Текст книги "Александр Иванов"
Автор книги: Лев Анисов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
В ту пору происходили важные события в церковной жизни. Государь, ранее приезжавший к доминиканским монахам молиться в церковь в уединенные часы, где ему подавался молитвенник с закладками, которыми отличались выбранные Александром Павловичем молитвы, уступил нетерпимости русского духовенства и указом 1820 года выслал иезуитов из пределов России. В 1822 году вышел указ о закрытии тайных обществ.
В государе происходили глубокие перемены. Он становился более богомольным, оказывал необыкновенное уважение духовенству и монашеству. Побывал на Валааме в Свирском монастыре, в Ростове в Яковлевском, благоволил к Амфилохию, которого посетил в келье и долго у него сидел.
В воспоминаниях великой княгини (впоследствии императрицы) Александры Феодоровны читаем следующие строки: «Это было в Красном Селе, летом 1819 г., когда однажды император Александр, пообедав у нас (после смотра воинской части, находившейся под командой великого князя Николая Павловича. – Л. А.),сел между нами двумя и, беседуя интимно, внезапно изменил тон, стал очень серьезным и начал приблизительно в следующих выражениях высказывать нам, что он остался очень доволен, как утром его брат справился с порученным ему командованием; что он вдвойне рад тому, что Николай хорошо исполняет свои обязанности, так как на нем когда-нибудь будет лежать большая ответственность, что он видит в нем своего преемника и что это случится гораздо раньше, чем можно предполагать, т. к. то случится еще при его жизни. Мы сидели как два изваяния, с раскрытыми глазами и замкнутыми устами. Император продолжал: вы удивлены, но знайте же… Что касается меня я решил сложить с себя мои обязанности и удалиться от мира. Европа более чем когда-либо нуждается в монархах молодых и в расцвете сил и энергии; я уже не тот, каким был и считаю своим долгом удалиться во-время».
Его все более мучило сознание причастности к убийству отца. Свою бездетность он считал карой Господней за свершенное в юных летах.
Очень заметно было, что государь чувствовал потребность общения с духовными людьми.
Если он слышал, что где-нибудь есть великие старцы и подвижники, непременно вступал с ними в беседу, просил их благословения и целовал руку.
Государя заинтересовала личность архимандрита Фотия, недавнего настоятеля Юрьева монастыря, человека сильной воли, приобретшего, после перевода его в Петербург, много поклонников в высшем обществе своим строгим аскетизмом, странным, полуюродивым поведением и ни перед чем не стеснявшимся обличительным красноречием. Он был давний враг мистицизма, враг непримиримый и с успехом проповедовал против мистиков в разных петербургских салонах. Фотий добился приема у государя и своей проповедью об опасностях, грозящих церкви, произвел на него сильное впечатление.
С убедительным посланием, умоляя спасти церковь Божию «от слепотствующаго министра» Голицына, к государю обратился в то время и митрополит Михаил Десницкий. Добрый и кроткий святитель, видя, к чему ведет соблазн мистицизма, дошел до столкновения с министром. Письмо митрополита поразило государя, тем более, что через две недели после его отправки владыка скончался. Митрополитом был назначен Серафим (Глаголевский), поддержавший архимандрита Фотия и подтвердивший правоту его обличительных писем, отправленных государю.
Голицын был уволен. Его сторонники – устранены из Синода.
В среде православного духовенства наблюдалось очевидное стремление к активной деятельности, к борьбе с иноверием и всякого рода мистическими учениями. Постепенно все более и более явственно стал заметен поворот в русском обществе к правоверию, к родной религии.
Русское общество отпадало от веры своих отцов вовсе не потому, что в нем не была достаточно развита религиозность. Легкость, с которой имели успех все религии в Петербургском обществе, объяснялась полнейшим незнакомством этого общества с основами родной религии. Между тем с детства некоторые стороны старого православия так внедрялись в умы его чад, что русские религиозные вольнодумцы никогда окончательно не разрывали с родной религией, охотно переходя в двоеверие.
Надо ли говорить, как важна была твердая позиция, занятая государем в отношении иезуитов и масонов, и действия иерархов русской православной церкви в отношении их в то время.
Не станем забывать, что длительное обер-прокурорство князя Голицына и влияние уже закрытых иезуитских и масонских лож будет долго сказываться в последующем, в том числе и на Академии художеств.
