Текст книги "Философия истории"
Автор книги: Лев Карсавин
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
63
Изучая развитие какого-нибудь момента (индивидуальности или качествования), историк исходит из познаваемой им по нескольким проявлениям («символам») специфической качественности момента. Эта специфическая качественность, по существу своему не поддающаяся отвлеченно-рациональному определению, может быть познаваема только чрез познание конкретных ее обнаружений (моментов следующего порядка). При этом в каждом обнаружении своем она познается неотрывно от него, не как нечто общее, повторяющееся во всех них, но – как раскрывающая один и единственный из своих моментов, определенно и единственно связанный с каждым из остальных. Таким образом, историк познает специфическую качественность момента, раскрывающуюся именно в этом своем обнаружении и в таких-то и таких-то иных, ему известных и с первым однозначно во временном порядке (§ 53) связанных. Он познает ее далее как могущую себя обнаружить еще и в таких-то моментах или проявлениях, которые тоже стоят в однозначном отношении к каждому из ему известных, хотя это отношение и может быть более или менее неясным, т. е. допускать разные конкретизации в границах некоторой более или менее широкой сферы возможностей.
Раскрывающаяся историку необходимая связь конкретизации изучаемого момента (его моментов) такова, что в ней дан один только определенный их порядок во времени и пространстве, не заменимый другими без искажения самой природы изучаемого. И дан ему не только определенный порядок: ему дана последовательность их, необходимая их смена и необходимое движение. В известной мере эта упорядоченная смена моментов допускает отвлеченное и даже рационалистическое выражение, что и позволяет применять к развитию термин «диалектическое». В существе своем историческое познание не что иное, как описание совершающегося процесса, который становится на основе своей всевременности и всепространственности, т. е. историческое познание не что иное, как историческое повествование. И это повествование обладает признаками несомненности и необходимости постольку, поскольку дано непрерывное движение. А оно дано частично во всей конкретности (например, в познании какого-нибудь развивающегося душевного состояния), частично – в некотором приближении к конкретности, т. е. как движение более исторически-общего процесса. Во втором случае, практически преобладающем, необходимость развития есть необходимость исторически-общего или стяженно-всеединого процесса (§ 21). И чем стяженнее или исторически-общее этот процесс, тем более понимание развития приближается к диалектическому. В познании развития качествования диалектика очень часто приобретает характер рациональной диалектики (§ 20). И при склонности нашей к отвлечению и ипостазированию отвлеченного вполне естественно, что понимаемое рационально-диалектически раскрытие высшего момента в низшем приводит к ипостазированию первого в особую внешнюю силу. В этом случае историк начинает говорить об идее-силе, о «судьбе» или «роке», тяготеющих над низшими индивидуальностями и даже над человечеством (ибо человечество стоит в определенном отношении к своей усовершенности и к Абсолютному). Более или менее отчетливо воспринимая отношение человечества к его усовершенности и к Божеству, историк говорит о Промысле, Провидении и т. д.
Указываемое противопоставление развивающегося момента высшим, развивающимся в нем, эмпирически в той или иной мере неизбежно. Оно неизбежно в силу реальной различности моментов разного порядка, в силу реальной противопоставленности момента его идеалу и Абсолютному. Но поскольку такое противопоставление существует, сфера саморазвития момента отъединяется от сферы высшего и высшее неизбежно воспринимается как внешнее. С появлением же внешнего создается как бы определенное извне русло процесса, для него самого «случайное», его обуславливающее, из него не объяснимое. Оставаясь в его сфере, историк вынужден ограничивать себя простым констатированием сосуществующего с ним и многое в нем воспринимать как просто данное. И для историка неизбежным становится пренебрежение временем, так как только пренебрегая им, можно говорить о постоянном внешнем. Но отказываясь от временного движения, историк отказывается от развития, подменяя его изменением. Во всем этом еще нет никакого заблуждения. В эмпирически ограниченном исследовании необходимы категории системы и, следовательно, функциональной взаимозависимости (§ 2). Историк только не должен считать эту ограниченность своего построения окончательной. Он должен помнить о том, что проводимая им между изучаемым моментом и высшим моментом граница условна, что она постоянно меняется, что определение и, значит, ограничение изучаемого – произвольно, предварительно, вызвано относительностью эмпирического знания. Усовершение исторического познания заключается в том, что преодолеваются условно установленные границы, и преодолеваются с помощью исторического метода, т. е. чрез восхождение к всеединству. Однако часто историк, руководясь правильной потребностью преодолеть ограниченность своего построения, пытается сделать это путем отказа от исторического метода. Он отказывается понимать разъединенность как момент всеединства, и, забывая о единстве, ее абсолютирует. Понятно, что в сфере такого понимания он старается преодолеть констатированную им систему взаимоотношений с помощью понятий внешней силы (фактора) и причинной связи. «Фактор», «причина», «случайность» становятся его основными, призванными все объяснять и ничего не объясняющими категориями. Историк прав в ограничении своего исследования тем либо иным моментом: практически такое самоограничение необходимо. Он прав и тогда, когда устанавливает внешнее соотношение исследуемого им процесса с иными моментами, заменяя выходящие за его поле зрения объяснения констатированием системы. Наконец, он прав в попытках выйти за грань предварительных работ и преодолеть систему. До известной степени можно даже оправдать признание этих категорий последними и объясняющими. Чрез более глубокий исторический анализ и чрез анализ самих названных сейчас предварительных понятий историк должен подняться над односторонним разъединением действительности и объяснить ее на основе теории всеединства.
Те же самые проблемы возникают и при сопоставлении данного процесса с другими ему подобными, которые с ним сосуществуют. И здесь, пока отьединенно изучается данный условно-абсолютированный и ограниченный процесс, в нем остается многое, из него необъяснимое, определенное соотношение его с другими процессами. Многое представляется «случайным», многое – обуславливающим. Все это многое историк должен учесть, т. е. восполнить свою собственно-историческую работу предварительной работой – описанием внешних «условий» процесса и его систематического отношения к другим. Более глубокая «историческая» связь данного процесса с другими, не выражаемая в простом систематическом описании, историком тем не менее воспринимается. Но на предварительных стадиях работы она выливается в форму признания того либо иного момента случайным, фактором, причиною, в смутное ощущение «судьбы», «Провидения». И лишь при условии преодоления ограниченности исследования все эти понятия и примитивные объяснения обнаруживают свою условность и заменяются подлинным историческим пониманием.
Таким образом, если условно начертить линию занятий историка, как восходящую от ограниченного процесса ко все более «общим» и «объясняющим», мы должны будем отметить постепенное снятие последовательно возникающих внешних моментов: «причин», «факторов» и «случайностей». – Для изучающего экономическое развитие немецкого народа внешними фактами или моментами будут его политическое развитие, определяющее (хотя бы государственной разъединенностью Германии) развитие хозяйства, его духовное развитие и т. д. Случайностями будут, также, влияние тех или иных экономических идей и форм, ранее появившихся в Англии и Франции, протекционизм русских царей и многое другое. Но, при изучении развития Германии в целом, противопоставленность экономической, политической и идеологической сфер приобретет совсем иной характер. Историк уже не станет считать политический строй «фактором» хозяйственного или идеологического. Он усмотрит во всех трех сферах многообразные проявления одного и того же. Разумеется, различность этих сфер сохранится; но взаимоотношение их и взаимовлияние получат совершенно иной смысл. Однако и для историка Германии внешними фактами и процессами останутся истории Англии, Франции, Италии, России. В иной сфере, но и он должен будет предварительно устанавливать некоторую «систему», отмечать «случайное». Историческое преодоление внешнего и для него возможно только чрез восхождение к более «общему» процессу европейской истории и даже истории человечества. Но это восхождение к высшему отнюдь не должно быть исканием абстрактных формул, чем, например, грешил Лампрехт.
Но и в истории человечества, взятого в целом, еще неизбежны категории системы, фактора, случая, судьбы. Человечество находится в определенном отношении в своей усовершенности к Божеству, с одной стороны, к внешнему пространственно-вещному миру или природе, с другой. И если первая проблема в общих чертах разрешима в пределах самой истории, если история остерегается от наивной и плохой метафизики; вторая для истории собственно непреодолима. Ведь субъектом истории и объектом исторического знания является не космос, а человечество (§§ 14 сл., 17, ср. 3). Для того, чтобы преодолеть разъединенность человека и природы, нужна метафизическая теория, вместе с тем преодолевающая и различие между историческим и естественно-научным методами.
