воплощенная религиозно-художественная идея его строителя, выражает личность строителя, а в ней и чрез нее культурный облик его эпохи. И мы не «заключаем» к прошлому, но непосредственно познаем его, погружаясь в него там, где оно является и настоящим, чтобы чрез связь этого его момента с другими, нам уже известными, познать и его движение. В этом существо нашего познания, нисколько не подрываемое возможными и обычными ошибками – привнесением своего, современного и личного, проецированием в прошлое самих себя.

Когда мы подходим к прошлому только с одной стороны и, связывая эту сторону его в данном источнике с нею же в других, разрушаем действительную целостность источника, мы поступаем так в силу неизбежной ограниченности эмпирического познавания и еще в силу того, что всякий момент (следовательно, и данный источник) выражает реальное бытие ограниченно и односторонне. Мы всегда в состоянии подойти к источнику и целостнее познать его, если и не как всеединство, то как единство многообразия, усмотреть в нем неповторимо-своеобразное выражение всего исторического бытия. Чаще всего подобный подход к исторической действительности наблюдается при сосредоточении исследования на той либо иной личности: на Григории Турском (Loebell) или Аполлинарии Сидонии (Ешевский), на Бисмарке (P. Matter), Борисе Годунове (С. Ф. Платонов), Иване Грозном (Р. Ю. Виппер) и т. д. Но иногда такая же «концентрация» происходит около отдельной надписи (Моммзен), стелы с законами Хаммураби, развалин Кносского дворца и т. д. Принципиально с этой точки зрения можно подойти к любому вещественному памятнику; и, что существеннее, с нею ко всякому и подходят. Не случайно из внимательного изучения более или менее значительного памятника сами собой вырастают проблемы, касающиеся разных сторон прошлого, и один и тот же источник вовлекается в связь со многими, очень разнообразными (ср. § 41). Так, польские монеты становятся источником для истории французских городов, долмены и менгиры позволяют заключать к религиозному миросозерцанию первобытной культуры и т. д.

Прошлое живет в вещественных своих остатках, в них говорит нам о том, что оно как-то еще существует. Наблюдающий эти остатки исследователь охотно допускает, что камень в известном смысле превышает время и является теперь тем же самым камнем, который когда-то подвергся характерной обработке. Но исследователь почему-то никак не хочет допустить, что все еще живет и тоже превышает время говорящее с ним каменными устами прошлое. Талант историка заключается в умении заставить прошлое говорить громче и отчетливее. Но он – наивный обыватель – верит в неуничтожимость камня и не верит в жизнь идеи. Он не замечает, как, воспринимая камень, воспринимает вместе с тем и само прошлое, как погружается в него и проникается его диалектикой. Она, разумеется, тесно, неразрывно связана с вещественными следами прошлого, с руслом, по которому оно протекает и которое видоизменено и, тем не менее, в общих очертаниях своих сохраняется. Но она по существу своему нечто совсем иное, «историческое», познаваемое непосредственно, хотя и по связи с материальным. Это только историк предполагает, будто познает диалектически раскрывающее себя прошлое путем умозаключений от материального. Историк, если он склонен к рефлексии и «методологии», очень часто даже огорчен тем, что познает не так, как познают естествоиспытатели: не находит законов, не достигает точности. Он стремится «научно» выразить методы своего познания и… становится смешным. Так автор одной из «методологий» истории уверяет читателя, будто тот, созерцая наконечник первобытного копья, познает, как этот наконечник служил первобытным людям «для передачи кинетической энергии на расстояние».