* * *
Достигнув «старшего возраста», Александр Иванов был зачислен в исторический живописный класс, в мастерскую профессора А. Е. Егорова.
Жил Алексей Егорович в Академии художеств. Добро и ласково принимал учеников, пришедших к нему впервые. Вел в комнаты, увешанные картинами его работы, знакомил с женой Верой Ивановной (дочерью скульптора Мартоса). Жене он говорил: «Вы, Вера Ивановна», а она ему: «Вы, Алексей Егорович».
Был Егоров ниже среднего роста, с большими черными, умными глазами. Дома ходил в кожаной ермолке, на плечах был накинут халат, запачканный краской.
Определен Егоров был в Академию художеств еще ребенком. Учился он вместе с А. И. Ивановым. Дойдя до натурного класса, занял место помощника профессора, а затем как лучший ученик был отправлен за границу.
Про Егорова рассказывали, что будучи первый раз в натурном классе в Риме, он, превосходный рисовальщик, удивил всех, сделав вполне законченный рисунок с обнаженной натуры за полчаса.
Римляне прозвали его «Российским Рафаэлем».
В Италии Егорова знали и ценили Канова, Камуччини. Папа римский предлагал ему сделаться его придворным живописцем, но Егоров, человек религиозный, не захотел изменить своему отечеству. Вернулся он в Россию из-за начавшейся войны французов с итальянцами в 1807 году, а в 1812 – за картину «Истязание Спасителя» был признан профессором. Государь Александр Павлович дал ему прозвище «Именитый», когда он в двадцать восемь дней сочинил и окончил в Царскосельском дворце огромное аллегорическое изображение – «Благоденствие мира», которое заключало более девяноста фигур в натуральную величину.
Алексей Егорович давал уроки живописи императрице Елизавете Алексеевне, и о том в Академии художеств хорошо помнили.
На искусство Егоров имел своеобразный взгляд. Говорил:
– Рисовать может выучиться каждый. Это такая же наука, как и математика.
Обучая рисованию с натуры, требовал знания анатомии и антиков, а не местного копирования натурщиков, и говорил ученику:
– Что, батенька, ты нарисовал? Какой это слепок?
– Алексей Егорович, я не виноват, такой у натурщика…
– У него такой! Вишь, расплывшийся, с кривыми пальцами и мозолями! Ты учился рисовать антики? Должен знать красоту и облагородить слепок… Вот, смотри-ка…
И он брал из рук ученика карандаш и исправлял работу.
Ученики чтили его. К пяти часам пополудни у дверей егоровской квартиры уже стояли несколько казенных учеников в мундирах, дожидаясь выхода почтенного профессора. Выходил Алексей Егорович, одетый в старинную шинель, украшенную полутора десятком воротничков, мал мала меньше. На нем черная шляпа с широкими полями и толстая палка в руке. В зимнюю же пору засвеченный фонарь в руке. «Ученики сопутствуют ему в натурный класс и там отбирают у него шинель, палку и фонарь», – писал Н. А. Рамазанов, чьими воспоминаниями мы воспользуемся здесь. «Если бы и был какой едва слышный разговор в натурном классе до прихода нашего знаменитого профессора, то и этот с появлением Алексея Егоровича, притихал совершенно, так много было искреннего, невольного уважения в массе учеников к маститому наставнику… При появлении Егорова и самый натурщик приободрялся в своей позе; ему однако не вменялось в обязанность кланяться входящему профессору, дабы не нарушать занятий учащихся. Алексей Егорович поочередно обходил последних и меткими, оригинальными замечаниями на ошибки в рисунках и рассуждениями об искусстве, направлял молодое поколение к истинному пониманию прекрасного; карандаш в опытной руке его, свободно и быстро исправлял недостатки…
Иногда, увлеченный воспоминаниями своей молодости, славный старик, во время поправок, рассказывал о своей жизни в Италии и тем приводил в восторг молодежь. За несколько минут до 7-ми часов, т. е. до окончания класса, палкою и шляпою Егорова снова завладевали ученики; зимой же они засвечивали фонарь и при звонке, раздававшемся по коридору, подносили все это Алексею Егоровичу, – и он возвращался из второго этажа к себе в квартиру, в сопровождении еще большего числа учеников».
Рисование с натуры у старших воспитанников Академии непременно сопровождалось сочинением эскизов.
Сочинения эти становились своеобразной работой над композицией будущей картины.
Композиционные задания награждались золотыми медалями, и потому можно судить, какое значение придавала Академия умению компоновать. Темы брались из Библии и греческой мифологии.
Важно было запечатлеть либо героическую клятву или торжественную решимость, священный гнев или не менее священный ужас.
Егоров не мог не отметить мастерства нового ученика, но эскизы так явно выделялись своей живостью и живописностью, что однажды, при просмотре представленной «домашней программы», профессор неосторожно отрывисто обронил:
– Не сам.
Едва ли не в тот же день (16 февраля 1824 года) огорченный Александр Иванов в письме к дядюшке А. Деммерту напишет:
«Извините, что так долго не писал к вам: но никогда не упражнявшись этим, я не знал, как начать оное; теперь желаю вам сказать нечто о своих обстоятельствах: третьего года я получил за рисунок первую медаль; каждый экзамен подаю эскиз, ныне же написал программу, изображающую „Блудного сына“, которая была одобрена на экзамене, но так как я ее писал дома и нахожусь еще в 3-м возрасте, то и не получил никакой награды. Не стану вам описывать странные мнения (г. Егорова) в разсуждении моей работы; скажу только, что слово „не сам“ никогда не истребится у него. Я написал грудного „Моисея, издающаго другой раз закон“, которого также выставлял, теперь оканчиваю „Иоанна Крестителя (в рост), проповедующего в пустыне“, которого надеюсь выставить в апреле, им надеюсь получить за него ту награду, которую должен был получить за вышесказанную композицию…»
Впрочем, был и другой казусный случай, уже с отцом.
Однажды Александр сделал эскиз на внеакадемическую тему: «Самсон помогает больному» и, не показав никому и не подписав, чтобы при оценке его не обратили внимания на прежние заслуги, поставил его наравне с другими учениками. Андрей Иванович, которому эскиз попался на глаза в Академии, приметил его. Даже остановился подле него. Дома спросил сына:
– Не знаешь ли, чей это был эскиз?
– Не знаю, – ответил тот.
Только потом, увидев эскиз у сына, Андрей Иванович понял, что к чему, взял его домой и вернул Александру лишь перед его отъездом в Италию.
Итак, в феврале 1824 года Александр Иванов оканчивает «Иоанна Крестителя (в рост), проповедующего в пустыне». Это первое обращение художника к образу Иоанна Предтечи. Нарушим ход нашего повествования, чтобы повнимательнее приглядеться к следующим предшествующим событиям.
Через несколько месяцев после начала войны с Наполеоном императрица Елизавета Алексеевна учредила для «вспомоществования бедным, от войны пострадавшим» «Женское патриотическое общество», которое в начале следующего года основало Училище женских сирот 1812 года.
В 1819 году для Училища был куплен и надстроен третьим этажом старинный дом на 10-й линии. В надстроенном этаже 24 декабря 1819 года была освящена, в присутствии Императрицы, домовая церковь Правв. Захарии и Елизаветы (родителей Иоанна Предтечи).
В 1823 году здание и церковь начали основательно расширять и перестраивать. Тогда же для росписи одноярусного иконостаса церкви был приглашен Андрей Иванович Иванов. В помощники себе он взял сына Александра и ученика Григория Лапченко. Начался сбор описательного материала к деисусному чину царского храма. Делались первые наброски. Надо сказать, императрица внимательно следила за ходом работ. По рисунку зодчего и ее указаниям резчик Куликов вырезал для храма одноярусный иконостас. Сама Елизавета Алексеевна писала для храма икону «Благовещение».
Будучи от природы слабого сложения, императрица никогда не могла похвалиться здоровьем, а в ту пору стала все чаще и чаще прихварывать. Из Зимнего дворца выезжала все реже и реже.
Эскизы художников, вне сомнения, представлялись Елизавете Алексеевне. Художникам, в свою очередь, важно было познакомиться с иконой «Благовещение», которую писала императрица, чтобы выдержать общую тональность, не нарушать манеру исполнения.
Императрица не могла не встретиться с художниками. И встреча эта могла состояться только в Зимнем дворце. И как тут не вспомнить, что в большом придворном соборе Спаса Нерукотворного Образа при Императорском Зимнем дворце в это время хранилась десница Св. Иоанна Предтечи. Будучи глубоко религиозной, Елизавета Алексеевна не могла не понимать чувств собеседников и должна была дозволить художникам поклониться и приложиться к святым мощам. И надо ли говорить, какие чувства мог испытать юный Александр Иванов, увидев десницу Иоанна Предтечи – ту самую руку, которая почерпнула воды из Иордана и вознеслась над головой Иисуса Христа при Его Крещении. И не эта ли рука указала людям, собравшимся на берегу Иордана, на приближающегося к ним Мессию: «Се – агнец Божий…» Рука (на ней отсутствовали два пальца), форма ее не могли не потрясти его впечатлительную душу, воображение. Не увиденное ли и подтолкнуло Александра Иванова на написание «Иоанна Крестителя (в полный рост), проповедующего в пустыне»? И не увиденное ли, запомнившееся на всю жизнь, приведет его позже к мысли о написании другой – главной картины – «Иоанн, указывающий на Мессию».
В 1824 году Александр Иванов получил золотую медаль за картину «Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора». Сюжет часто пользовали в Академии, и по этой программе Иванов конкурировал со старшими его по возрасту Нотбеком и Марковым. Выставленная в залах Академии, картина имела успех. А вскоре в «Отечественных записках» [12]12
1824 год, часть XX.
[Закрыть]редактор журнала Борис Михайлович Федоров отдал Иванову предпочтение пред его конкурентами.
Можно представить, с каким вниманием и волнением читали в семье Ивановых первую рецензию на произведение сына.
«Картина Иванова более согласна с повествованием Илиады, – отмечал рецензент. – Вы видите брошенный жезл (кадуцей), напоминающий, что Приам достиг Ахиллесова стана с помощью Меркурия; видите Ахиллеса с волосами короткими, ибо Гомер повествует, что он обрезал их по смерти Патрокла; видите стул, покрытый барсовой кожей, на который возсядет удрученный скорбію Приам, и, наконец, урну, скрывающую прах Патрокла. Положение героя разительно, отделка утварей и украшений шатра изящна, краски роскошные, яркие; но полосатая мантия Приама кажется пестрою, а слезы Ахилла и Приама слишком искусственны, что охлаждает действие картины на душу зрителя, который в живописи желает видеть не краски, а природу».
Конференц-секретарь Академии Василий Иванович Григорович, бывший в силу занятости президента Академии делами государственной важности едва ли не полновластным ее хозяином, отметил умение юного художника вникать в свой предмет и высказал в его адрес несколько благожелательных слов.
На счастье Александра Иванова, не имевшего права наравне с «казеннокоштными» рассчитывать на академическую золотую медаль и на вытекающее из этого право поездки в Италию, Комитет образовавшегося в 1820 году Общества поощрения художников, как то было высказано в его отчете за 1824 год, положил «жертвовать в Академию Художеств, при каждом выпуске из оной воспитанников (через три года), по три золотые медали: одну большую и две меньших достоинств, – с тем, чтобы медали сіи были определяемы и выдаваемы непринадлежащим к Академиимолодым художникам за отличнейшие из числа произведений, кои представят они на суд ея».
Академия, приняв с удовольствием сделанное в том году пожертвование, наградила по большинству баллов, с согласия присутствовавших в публичном собрании ее 16 сентября членов общества, золотою медалью 2-го достоинства в числе посторонних художников и Александра Иванова – за картину, изображающую Приама, испрашивающего у Ахиллеса тело Гектора.
Глава четвертая
Став старшим профессором, Андрей Иванович получил квартиру в главном здании Академии художеств.
Семья Андрея Ивановича росла. В 1822 году родился Сергей, через два года – Елизавета. Пятеро детей – два сына и три дочери жили теперь под крышей ивановского дома. Были и утраты в семье: троих младенцев супруги схоронили вскоре после их рождения, а двоих – Петра и Павла – Бог прибрал в возрасте десяти и четырех лет.
Старшая дочь Екатерина вышла замуж за сына губернского секретаря – художника Андрея Якимовича Сухих. Тот окончил Академию в 1821 году, был учеником Шебуева. Еще учась, поднес картину императрице Елизавете Алексеевне и получил золотые часы. Четыре года назад стал академиком. Андрей Иванович, чего греха таить, помог Андрею Якимовичу в работе.
Помогал он, впрочем, не только своим детям. В списке вольноприходящих учеников живущими к тому времени у Иванова числились Г. Лапченко, К. Кнабельсдорф – «польской нации шляхтич» и Александр Малевский.
Не вина Андрея Ивановича, что не станут они именитыми художниками, но сохранят на всю жизнь преданность искусству. Малевский 18 лет будет руководить петербургской рисовальной школой для вольноприходящих, Лапченко, подававший такие надежды, ослепнет… По-разному сложится жизнь. Но как можно не любить их, не ценить жадного желания научиться искусству владеть карандашом и кистью.
– Меня ведь секли за мою страсть к рисованию, – рассказывал Малевский. – Отец мой хотел, чтобы я вступил в военное звание. Сажал меня обыкновенно за геометрию. «Молокосос, – говаривал он иногда с сердцем, – ты сын дворянина, маляром тебе быть не приходится». А страсть мучила меня. Чувство ли самобытности, предчувствие ли назначения, не знаю что волновало меня, – знаю только, что с криком объявил я однажды отцу мое нежелание заниматься чем бы то ни было кроме искусства. Проклятья и приказания принести розги раздались в ушах моих. С ожесточением подбежал я к столу. «Что розги батюшка? – закричал я вне себя, – вот вам ножик, зарежьте лучше: я готов на все!..» Мать вступилась за меня, отец сдался на ее убеждения, но обратись ко мне с презрительною холодностью, которая в эту минуту была хуже гнева, хуже прежних его жестокостей, сказал: «Делайте что хотите – мне все равно, у меня теперь нет сына!»… Он сдержал свое слово: где бы я ни был, чем бы не занимался после, он не обращал никакого внимания. Я, меж тем, слышал, что есть возможность посещать классы академии; знакомых в ней я никого не имел, не к кому было обратиться, но это не остановило меня; я решился сам добиться до академии. В одно утро, пришел на Румянцевскую площадь, – увидел академию… Ах, Андрей Иванович, если бы вы знали, сколько горестных чувств я испытал при этом. Ведь у меня в Академии не было никого из знакомых. Никого. И вот я у вас обучаюсь. Не счастье ли это? Не сон ли?
Соседями по квартирам у Ивановых были товарищи Андрея Ивановича по Академии художеств – И. П. Мартос, С. И. Гальберг, С. С. Пименов… У всех дети – однолетки с детьми Ивановых. Отношения складывались дружеские. Молодежь, подрастая, собиралась по вечерам у кого-либо на квартире, звучали «семейные вальсы», начинались танцы, рождались увлечения. Так, многие приметили неравнодушное отношение Александра Иванова к прислуге Пименовых, – красивой скромной барышне. Впрочем, увлечение было недолгим.
Молодежь с интересом слушала стариков.
– Для художников нет в мире лучшего уголка земли, как Рим, – говаривал профессор Самуил Иванович Гальберг. – Если вы любите искусство, то хоть пешком, но будьте в Риме.
Гальберг был образованнейший художник, полный разнородных сведений. Его друзья-профессора называли его не иначе как ходячим энциклопедическим лексиконом. Правилом его было: лучше делать что-нибудь, нежели не делать ничего, почему он часто повторял ученикам своим: если не лепите, читайте, пойте, играйте на каком-нибудь инструменте, только не позволяйте себе ничего не делать. Сам Самуил Иванович очень недурно играл на флейте.
Лепил он изумительно. Таких произведений, как два изваяния, помещенных в Троицкой церкви, в Измайловском полку, в Петербурге, не было у Кановы, ни даже у Торвальдсена. Имена соперников его в работах можно было встретить разве лишь на древних греческих бюстах, находящихся в музее Капитолия.
Гальбергу вторил старик Иван Петрович Мартос.
– Не могу быть в праздности, – говорил он.
По скромности своей скульптор никогда не обременял просьбами о себе правительство и имел содержание от казны такое, каким пользовались некоторые ученики учеников его.
А ведь Мартоса знала вся Россия. Его памятник Минину и Пожарскому стоял в Москве, около Торговых рядов, против Кремлевской стены. Открытие его в 1818 году было большим художественным событием.
Степан Степанович Пименов работал вместе с Росси, и многие его работы были, что называется, на виду у всех. Был он независим и смел в суждениях.
Карандаш Александра Иванова запечатлевал и бытовые сценки.
Появлялись на листах бумаги зарисовки отца и матери, играющих вечером в карты, сестры, занятой вышиванием. Брались новые листы и начеркивались фигурки девушек под зонтом, сельский пейзаж…
* * *
По свидетельству графа Блудова, в день отъезда государь отправился в Александро-Невскую лавру отслужить молебен. Было 4 часа утра. Длинный ряд монахов, встретивший его у входа в церковь, господствовавшая темнота вокруг и ярко освещенная рака угодника Божия, видневшаяся вдали, в растворенные врата, поразили его восприимчивое воображение; он плакал во время молебна. Посетив на несколько минут митрополита Серафима, зашел государь к схимнику Алексею. Мрачная картина кельи, стоявший в ней гроб, который служил постелью отшельнику, произвели на него сильнейшее впечатление.
– Мы более не увидимся, – сказал схимник государю.
Перед выездом из Петербурга государь остановился у заставы, привстал в коляске и, обратившись назад, в задумчивости несколько минут глядел на столицу, как бы прощаясь с нею. Было ли то грустное предчувствие, навеянное посещением схимника, или твердая решимость не возвращаться более императором – кто теперь может ответить на эти вопросы?
А в ноябре по Петербургу поползли слухи о тяжелой болезни императора.
Все смутно, неопределенно ожидали чего-то недоброго; ходили слухи, что великий князь Константин Павлович отказался от престола. К этому примешивались смутные слухи о существовании каких-то тайных обществ, о которых будто бы писали Александру. Говорили, при нем они не посмели бы поднять головы, а что случится теперь – не дай Бог, умрет государь, – неизвестно. Будущее было полно тревог, неопределенности.
Утром 27 ноября, во время молебствия за здравие государя в большой церкви Зимнего дворца, в которой находилась императорская семья и несколько приближенных, было получено известие о кончине императора. Привез известие бывший начальник штаба гвардейского корпуса Нейдгардт. Рассказывали, когда во время самого молебна великий князь Николай Павлович, которого вызвали из церкви по случаю приезда курьера, вернулся и подал знак рукой духовенству и певчим: все умолкло, оцепенело от недоумения, но вдруг все разом поняли, что императора не стало; церковь глубоко охнула, и чрез минуту все пришло в волнение; все слилось в один говор криков, рыдания и плача.
Император Александр I скончался 19 ноября в 10 часов 50 минут утра – таково было привезенное известие.
Николай Павлович, едва получил его, пока еще духовенство находилось в церкви, принял присягу на верность цесаревичу Константину Павловичу и привел к ней внутренние караулы. «Хотя он слышал от самого покойного Государя о предполагаемом изменении порядка престолонаследия, – писал граф Блудов, – однако не знал о существовании какого-нибудь о том акта, который один мог быть действителен в таком важном случае, и поспешил собственною присягой уничтожить ходившие в то время темные слухи. Императрица Мария Феодоровна, убитая горем, могла ему сказать о хранившихся в Государственном Совете и Сенате бумагах уже тогда, когда великий князь объявил ей, что присяга совершена».
Великий князь Константин Павлович, получив известие о кончине брата двумя днями раньше, поспешил отправить в Петербург письмо, подтверждающее его желание отречься от престола.
Письмо было получено, и в царском семейном кругу, при обсуждении вопроса, нашли, что письма Константина Павловича недостаточно для убеждения народа и войска при пояснении причины второй присяги другому государю, особенно в отсутствии самого цесаревича.
С фельдъегерем отправлено было письмо в Варшаву с просьбой Константину Павловичу прибыть в Петербург. Через два дня отправился в Варшаву с тою же просьбою великий князь Михаил Павлович.
Петербург оставался в тягостном ожидании. Темные слухи и какое-то недоумение волновали всех. Чиновные особы облекались в траур, прекратились всякие увеселения, театры и балы.
С тревогой следили за происходящим и в Академии художеств.
Во время тяжелой болезни Александра Павловича в Таганроге были получены новые известия о существовании заговора, члены которого рассеяны по России. По важности известий Дибич решился послать в главную квартиру 2-й армии, в Тульчин, генерал-адъютанта Чернышева для предупреждения главнокомандующего Витгенштейна и для ареста командира Вятского пехотного полка полковника Пестеля. По смерти же Александра Павловича отправлен был оттуда же в Санкт-Петербург находившийся при покойном государе комендантом барон Фридерикс с подробным донесением о заговоре. Такое же донесение было отправлено в Варшаву, так как в Таганроге не знали, где император и, вероятно, не знали даже кто император.
12 декабря Николай Павлович, извещенный бароном Фридериксом, совершенно неожиданно получил другое известие о существовании заговора и о том, что большинство заговорщиков находится в Петербурге. Он призвал военного генерал-губернатора графа Милорадовича, показал сообщение, присланное из Таганрога, и рассказал о последнем свидетельстве заговора.
В тот же день он писал князю П. Н. Волконскому в Таганрог: «14 декабря я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя. Вы, наверное, надо мною сжалитесь, да, мы все несчастные, но нет несчастнее меня. Да будет воля Божия».
Из Варшавы наконец поступили в Петербург ожидаемые бумаги. 13 декабря объявлен манифест о восшествии на престол императора Николая Павловича, на 14 декабря назначена была присяга.
«Я была одна в моем маленьком кабинете (в ночь накануне восстания декабристов. – Л. А.)и плакала, – читаем в воспоминаниях императрицы Александры Феодоровны, – когда я увидела вошедшего мужа. Он встал на колени и долго молился. „Мы не знаем, что нас ждет, – сказал он мне потом. – Обещай быть мужественной и умереть с честью, если придется умирать“».
Собираясь 14 декабря на Сенатскую площадь, государь наугад раскрыл всегда лежавшее на его письменном столе Евангелие и через минуту обратился к стоявшему рядом П. В. Кутузову:
– Посмотри, Павел Васильевич, какой мне стих вышел: «Аз есмь пастырь добрый; пастырь добрый душу свою полагает за овцы, а наемник, иже несть пастырь, бежит».
(Во время восстания «оставшись один, – вспоминал Николай I, – я спросил себя, что мне делать? – и перекрестясь, отдался в руки Божии и решил идти где опасность угрожала».)
На Сенатской площади, окруженный сбегавшимся к нему народом, он принялся разъяснять манифест. Государь был весь на виду у вооруженных мятежных солдат и офицеров.
Он желал мирного завершения противостояния. Ему хотелось убедить обманутых солдат и офицеров в законности своего воцарения. Но ни его слова, ни увещевания митрополита Серафима и великого князя Михаила Павловича не возымели воздействия. Выстрел Каховского, смертельно ранившего петербургского генерал-губернатора М. А. Милорадовича, усугубил дело, требовал иных, решительных мер.
Встал вопрос о необходимости открыть огонь по восставшим. Но император никак не мог решиться отдать приказ сделать это. («Я предчувствовал эту необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня объял ужас».)
Генерал-адъютант Васильчиков сказал тогда ему:
– Нельзя тратить ни минуты; теперь ничего нельзя сделать, необходимо стрелять картечью.
– Вы хотите, чтобы я в первый день моего царствования пролил кровь моих подданных? – отвечал Николай Павлович.
– Для спасения вашей империи, – сказал генерал-адъютант.
После этих слов Николай Павлович понял: «Опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролитую кровь некоторых и спасти почти наверное все, или, пощадив себя, пожертвовать решительно государством».
В день восстания Александр Иванов мог увидеть то, что увидел и о чем написал впоследствии в мемуарах один из воспитанников Академии художеств Ф. Г. Солнцев.
«Вечером, когда все уже поутихло, я с одним товарищем пошел к кадетскому корпусу посмотреть, что делается на Исаакиевской площади. Лишь только мы перешли Румянцевскую площадь, как солдат закричал: „Назад!“ Спустились к Неве; здесь опять закричали нам: „Назад!“ Мы повернули в противоположную сторону – опять „Назад!“ Делать нечего, пришлось идти обратно в Академию. Когда мы подошли к ней со стороны 3-ей линии, то увидели лежащего на панели раненого старого солдата Московского полка. В это время приехал Оленин с Бенкендорфом. Увидя солдата, Бенкендорф приказал часовому взять у раненого ружье. Старый служака заплакал как ребенок.
– Ты бунтовщик? – спросил его Бенкендорф.
– Нет, я солдат, – отвечал старик, – нам что прикажут, то и делаем.
Солдата отправили в лазарет, а мы возвратились в Академию.
Любопытно также, что когда из пушек сделано было несколько выстрелов с Исаакиевской площади поперек Невы по бегущим, то несколько картечь влетело в окна Академии и одна из них, в виду столпившихся учеников, разбила статую.
На другой день, после принятия присяги императору Николаю I, часа в 3, я пошел проведать отца. Исаакиевская площадь была покрыта войсками, сенат оказался поврежденным от пуль; на его стенах и на снегу виднелась кровь; на одном фонарном столбе развевался клок волос. Так как через площадь не пропускали, то мне пришлось обойти ее.
После 14-го декабря никаких особенных строгостей в Академии не последовало; все шло своим обычным порядком».