Утверждаемое нами непреодолимое различие моментов ведет к отрицанию всякого непосредственного взаимодействия между ними. Исходя из него, легко исказить исторический метод и усмотреть цель исторической науки в возможно полном описании системы разъединенных моментов, причем окажется неясным, каково же, собственно говоря, отличие подлинно-исторического знания от предварительно– или вспомогательно-исторического. Но мы утверждаем не только полное различие моментов, а и непрерывное единство выражающегося в них высшего, т. е. всеединство. Всеединство же одинаково далеко и от разъединенного множества и от безразличного, потенциального множеством единства. Искажая понятие всеединства в понятие безразличного единства хотя бы и с различением между высшим моментом (M) и его индивидуализациями (m1, m2, m3…), мы неизбежно приходим к отрицанию индивидуального и, в конце концов, к неопределимой и бесплодной для знания потенции. – Все m в реальности своей оказываются несущественными, ценными лишь постольку, поскольку в них выражается M, которое признается точно определимым, как отвлеченное понятие, и реальным в своей отвлеченности. А ведь само M тоже лишь одна из индивидуализаций высшего момента, в свою очередь индивидуализующего следующие высшие и т. д. К тому же мы знаем, что историк никогда не ограничен какою-нибудь степенью конкретности, каким-нибудь порядком моментов, но все время словно движется вверх и вниз по их иерархической лестнице. При достаточной последовательности мысли понятие высшего момента обнаруживает даже методологическую свою бесплодность, если оно сочетается с указанным искажением понятия всеединства (ср. §§ 21, 34 сл.). С другой стороны, столь же чревато губительными последствиями искажение всеединства в понятие системы множества. В этом случае далее простого констатирования системы моментов идти мы не можем и вынуждены отказаться от всякого объяснения (ср. §§ 2, 11, 34 сл.), о чем следовало бы поразмыслить защитникам плюрализма.
Мы утверждаем, что M всецело есть каждая из своих индивидуализаций (m1, m2, m3…), хотя все они нацело друг от друга отличны. M едино и непрерывно; всякое m отделено от другого m (например, m1 от m2, m2 от m3) непреодолимым перерывом. Сопоставляя m1 с m2, мы можем сказать, что m1 есть то же самое M, как и m2, m3, m4, хотя оно от каждого из них всецело отлично. Поэтому в m1 мы усматриваем и всякое другое m, но ни в коем случае не M само по себе, ибо оно вне всего ряда m1 – m2 – m3 – … не реально. M может быть всяким m всецело только потому, что всякое m в себе самом и есть и не есть (оно есть, не есть и опять есть в M). А так как всякое m становится в бытие и погибает в небытие, умаление M в качестве тх является уже и становлением M в качестве m2, т. е. M не только есть и не есть и m1 и m2, а еще сразу есть неполные m1 и m2, становится в прехождении своем из m1 в m2. Таким образом нам сразу даны и непрерывность (развивающееся во времени M) и прерывность (ряд m1 – m2 – m3 – …, в котором каждое m неподвижно, поскольку мы отвлекаемся от его индивидуализаций).
Чрезвычайно трудно формулировать отношение M к m1, m2, m3… M не система всех m. Оно и не отвлеченно-общее, во всех m неизменно существующее. Оно вообще неопределимо иначе как стяженно и приблизительно. Ведь нам не дано единства бытия каждого m с небытием его, полноты бытия каждого m и полноты его небытия. Нам дано неполное бытие многих m или становление и погибание их, т. е. их взаимосмена или движение M в их ряду. Мы вскрываем в каком-нибудь из m специфическое качество M – его «формальное строение», его «потенции» – другие m и т. д. Мы мнимо – или приблизительно-отвлеченно определяем М, как эстетическое, экономическое, политическое качество, как «йsprit classique»,[84]84
Классический дух (фр.).
[Закрыть] «одинаково» проявляющиеся и в философии, и в математике, и в политике. Мы говорим о внутренней диалектике M. Но все подобные определения и высказывания очень приблизительны и при первых же попытках точно их формулировать оказываются недостаточными и наивными. По существу то, что мы называем усматриваемым в m1 качеством M, «формальным строением», потенциями или диалектикою M, есть стяженное и стяженно познаваемое в m1 всеединство M, т. е. и все другие m. Однако это другие m не в смысле соотнесенности их с m1 и отъединенности от него и не в смысле актуализованности и обособленности их, а, с другой стороны, и не в смысле безразличного единства их с m1.
Таким образом, устанавливая сосуществование и соотнесенность моментов, историк находится в предварительной стадии своей работы. Он еще не поднялся к высшему моменту и не опознал непрерывности, данной ему только в нем. В непосредственно изучаемом им моменте историк, при всей непреодолимой различности индивидуализаций этого момента, опознает непрерывное развитие, как он опознает его и тогда, когда преодолеет предварительную стадию своей работы. В этих случаях описываемые им явления различны, но в то же самое время и едины; едины не единством общего стержня, по отношению к ним внешнего, не единством отвлеченного и определенного общего понятия, их субсумирующего, а единством высшего всеединого момента. Такого единства нет в предварительной исторической работе, но подлинно-историческая им именно и отличается. И нас не должна смущать его неопределимость. Само историческое знание есть знание стяженное. Стяженностью характеризуется и методология истории. Она может указать на последние свои основания, но бессильна отвлеченно их формулировать. История – преимущественная наука о жизни, о конкретной действительности. И какой бы ничтожный момент действительности мы ни брали, он содержит в себе и ее метафизическое существо, не отделимое от конкретности, не ограниченное и не замкнутое в себе, не «запредельное», а потому и не поддающееся точной отвлеченной формулировке, которая возможна в ограничивающих свою область науках.
64
Границы истории определяются различием между социально-психическим и пространственно-материальным. Историк вправе лишь констатировать систему данных отношений между ними, воздерживаясь от всякого ее объяснения. Но часто он о границах своей науки забывает. И это забвение прежде всего сказывается в попытках «вывести» историю из природы или, в более умеренных формах, обусловить исторический процесс антропологическими, биологическими, географическими и т. п. «факторами» (ср. § 3). С другой стороны, историк выходит за границы своей науки и тогда, когда в описании взаимоотношений человека с природою интуитивно улавливает их двуединство. Мы очень ценим то, что мимоходом высказывает Ключевский о связи великорусского национального характера с природою Великороссии или о социально-психическом значении южно-русской степи. Нам представляются очень ценными и меткими замечания Тацита о природе Германии. И для понимания многих моментов исторического процесса необходимы точные характеристики ландшафта и места действия, каких-нибудь Каталаунских полей, средневекового города, Парижа в эпоху Революции и т. д. И само собой разумеется, мы не станем педантически требовать, чтобы историк от подобных описаний и характеристик воздерживался. Но мы должны признать, что в них он не историк и дает нам нечто сверхисторическое. И для обоснования и развития даваемого им недостаточно полагаться на неопознаваемую интуицию. Необходимо вскрыть ее природу и ее метафизические предпосылки, т. е. сознательно выйти за границы истории.
Этой задачи мы себе здесь не ставим, не намереваемся давать решение проблемы о том, как примиряется История с Природою. Но мы считаем возможным указать на некоторые предпосылки такого решения, тесно с нашей теорией связанные, и на то направление, в котором должно его искать.
Для объяснения взаимодействия между Человеком (историческим бытием) и Природою надо подняться к высшему содержащему их в себе и в них индивидуализующему моменту. Этот момент выражает себя в человеке не только полнее, чем в «человеке историческом» (в человечестве, как субъекте и объекте истории), а и полнее, чем в природе. Человек не только духовно-душевен: он и телесен; не только человек, а и животное и материя, микрокосмос и, как всеединый Человек, макрокосмос. Поэтому и высшему объемлющему Природу и Человека всеединому тварному бытию более всего приличествует наименование Человека, Адама или Адама Кадмона. Только, именуя его так, надо не забывать, что природа такая же особо-качественная его индивидуализация, как и человечество, хотя и менее полно, менее совершенно выразившаяся. И она вовсе не так отъединена от человека, как это нам представляется. В самом себе каждый из нас содержит природу, будучи животным и материальным существом, а в духовности и душевности своей ею реально обладая.
В современном сознании прочно укоренилась склонность резко разъединять и сопоставлять друг с другом сферы духовности, душевности и телесности (материальности). Мы все во власти предрассудка – все считаем душевность и, особенно, духовность чем-то отрицающим и исключающим пространство и время. В богословских терминах эту склонность можно определить или как манихейство или как докетизм. На самом деле, духовно-душевное не непространственно и не невременно (или вневременно), а всепространственно и всевременно, да и то ограничено. Духовно-душевное ограниченно-всепространственно или «начально-пространственно». Разумеется, не к чему оспаривать «педагогическую» полезность (для высказывающего и для слушателей) красноречивых рассуждений о том, что нельзя измерять, взвешивать и обнюхивать мысли и чувства, что можно говорить о «духовном опыте». Но все это относится к области очень абстрактного, искусственного и метафизически бесплодного мышления, к философии скопцов.
Нет ни одного «состояния сознания», которое было бы духовным в том смысле, в каком это обыкновенно понимается. Всякое содержит в себе и пространственное качество, отделимое лишь отвлеченною мыслью, т. е. путем отказа от реальности. Но отсюда не следует, что всякое «состояние сознания» пространственно ограничено. В духовно-душевной жизни своей мы наблюдаем «состояния» или «акты», которые «сразу» содержат в себе вещи, пространственно друг друга исключающие. Я «сразу» мыслю и стоящий предо мной предмет и заполнявший ранее то же самое место воздух или этот же предмет, вспоминаемый мною. Я воспринимаю или воображаю движение тела только потому, что оно для меня сразу во многих местах пространства. Мысленно я объемлю пространственно несовместимое и преодолеваю непроницаемость тел. Я мыслю себя, без тела не существующего реально, и здесь за письменным столом, и в Петербурге, уже давно покинутом мною, и слушающим плеск воды в Лейпциге. И везде я мыслю себя как душевно-телесное существо. Но мысль моя о самом себе или воспоминание мое о себе – сам я, правда умаленный, но в умаленности вполне реально существующий. Для мысли моей нет пространства в том смысле, что для нее нет пространственной ограниченности. Но мысль моя не исключает пространства и не вне его (в каком-то другом пространстве), а его в себе содержит. Она всепространственна; и не только в пределах пространства, реально данного моему восприятию и воображению за все время моей эмпирической земной жизни, а и больше. Ведь я в известном смысле составляю единство со всеми людьми, которые существовали, существуют и будут когда-нибудь существовать. Я должен или считать свое сознание всепространственным или признавать пространство необъяснимой галлюцинацией, вместе с тем утверждая, что в моем сознании не сами вещи, а их копии. Но мое сознание даже не всепространственно, а умаленно-всепространственно или «начально-пространственно».
Самая отвлеченная мысль ощутимо связана с моею пространственно-ограниченною телесностью и в известном отношении локализуется. Самый «чистый» волевой акт не вполне всепространственен и уловимым для моего сознания образом связан с моим телом. От смутной локализации моментов душевности мы переходим к взаимноисключающим друг друга, «несовместимым» и как-то начинающим ограниченно-пространственное бытие моментам. И вовсе не метафорические выражения – «тяжелые» мысли, «тяжелые» чувства; вовсе не иллюзия – смутное сознание присущего нашей душевности качества «объемности». Я уже не говорю о довольно точно локализуемых и пространственно размещаемых ощущениях. Все это, конечно, не пространственно-вещный мир; но все это – нечто, нас к нему приближающее, некоторая умаленность всепространственного бытия души, и притом обладающая разными степенями. Если же мы обратимся еще к «данным» мне чужим душевным состояниям (§ 11), мы сможем расширить сферу наших наблюдений. Эти «состояния» являются чем-то общим мне и другому субъекту. Поскольку они чужие, я их воспринимаю, как для меня во всей моей душевности пространственно запредельное, как более «пространственно» далекое, чем любое из данных мне моих «состояний». Но в то же самое время я воспринимаю их и как содержимое или объемлемое мною.
Нам неведом пространственно-вещный мир, который бы насквозь не был пронизан нашею душевностью. И в этом нет никакого солипсизма, во-первых, потому, что, и будучи пронизан ею, внешний мир есть иное, во-вторых, потому, что, с точки зрения теории всеединства, моя душевность стяженно есть все душевное бытие. Всякий звук или цвет, всякое тело есть и нечто душевное: настолько тесна и неразрывна сращенность душевного с «внешним». Воспринимаемые мною предметы есть и моя душевность, пронизывающая их сейчас и всегда. И в этой душевной стороне внешнего, несомненно, есть и «мое» и «иное» (душевность иных подобных мне субъектов, когда-либо воспринимавших то же, душевность всеединого субъекта и, надо полагать, душевность, хотя бы предельно-умаленная, самого высшего).
Я не умею выделить в душевной стороне материального предмета и явления то «иное», что является и им самим, как умею делать это в восприятии мною чужого душевного состояния. Я не знаю, что за инобытие лежит за воспринимаемыми мною деревом или камнем. Мне неведом непрерывный переход меня духовно-душевного в меня телесного. Но с величайшею степенью вероятности я могу утверждать, что моя духовно-душевная жизнь продолжается – вглубь или на поверхность – по направлению к моей телесной жизни, что моя телесность – продолжение моей душевности в смысле иных ее качествований и умаления ее всепространственности. Если бы мое телесное бытие и телесное бытие вообще усовершились хотя бы до степени моей душевности, они бы не исчезли. Они и теперь в одной «стороне» своей душевны. Но, конечно, при таком усовершении исчезла бы пространственная ограниченность телесного бытия.
В этой связи нужна некоторая оговорка по поводу наиболее приемлемых динамических теорий материи. Они стремятся выяснить душевную сторону или душевный субстрат материального процесса, но склонны сводить «внешнюю» его сторону на роль иллюзии, хотя и «внешняя» сторона тоже душевна. В основе материального процесса может лежать деятельность какой-нибудь субстанции, какой-то «психоидный» процесс. Эта субстанция может быть «постулирована», доказана нами, а при дальнейшем нашем развитии и отличена от других, выделена в той душевности, которая пронизывает материальный процесс. Но отсюда не следует, что воспринимаемое нами ныне как «внешнее» при всей своей недостаточности не содержит в себе абсолютно ценного, что оно исчезнет и заменится другим. Такое предположение, высказываемое в форме гипотезы о возможном уничтожении материи и Лейбницем, и Кантом, и Гартманом, и, в самое последнее время, Н. О. Лосским, не что иное, как попытка свести материю к иллюзии. Для теории всеединства оно неприемлемо; христианством же характеризуется как «тушение плоти» и отрицание идеи преображения. Раз материальное уже было и реально познавалось, оно исчезнуть не может, ибо тогда не было бы всеединства. Мало того, оно всегда пребудет и в своей ограниченности, как определенный в своем несовершенстве момент развития (§ 50). Но вместе с тем оно в ограниченности своей будет только моментом своего усовершения, а в усовершенности его исчезнет ограниченность, но не исчезнет ничего из реально сущего в самой ограниченности. Высшая ступень развития во всеединстве не отменяет низшей, а только расширяет ее и восполняет.
На основе сжато намеченных здесь предпосылок возможно построение космоса как Человека. Мысль историка, выходя за грани истории в область метафизики и оставаясь верною самой себе, поднимается к тварному всеединому бытию и понимает его как духовно-душевно-телесное единство, как Человека. Это не теория параллелизма духовно-душевного и телесного, не позволяющая выйти за пределы простого описания данного; и не теория причинного их взаимодействия, которая ничего не объясняет. Это не гилозоизм, потому что материя в том виде, в каком она познается нами, признается не реальностью, а умалением реальности; и не отрицание материи и тела, потому что в самой умаленности усматривается недостаточно актуализирующаяся реальность. Это – теория всеединства. И она дает возможность понять мир как одно развивающееся целое. Человек содержит в себе всю природу и всю историю. Полнее всего он индивидуализируется и осуществляется в некоторых своих качествованиях – в историческом бытии, в стяженно-всеедином субъекте истории. Меньшей степени выраженности достигает он в других своих качествованиях – в бытии природном и в качестве Природы. Но в Природе раскрываются иные его аспекты, абсолютно ценные (хотя и более далекие от усовершенности) и историческому бытию и историческому знанию до конца недоступные. Для того, чтобы они могли быть опознанными, необходимо усовершение человеческого знания, невозможное без усовершения самого исторического человечества. Но усовершение исторического человечества есть усовершение самого Человека, а тем самым и Природы. Поэтому метафизика может указать лишь общее направление и помочь частным конкретным выводам. Она, качествование исторического человечества, не в силах сделать историей Природу.