В познании прошлого при помощи познания вещественных его остатков следует отличать познание их от познания самого прошлого. Познавая вещественные остатки, исследователь находится в сфере естественно-научной. Он устанавливает (описывает) факты, устанавливает законообразную связь их друг с другом и на основе точного описания и измерения воспроизводит уходящий в прошлое ряд изменений. Здесь его «выводы» тем надежнее, чем точнее исследование. И надо сказать, что точность в так называемых вспомогательных исторических науках (Hilfswissenschaften): в филологии, археологии, эпиграфике, палеографии, нумизматике и т. д. достигает высокой степени развития. Но ни один из разъединенных пространственно элементов устанавливаемой таким образом системы не дает сам по себе связи его с социально-психическим. Эта связь дана в ином порядке: содержится в нерасторжимой вместе-данности социально-психического и его материального коррелята. Равным образом, не может получиться выхождение за пределы материально-пространственного бытия в бытие социально-психическое и в том случае, если нам удастся самым неоспоримым образом установить уходящий в прошлое прерывный ряд элементов. Мы достигаем только одного: воспринимая непосредственно в связи с каждым элементом его социально-психический коррелят, мы, чрез установление связи элементов, познаем прерывный ряд их коррелятов. Однако благодаря этому нам удается (обыкновенно не сразу) перенестись в специфическое содержание социально-психического. В качестве психического бытия всякий коррелят обнаруживает свою непрерывную связь с прочими, и все они познаются как один непрерывный процесс. Мы бы не узнали, что это за процесс, если бы он не выражался и пространственно-материально, если бы не было разрозненных, разъединенных, но многих символов его или, вернее, знаков его, указаний на него. По внешним знакам мы специфицируем смутно без них восприятие нами социально-психического процесса, и тем лучше, чем их больше. Восприняв его и определив, мы переносимся в сферу чисто-исторического бытия и знания. Конечно, не надо понимать историческое познание как хронологически следующий за «естественно-научными» операциями акт. Оно с самого начала сосуществует с ними, специфицируясь и определяясь по мере их развития (ср. §§ 18, 9).

Кажется, Тейлор пустил в ход термин «пережиток» (survival). Всякий исторический источник, по существу своему, и есть переживающее себя, живущее в настоящем прошлое, то есть пережиток, хотя, само собой разумеется, по соображениям практическим и удобно сохранить термин «пережиток» для определенной категории исторических источников. Обычно «пережитки» толкуют очень просто, но и поверхностно – исходя из предвзятого несостоятельного мнения о разъединенности людей. – Во время грозы я испытываю чувство религиозного страха перед стихиею. Это считается «пережитком» натуралистической религиозности первобытных людей. Почему же он во мне, человеке современном, существует? – Ссылки на телесный мой организм и реальную связь его с организмом отдаленности моего предка сведутся, в конце концов, к признанию неизменного существования во всем ряду моих предков и во мне определенного систематического взаимоотношения нервных клеток. Придется объяснить эту странную всевременность системы (а не бесконечный ряд подобных друг другу систем, ибо ряд тут ничего не объясняет: тогда неясно откуда берется подобие их). Мы придем таким образом к постулированию обще-человеческого (всеединого) организма. Но мы в состоянии дать сколько-нибудь удовлетворительное объяснение «пережитку» лишь в том случае, если за системою расположения нервных клеток допускаем и определенное психическое состояние. А тогда у нас уже нет никакого права отрицать в современности это состояние, и мы вынуждены будем считать наш страх такою же индивидуализациею страха всеединого человека перед грозой, как индивидуализация его в первобытном человеке. Правда, мы признаем наш страх вздорным: ложным истолкованием органических ощущений, для нас, просвещенных европейцев XX века, неприличным. Но, если даже допустить, что просвещенный европеец XX века ближе к истине, чем дикарь, по существу это нисколько не меняет дела…

Для многих людей «пережитком» является обычай чертыхаться в трудных случаях жизни. Чертыхается человек, в черта не верующий… Но мне представляется маловероятным, чтобы чертыхающийся никогда в свою жизнь не задумывался над смыслом сочетания слов: «черт возьми» и чтобы при мысли о черте у него никогда не было ощущения некоторой реальности, хотя бы рационально им отвергаемой. Весьма вероятно поэтому, что чертыхание автоматично лишь по видимости, а на деле сопровождается теми же самыми, что и у отдаленных наших предков, «подсознательными» переживаниями. К тому же и отдаленные предки наши, надо полагать, очень часто чертыхались тоже «автоматически» и, уж во всяком случае, не всегда сопровождали свое чертыханье глубокою религиозною эмоцией. Предполагая последнее, мы вступаем в область фикций, которыми столь богата наука о религии. Конечно, религиозное содержание в акте призыва нечистого духа ныне слабее, чем прежде. Тем не менее, оно достаточно для того, чтобы признать чертыхание наше «пережитком», и, значит, как-то в пережитке содержится само переживаемое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю