355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Том 21. Избранные дневники 1847-1894 » Текст книги (страница 21)
Том 21. Избранные дневники 1847-1894
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:43

Текст книги "Том 21. Избранные дневники 1847-1894"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)

Копылова мать. Давно уже не пекли хлеба. Кусочки не продают.

Из Бабурина на деревяшке, лугов просил.

Странник, разбитый параличом, еле говорит. Тамбовский, рассказывает, сколько раз причащался.

Две погорелые бабы из Головенек. Одна с ребенком.

Ходил гулять. Плотники одоевские. Рассказ о переселении из именья Красовского Бабошино. Не хотели брать по 60 р. на двор. Согнали с четырех волостей 700 мужиков с топорами, ломами, вилами, велели ломать. «Грех». – «Что же делать, велят. Не станешь, прибьют», – «Пускай прибьют, на них, а не на тебе грех будет. Бог велел терпеть», – «Оно так. Я, положим, не ломал». Расставили по слободам, принялись – ломать. Кто крышу роет, стропила. Косяки, окна косят. Печи ломают. Мужики, человек сорок, ушли на гору, смотрят. Старшина сам перевез. Другие, как начали ломать, сами взялись, чтобы не дуром ломали. В одном доме баба только в ночь родила, да еще двойню. Оставили дом. Начальство было: 1) член, 2) исправник, 3) становой, 4) урядники. Пуще всех урядники, так и снуют – ломай. И старшины.

9 июня. Вчера встретил мужика молодого новосильского из острога за подгребание муки. Пухлый, сладострастный, с красными пятнами, вшивый. Просидел три месяца. Расслаб.

Константин – хлеба нет. Картофель посадил. Дочь прислал.

Дворовый с женой, противный. Дурачок из Пирова. Жену ищет.

Из Щекина погорелый солдат с дочерью.

17 июня. [В дороге. ]* Деревни Кучинки Чернопятовой. Анна Максимова – мальчик Алексей Макаров. Хозяин избил и оклеветал в покраже меди и железа. […]

22 июня. Соня сердится, я снес легко. Урусов мил. Разговор о том, что книга действует, потому что это один чистый дух.

«Отечественные записки». Статьи о сектантах*. Шалопуты и странники.

23 июня. Михайловна городенская плачет, вспоминая, как она призрела детей. Мужик рыжий, вдовый. Старшая девочка 15-й год. Проработает два дня, принесет ковригу хлеба. Отец бросил. Дети одни. Девочке 9, мальчику 7-й. Михайловнин сын возил навоз, привез мальчишку, четыре дня не ел. Дала хлебца, теста, уж он отощал, не ест, сердечный. Сестренка взяла на руки, и он спит. Научили походить по деревне. […]

25 июня. Десять человек странников. Старик 68 лет, слепой, со старухой. Высокий, тонкий, живой. Похож на слепого Болхина. Жалуется на мужиков – отняли землю, дом (чтобы похоронить его) и долю в проданном лесе. Рассказы про хохлов. От деревни до деревни 40, 30 и 20 верст обыкновенно. Через улицу кричат. Заходи ночевать. Напоят, накормят и постелют. И на дорогу дадут. Продавать кусочки некому. Наши набрали слепые, да раздвинули коноплю и бросили. У нас нищеты страсть. Некому подавать. Я не продаю – сирот кормлю, не в похвалу сказать. Даром отдавать – жалко. Продай. Не продаю, вчера не ели, и нынче дело к ужину. Плачет. Давай безмен! Денег не взял. Рассказ про хохла. Узнал, что я темный, снял Пантелеймона. На колени, сам плачет. Целуй в глаза.

Два из Сибири. Один слесарем был, тяпнул. Идет откапывать деньги. Другой у купца 16 лет выжил по 100 р. на год.

Кузминский удивлен, что не одобряют Муравьева*. «Он делал это по убеждению». Он грабит на дороге по убежденью.

[27 июня. ] 26, 27. Очень много бедного народа. Я больнешенек. Не спал и не ел сухого шесть суток. Старался чувствовать себя счастливым. Трудно, но можно. Познал движение к этому.

[28 июня. ] 28. С Сережей разговор, продолжение вчерашнего о боге. Он и они думают, что сказать: я не знаю этого, это нельзя доказать, это мне не нужно, что это признак ума и образованья. Тогда как это-то признак невежества. «Я не знаю никаких планет, ни оси, на которой вертится земля, ни экликтик каких-то непонятных, и не хочу это брать на веру, а вижу, ходит солнце и звезды как-то ходят». Да ведь доказать вращение земли и путь ее, и мутацию, и предварение равноденствий очень трудно, и остается еще много неясного и, главное, трудно вообразимого, но преимущество то, что все сведено к единству. Так же в области нравственной и духовной – свести к единству вопросы: что делать, что знать, чего надеяться? Над сведением их к единству бьется все человечество. И вдруг разъединить все, сведенное к единству, представляется людям заслугой, которой они хвастают. – Кто виноват? – Учим их старательно обрядам и закону божию, зная вперед, что это не выдержит зрелости, и учим множеству знаний, ничем не связанных. И остаются все без единства, с разрозненными знаниями и думают, что это приобретение.

Сережа признал, что он любит плотскую жизнь и верит в нее. Я рад ясной постановке вопроса.

Пошел к Константину. Он неделю болен, бок, кашель. Теперь разлилась желчь. Курносенков был в желчи. Кондратий умер желчью. Бедняки умирают желчью! «От скуки» умирают.

У бабы грудница есть, три девочки есть, а хлеба нет. В 4-м часу еще не ели. Девочки пошли за ягодами, поели. Печь топлена, чтоб не пусто было и грудная не икала. Константин повез последнюю овцу.

Дома ждет городенский косой больной мужик. Его довез сосед. Стоит на пришпекте.

У нас обед огромный с шампанским. Тани наряжены. Пояса пятирублевые на всех детях. Обедают, а уже телега едет на пикник промежду мужицких телег, везущих измученный работой народ. […]

29 июня. Старичок, кроткий, зажиточный (плачет сейчас), просит строиться. Вперед готов заплатить штраф мировому. Странники. Побирушка из Городны пришла на балкон и легла в ноги в середине двери.

Разговор с Юрьевым, ему не нравится, что землю хотят мужикам, а во всем либерален.

3 июля. Я с болезни не могу справиться. Слабость, лень и грусть. Необходима деятельность, цель – просвещение, исправление и соединение. Просвещение я могу направлять на других. Исправление – на себя. Соединение с просвещенными и исправляющимися. […]

6 июля. Немец в падучей, голый. Сергей просил ему блузу.

Надежда Константинова пришла с грудницей, страшно жалкая.

Разговор с Кузминским, Василием Ивановичем и Иваном Михайловичем. Революция экономическая не то, что может быть. А не может не быть. Удивительно, что ее нет.

[10 июля. Спасское-Лутовиново. ] 9, 10 июля. У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писаньем, неосуждающий и – бедный – спокойный. Тургенев боится имени бога, а признает его. Но тоже наивно спокойный, в роскоши и праздности жизни.

Дорогой, в военном кителе старик помещик с бородой. «Переселенье». – «Нет, отобрать землю». – «Опять будет неровно». Дочь помещика: опять переделить. Только и сказала.

11 июля. [Ясная Поляна. ] Приехал домой: дворянин белесый, пальто без пуговиц.

Две бабы – солдатки деменские. Одна весело просит на хлеб пяти детям и хворосту.

Соня в припадке. Я перенес лучше, но еще плохо. Надо понимать, что ей дурно, и жалеть, но нельзя не отворачиваться от зла.

С Таней разговор о воспитанье занял до утра. Они не люди. […]

13 июля. [По дороге в Самарское имение. ] Выехали*. Жалко Соню. Миташа. Его отдали под суд за то, что он добрый и тщеславный*. Сидел с нами в 3-м классе хорошо и пошел в царские вагоны к Николаю Николаевичу младшему*.

На всех станциях и в народе волнение – царек едет. Ура кричат.

В Скопине толпа давит. Народ на крышах. То же в Ряжске. […]

15 июля. Оренбургская дорога. Солдат с артелью идет кирпич бить, 57 лет. Один с женой кормится. До 60 лет добью, способно получать стану. Как кормиться. Корсунского уезда. За 70 верст пришли, до парохода, проехали до Самары. Старики подбивали идти пеши, чтобы проездные деньги остались. Был спор об 38 копейках. Настаивали, чтобы лишних 30 верст пройти за 38 копеек. […]

Самарский хутор. Приехали домой.

16 июля. Ходил и ездил смотреть лошадей. Несносная забота. Праздность. Стыд.

22 [июля]. Мужики антоновские, побыли на четырех десятинах, 220 р. Не сговорились. Молокане. Я читал свое*. Горячо слушают. Толкование 6 главы прекрасно. Чудо Хананеянки, беснующаяся, заблудшая. Истиной исцелял. […]

[8 августа. ] Пропустил до 8 августа.

Переселения по маршруту, по указу. Драка с самовольной Ивановкой за покосы, на другую сторону пошли. Убил из ружья. Только хутора молоканские. Кантонные начальники – богачи из башкир и из русских потом.

Приехали, сели на землю в повозках. […]

13 [августа. По дороге в Ясную Поляну]. Выехал домой. У Власовых молотилка. Зависть племянника к дяде. Начальник станции: «Как на скотном дворе».

14 [августа]. В Самаре. Пругавин. Слезы Василия Ивановича.

15 [августа]. В Моршанске рабочие-татары. Больной. Записка. «Получено сполна – вези, куда им надо». Высадили, двойной платеж.

16 [августа]. В Ряжске: убит машиной. Каждый месяц – человек. Все машины к черту, если человек. (Добрый семьянин и милый Громов.)

17 [августа]. Ясная Поляна. Дома. Инженер делает мне честь в 3-м классе. Старик приказчик Михаила Юрьевича. Артельщик. Узнал Оболенского: они меня отдали, за чужую волость. (Как легко сделать зло.)

Поправил либеральный рассказ о въезде государя в Москву. Менгдены. Полон дом. Лихо за свои гроши. Дрожишь за Таню.

22 [августа]. Тургенев, Самарин. Самарин тронул. Антипатия – дурное воспитание. Тургенев cancan*. Грустно.

Встреча народа на дороге радостная.

23 [августа]. Кузминский говорил. Я редко был так тронут. Он стал другой человек.

[27 августа. ] 24, 25, 26, 27. Ничего не помню. Соня в Москве. Покупки. Делать то, что не нужно, – грех. Разбранить человека за портрет государя навыворот и гостиную купить одинаково безумно и ведет к злу.

28 [августа]. Не мог удержаться от грусти, что никто не вспомнил*.

29 [августа]. Морозова просит, чтобы отсрочили – дочь выдать, а потом в замок на 2 месяца. Об этом не толкую, а 60 р. Зайцева со свахой приезжали. «Надо пожалеть». «Нет, я мужа утопила: зачем худо делает. Мировой судья добрый, но не знает греха».

30 [августа]. Пытаюсь работать сначала – тяжело*. Нездоров.

31 [августа. Пирогово]. В Тулу. Деньги Сереже. Он вечно в том состоянии, в которое я приходил на мгновение в Самаре.

Гагарин наивно высказывает, что он гнет мужика, потому что может.

2 [сентября]. Вернулся из Пирогова. Умереть часто хочется. Работа не забирает.

3 сентября. Ходил на сходку об Александре*. Резуновы кричат. Из окна волоком высунулась старшинская бывшая. «Острожная. Каторжная». Нелюбви много в народе. […]

1881, 5 октября. [Москва. ] Прошел месяц – самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву*. Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни.

Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками.

Николай Федорыч – святой*. Каморка. Исполнять! Это само собой разумеется. Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели.

Соловьев бедный, не разобрав христианство, осудил его и хочет выдумать лучше. Болтовня, болтовня без конца*.

Был в Торжке у Сютаева, утешенье*.

[1881.]* Жить в Ясной. Самарский доход* отдать на бедных и школы в Самаре по распоряжению и наблюдению самих плательщиков. Никольский доход* (передав землю мужикам) точно так же. Себе, то есть нам с женой и малыми детьми, оставить пока доход Ясной Поляны, от 2-х до 3-х тысяч. (Оставить на время, но с единственным желанием отдать и его весь другим, а самим удовлетворять самим себе, то есть ограничить как можно свои потребности и больше давать, чем брать, к чему и направлять все силы и в чем видеть цель и радость жизни.) Взрослым троим предоставить на волю: брать себе от бедных следующую часть самарских или Никольских денег, или, живя там, содействовать тому, чтобы деньги эти шли на добро, или, живя с нами, помогать нам. Меньших воспитывать так, чтобы они привыкали меньше требовать от жизни. Учить их тому, к чему у них охота, но не одним наукам, а наукам и работе. Прислуги держать только столько, сколько нужно, чтобы помочь нам переделать и научить нас и то на время, приучаясь обходиться без них. Жить всем вместе: мужчинам в одной, женщинам и девочкам в другой комнате. Комната, чтоб была библиотека для умственных занятий, и комната рабочая, общая. По баловству нашему и комната отдельная для слабых. Кроме кормления себя и детей и учения, работа, хозяйство, помощь хлебом, лечением, учением. По воскресениям обеды для нищих и бедных и чтение и беседы. Жизнь, пища, одежда все самое простое. Все лишнее: фортепьяно, мебель, экипажи – продать, раздать. Наукой и искусством заниматься только такими, которыми бы можно делиться со всеми. Обращение со всеми, от губернатора до нищего, одинаковое. Цель одна – счастье, свое и семьи – зная, что счастье это в том, чтобы довольствоваться малым и делать добро другим.

Записки христианина

Знаю, что за это заглавие меня осудят. Одни – большая часть – скажут: пора уж эти глупости оставить. Нынче все понимают, что христианская вера – одна из религий. А все религии – суеверия, то самое зло, которое больше всех мешает развитию человечества. Другие скажут: как христианина? Кто может сказать про себя: я христианин? Настоящий христианин прежде всего смиренен и не дерзает называть себя и печатно объявлять христианином. Пускай судят, я все-таки выставляю это заглавие. Я не боюсь осуждения в отсталости потому, что не только не считаю религию суеверием, но напротив, [считаю], что религиозная истина есть единственная истина, доступная человеку, христианское же учение считаю такой истиной, которая – хотят или не хотят признавать это люди – лежит в основе всех людских знаний, и не боюсь осуждения в гордости названия себя христианином, потому что я понимаю слова: я христианин – иначе, чем они обычно понимаются.

Слова: я христианин – обыкновенно понимаются или так: я крещен, следовательно, я христианин, или если тот, кто крещен, говорит, я христианин, то слова эти понимают так, что он как будто говорит то, что он, кроме крещенья, чем-то особенно христианин, и будто хвастается, что он исполнил учение, и действительно, говорит или бессвязные, или безумно-гордые слова. Но я понимаю слова: я христианин – иначе. Я был крещен и прожил жизнь язычником и потому не считаю христианином того, кто крещен, и говоря: я христианин, я не говорю ни то, что я исполнил учение, ни то, что я лучше других, я говорю только то, что смысл человеческой жизни есть учение Христа, радость жизни есть стремление к исполнению этого учения, и потому все, что согласно с учением, мне любезно и радостно, все, что противно, мне гадко и больно.

И я пишу это заглавие, потому что оно вполне выражает смысл моих записок.

Я прожил на свете 52 года и за исключением 14-ти, 15-ти детских, почти бессознательных, 35 лет я прожил ни христианином, ни магометанином, ни буддистом, а нигилистом в самом прямом и настоящем значении этого слова, то есть без всякой веры.

Два года тому назад я стал христианином. И вот с тех пор все, что я слышу, вижу, испытываю, все представляется мне в таком новом свете, что мне кажется, этот новый взгляд мой на жизнь, происходящий оттого, что я стал христианином, должен быть занимателен, а может быть, и поучителен, и потому я пишу эти записки. О том, как я сделался из нигилиста христианином, я написал длинную книгу*. В книге этой я подробно описал то, как я больше 30 лет прожил, пользуясь всеобщим уважением, даже похвалами за мои сочинения, совершеннейшим нигилистом. Слово нигилист у нас принято теперь употреблять в смысле социал-революционера; но я употребляю его в его настоящем значении – неверия ни во что, кроме мамона. Там, в этой книге, я описываю, как я таким нигилистом прожил 35 лет, как я написал в поучение русских людей 11-ть томов сочинений, за которые, кроме всякого рода восхвалений, получил тысяч полтораста денег, как я убедился, что не только ничему не могу учить людей, но решительно сам не имею ни малейшего понятия о том, что я такое, что хорошо, что дурно. И как, убедившись в своем незнании, не видя из него выхода, я пришел в отчаяние и чуть было не повесился, и как потом различными мучительными и сложными путями пришел к вере в христианское учение, и как я понял это учение. Книги этой, как мне говорили, напечатать нельзя. Если я хочу описывать, как дама одна полюбила одного офицера*, это я могу; если я хочу писать о величии России и воспевать войны*, я очень могу; если я хочу доказывать необходимость народности, православия и самодержавия, я очень и очень могу. Если хочу доказывать то, что человек есть животное и что, кроме того, что он ощущает, в жизни ничего нет, я могу; если хочу говорить о духе, начале, основах, об объекте и субъекте, о синтезе, о силе и материи, и, в особенности, так, чтобы никто ничего не мог понять, я могу. Но этой книги, в которой я рассказывал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России, как мне сказал один опытный и умный старый редактор журнала. Он прочел начало моей книги, ему понравилось. Так как он просил моего сотрудничества, я сказал: «Так вот, напечатайте». Он поднял руки и воскликнул: «Батюшка! Да за это и журнал мой сожгут, да и меня с ним». Так я и не печатаю*.

Я знаю, что мысль, если она настоящая, не пропадет, и потому книгу я отложил: и знаю, что если там есть настоящая мысль, то правда со дна моря выплывает; и труд мой, если в нем правда, не пропадет.

Но пока это будет, мне кажется, что, сообщивши столько дребедени – и боюсь, что вредной и соблазнительной дребедени, – русским читателям, мне следует сообщить им и тот мой новый взгляд на мир, который дали мне мои христианские убеждения; тем более, что взгляд этот, мне кажется по тем беседам, какие мне случалось вести в эти два, три года, не очень распространен и небесполезен другим.

Записки мои будут именно записки, почти дневник тех событий, которые совершаются в моей уединенной деревенской жизни. Я буду писать только то, что было, ничего не прибавляя и не придумывая, буду писать так, как будто ожидаю, что все, что я пишу, будет проверяться и исследоваться. Время, место, имена, лица – все будет настоящее. Не буду выбирать событий и дней, а буду писать подряд то, что случается, по мере того как я буду успевать записывать.

8 апреля. Это я написал утром, не зная, что я буду писать под этим днем, и вот нынче, 9-го апреля, я описываю то, что было вчера. Вчера я, по обыкновению, после моих занятий в 5-м часу вышел на крыльцо. В 5-м часу те, кому нужно, знают, что я свободен, и ждут меня.

Так было и вчера. Выходя, я увидал мальчика старшего Ларивонова, он сидел на столбике ворот и, очевидно, ждал меня. И еще за дверью кто-то стоял. Видна была тень от палки, на которую опирался кто-то. Ларивонов мальчик – это старший из пяти сирот, оставшихся после мужика-солдата, кучера, нынче осенью умершего в остроге. Он ждал, чтобы попросить у меня 10 коп. на лапти.

Ларивон и его сироты вот что, 20 лет тому назад я был посредником. Не помню, как и через кого попал ко мне кучером только что вышедший в бессрочные артиллерист Ларивон, из деревни Троены, за восемь верст от меня. Тогда я воображал, что освобождение крестьян есть очень важное дело, и я весь был поглощен им, и Ларивон, которого я подолгу во время наших переездов видал перед собой на козлах, мало занимал меня. Помню, молодцеватый высокий парень-щеголь. Он завел себе шляпу с павлиньими перьями, красную рубаху и безрукавку. И помню, едем мы раз, встречаем баб, и они что-то сказали. Ларивон обернулся ко мне и, улыбаясь, говорит: «Вишь, говорят, не на барина смотреть, а на кучера». Помню я его тщеславную добродушную улыбку, помню всегдашнюю расторопность, исправность, веселость и, хоть и привычную нам, но в Ларивоне поражавшую смелость. Была пристяжная кавказская, гнедая, злая лошадь. Завизжит, бывало, и бьет нарочно в человека, когда попадает постромка за ногу или вожжа под хвост. Ларивон подходил к заду и, как с теленком, обращался с ней. Так он и отслужил у меня, пока я не уехал. И осталось у меня воспоминание славного, доброго, веселого и хорошего парня. Такой он и был.

В нынешнем году осенью пришла Тита Борискина (наш мужик) баба. Старушка старого завета, тихая, кроткая, ласковая, иссохшая в щепку, все желтое лицо в морщинках, морщинах и буграх между морщинами. «Что скажешь?» – «Да об своей горькой вдове – Ларивоновой. Дочь она мне, за Ларивоном была, кучером жил у вас».

Я вспомнил с трудом Ларивона.

– Умер он.

– Давно ли? Отчего помер?

– Бог его знает, сказывали, чахотка со скуки напала.

– Какая же скука, отчего?

– Как же, второй год в замке.

– За что? Ведь он, кажется, хороший был малый.

– Малый такой, что на редкость, одно – выпивал, – оно, вино, и сгубило. А теперь дочь осталась, а ее деверь гонит, дочь мою. А куда она сама пята пойдет? Самой двоих еще прокормить, а пятерых где ж прокормить. А наше дело тоже бедное.

Я стал расспрашивать, и вот что мне рассказала старуха. Ларивон после меня женился на ее дочери, завелся хозяйством с братом и жил хорошо. Но человек, уже оторванный от своей прежней жизни, изломанный солдатством, он дома уже был не жилец, и его опять тянуло в должность, чисто ходить, сытней есть, чай пить. Брат отпустил его, и он поступил в кучера к очень хорошему человеку, мировому судье. Опять, как со мной, он стал ездить, щеголять в безрукавке. И мировой судья был им доволен. Случилось раз, отправил мировой судья лошадей домой и велел покормить дорогой на постоялом. Ларивон покормил, но на четверку овса показал, а не скормил и выпил на эти деньги. Узнал это мировой судья. Как поучить человека, чтоб он таких дел не делал? Прежде были розги, теперь суд. Мировой судья подал товарищу прошение. Мировой судья надел цепь, вызвал свидетелей, привел к присяге кого следует, предоставил право защите, встал и по указу его императорского величества приговорил к меньшей мере наказания, пожалел человека, на два месяца в острог в г. Крапивну.

Я был в этом остроге и знаю его. Знаю запах этого острога, знаю пухлые, бледные лица, вшивые оборванные рубахи, параши в палатах, знаю, что такое для рабочих людей праздность взаперти день, два, три, каждый день с 24 часами, четыре, 5 – сотни дней, которые просиживают там несчастные, только думая о том и слушая о том, как отомстить тем, которые им отомстили. Туда попал Ларивон и снял поддевку, красную рубаху, надел вшивую рубаху и халат и попал в рабство к смотрителю. Зная тщеславие, самолюбие Ларивона, я могу догадываться, что с ним сделалось. Теща его говорила, что он и прежде пивал, но с тех пор ослаб. Несмотря на то, что он ослаб, мировой судья взял его опять к себе, и он продолжал жить у него, но стал больше пить и меньше подавать домой брату. Случилось ему отпроситься на престольный праздник. Он напился. Подрались мужики и одного прибили больно. Опять пошло дело к мировому судье. Опять цепь, опять присяга, опять по указу его императорского величества. И Ларивона посадили на 1 год и 2 месяца. После этого он вышел, уже вовсе ослабел. Стал пить. Прежде и выпьет – разума не теряет, а теперь стакан выпьет и пьян – не стали его уж и держать в кучерах. От работы отбился. Работал с братом через пень колоду. И только и норовил, чтобы где выпить.

Старуха рассказывала, как в последнее она видела его на воле.

– Пришла я к дочери. У них свадьба была у соседа. Пришли со свадьбы, легли. Ларивон просил 20 копеек на выпивку, ему не дали. Лег он на лавке. – Старуха рассказывала. – Только стал свет брезжиться, слышу, Ларивон встал, заскрипели половицы, пошел в дверь. Я еще окликнула его: куда, мол. Голоса не отдал и ушел. Только мы полежали, поднялась я. Слышу, на улице крик – вышла. Идет Ларивон и на спине борону несет, а вдовая дьячиха за ним гонит, кричит караул, замок в клети сломал, борону украл. А уж белый свет. Собрался народ, староста, взяли, связали, отправили в стан. Потом уж и дьячиха тужила, не знала, что будет за борону. Не взяла бы, говорит, греха на душу.

Повели Ларивона в острог. Суда дожидался шесть месяцев, вшей кормил, потом опять присяга, свидетели, права – и по указу его императорского величества посадили Ларивона в арестантские роты на 3 года. Там он не дожил трех лет, помер чахоткой.

Я вышел. Костентин*. Костентин – невысокий, скуластый мужик лет 35, с маленькой рыжеватой бородкой, большими глазами, ноздрями и губами. Костентин в нашей деревне хоть не самый бедный, есть беднее, но, на мой взгляд, самый жалкий мужик. Но жалок он только на мой взгляд. Сам же он никогда не признавал себя жалким. Только нынешний год в первый раз нужда сломила его. И он, всегда бодрый, чудной шутник, ослабел и нынче зимой, когда я, перебивая его шутки, допрашивал его подробнее об его положении, я видел на его круглых, больших, чудацких глазах – слезы. Но это было только раз. Он и теперь шутит.

– Что, Констентин?

– Да лошадь ободрал.

И он пытливо смотрит на меня, понимаю ли я его, понимаю ли, что для него возможны только два отношения к этому делу: зубоскалить, – это он готов, или дело – дать ему денег сейчас же, завтра на базаре, в чистый четверг, пока еще не запахали мужики, купить лошадь.

– Да вот, принес вам жизнь свою, на гулянках списал, – и он из кармана полушубка достал свернутую в трубку исписанную бумагу. Я просил его написать мне свою жизнь.

Вот это описание его жизни.

Жизнь диривенского мужика адинокава Кастюшки бедняка

Жил я с младости и ни видал себе радости. Прожил я, Кастюша, тридцать пять лет, и пиринес нужды, и нидостатков, и бет. Конца нет. Атец у меня прапал, как славна в глыбокою озира на дно упал, тичение таму времю прашло двадцать пять лет. Абнем ни писим и ни слуху никакова нет. А остался я с дедушкой жить.

Ну, дедушка мой так был крепка сирдит, что с ним никаким манерам нельзя было жить. Я ему хачю как нибудь угодить. А он меня схватить за волоса и давай мене как собаку калатить. Ну, тем больше я бегством спасался летнию парой у роще начевать, по дви ночи бросался: после етава дамой приду. Ежели брань начюю, то и еще начюю.

вот задумал мой дедушка мене Атделить, девить чистей сибе Аставил. А дисятую часть, панамарскую мне Атдал и совсем мене и здому прогнал, и ската дал лошадь и карову. А издених Хоть-ба один грош паганай на дорогу, у нас дених было многа. А и спастройки ни избы и ни двора и ни Аднаво кола, дедушка мне Атказал и слова ни сказал.

Я, Кастюша, подумал себя: дело моее дрянь, и гдежа Я буду жить? Ну всетаки, я. Кастюша, придумал, надо мне волосное правление к старшине ходить на своево дедушку попрасить, что-ба сваи Абиды придоставить. А мене без последствия ни оставить, ну старшина в скарам время в деревню явился и к маму дедушки и под явился, все права придоставил, чтобы мне дедушка избу с двором поставил. Ну-ть построит, ни посреди диревни. А на самом краю. Тольки я, Кастюша, и знаю летом чужую скатину отганяю. А зимой каждый день снег отгребаю, савсем занесло, что никак в избу не пралезишь. А вот прашло мне двадцать лет – стала мать камне приставать. Кастюшка тебе надомна женица. А Я матири говорю. На что мне женица, чтобы совсем разорица. Ну всё таки на том мать настояла. Жинился, жену себе узял нивиличка А круглоличка, толькя ужасна едовита, и ктомужа плодовита: каждый гот ражая, ну за то никаво ни Абижая. А остались дитей у нас только двоя, ну она и по етих каждый день воя, что галодная судьба на нас настала, что у нас хлеба куска ни достала вот те-та года. Я, Кастюша, проживал нужды и горя крепка нивидая. А – теперя Абносился кажный день. А буваю лапти разбиты, А галавашки полны снегом набиты, кажнию ночь тирпеть мне насила вмочь: кашляю – перхаю. А у ног своих угману ни знаю: так ломють, что ноги мои крепка простужены. Живу так богата, что ни дай бог никому: босаты имею и нагаты навешаны полны шосты. А холоду и голоду полны А-нбары, ну буду помнить осмидесятый год: даже нечевапаложить в рот, чють нисчиво проглядишь, то день и два ни емши сидишь. А исче у стале хлеба ни чюишь, то ни ужинамши начюешь.

Так он шутит всегда. И так он бедствует всегда. Мы давно с ним знакомы. Еще в 61 году он ходил в мою школу. Он был старше всех ребят, знал грамоте по-церковному, и потому с презрением относился к нашему учению, и ходил редко, и скоро совсем бросил. Это было в то самое время, когда дед его с матерью отпихнул от себя и не выделил ему части. Отец его правда что пропал. Отец его, Николай, тоже мне хорошо известный мужик, был старшим сыном деда Костюшки Осипа Наумыча. Это был здоровенный, ухватистый и смиренный мужик. Он в доме отца ворочал больше всех. Вздорный старик всячески терзал его и любил меньшого сына Петра. Когда Петр подрос, Николай рад был уйти на заработки. И жил в Москве и Питере лет 10, подавая все отцу, и изредка приходил домой. Николай был смирный, сильный, честный работник, и хозяева наперерыв звали его к себе и набавляли цены. Он в те времена, за 30 лет, присылал отцу по 70 р. В последнее служил он в царском саду в Гатчине, дорожки делал. Потом на весну видели его на кораблях. Он грузил пароходы и по рублю в день обгонял и высылал отцу. И потом пропал. Говорили, что помер, говорили, что в Америку уехал. Так вот лет 5 после того, как пропал Николай, старик дед отпихнул от себя сноху с сыном и не дал им никакой части из скотины и из денег. Во времена моей школы Костентин, 16–17 лет, обзаводился домом. И с тех пор жил так, как он описал в своей жизни.

После того, как я его часто видал в школе и говорил с ним, я лет через 15 в первый раз поговорил с ним – лет 5 тому назад. Я ездил верхом на лошади, чтобы не запотеть и не устать, купать свое тело в реке, в нарочно устроенной для этого купальне и возвращался домой. По дороге лесом я объезжал воза с сеном. Мужики везли на мое гумно скошенное, высушенное и собранное ими сено. И им не только не казалось странно отвезти ко мне и уложить хорошо мне в стога половину того сена, которое вырастил бог и за которым они с своими бабами и с недоедающими детьми от зари до зари потели дней 15; но они даже с особенной радостью везли это сено, зная, что после этого им можно будет свезти и свое. И, судя по выражению их лиц и по тому, как они здоровались со мной, видно было, что им нисколько не противно смотреть на мою гладкую, сытую лошадь и на мое толстое брюхо, но что они даже с удовольствием встречают меня. И мне тогда было это не стыдно, а от их добродушных приветов стало весело. Лошадь моя пожалась от кустов и надавила на воз и на мужика, прижавшегося к возу.

– Здравствуй, Лев Николаич.

– А, Константин!

Рыжая бородка, усики, слабо растущие, как всегда у недоедающих людей, мало изменили его лицо. Те же чудные, играющие глаза, тот же широкий рот и толстый мослак скул, колен, локтей, лопаток, и развалистая походка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю