412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Вайсенберг » Часы » Текст книги (страница 8)
Часы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:31

Текст книги "Часы"


Автор книги: Лев Вайсенберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)

Вано стал говорить странные вещи. Он сказал, что хозяин завода не инженер из правления и те, кто приезжают сюда из Петербурга и кого многие считают хозяевами, а те, кто своими руками построили завод и кто на нем работают. Это представилось нелепым Наджафу: разве хозяин сада – садовник, а не садовладелец? Разве дом принадлежит каменщику, а не домохозяину?

Но Вано поспорил с Наджафом и принялся разъяснять ему, что и сад принадлежит садовникам, а дом – каменщикам и всем тем, кто своими руками построили его, – кто сложил, обтесав, камни, кто обмазал их глиной и выбелил известью, кто вделал оконные рамы и двери. «И земля, – сказал Вано, – принадлежит тому, кто копает ее мотыгой, сеет и жнет, а нефть тому, кто тартает ее ид земли. Садовладельцы, – сказал Вано, – и домохозяева, и нефтепромышленники – это воры, укравшие чужое добро».

Еще много странных вещей говорил Вано, и Наджаф не заметил, как утро вошло в заводский район, как загудели гудки, бросая белесый пар в утренний свежий воздух, как, подняв воротники, выходили люди из ворот на работу.

И квашня принялась, и в августе был суд.

Семь дней судили солдата 118 рабочего батальона Карла Либкнехта.

Председатель суда, капитан 2-го ранга фон Хорен, и тайный советник доктор Глазевальд, и майор граф фон Калькрайт, и капитан Собетти, и обер-лейтенант Блок, и майор Гридер, и советник военного суда К. А.

Они составили обстоятельный приговор (на этом настаивал д-р Глазевальд, знаток юриспруденции) с цитатами, ссылками и параграфами. Они даже сделали экскурс в область судебной истории и привели на память § 69 Прусского уложения о наказаниях 1851 года (при этом д-р подчеркнул, что приведенный параграф послужил образцом для § 89 Имперского уложения о наказаниях, а уже этот параграф толковал беззаконие подписки на французский заем прусскими гражданами и беззаконие всего, что оказывает содействие враждебной державе не только в материальном отношении). Судьи выжали цитаты из запыленного Goltdammers Archiv’a – Келлер: «Государственная измена и измена отечеству», том 51, стр. 280; из Гольвега: «Военная измена», стр. 46; Эпштейна: «Измена отечеству», стр. 37; учебника фон-Листа, выдержавшего два десятка изданий, стр. 396.

А Либкнехт сказал им:

– Мне не в чем оправдываться. Но раз уже дело зашло о государственной измене, позвольте сказать вам: подлинные государственные изменники пока еще сидят не на скамьях подсудимых, а в конторах металлургических заводов, фирм, ведающих вооружением армии, в больших банках, в усадьба^ юнкеров-землевладельцев; они сидят на Мольткебрюке, на Вильгельмштрассе и Унтер-ден-Линден, в министерствах, во дворцах принцев королевской крови, на тронах; подлинные государственные изменники это те, кто несет на себе чудовищное бремя вины да кровь, пролитую в этой войне; это те, кто ид крови, пота, нужды и нищеты народной куют для себя власть и долото.

И Карл был осужден к каторжной тюрьме на полторы тысячи дней и ночей.

Ночью Наджаф видел сад в родной деревушке, дом и сад. Будто Наджаф спал на досках тендыря, где пекут хлеб, и ветер с моря шумел в высокой трубе и разбудил его. Он поднялся с досок, покрывавших тендырь, и в белых холщевых штанах, босиком шел по сырым песчаным дорожкам. Заря еще не отделилась от ночи, и туман лежал на низкорослых виноградниках, неподвижных и кудреватых, как уснувшее стадо. Он стоял затем на коленях у куста виноградника, закрыв лицо ладонями, точно свершая намаз, и сорвал затем гроздь. Она была тяжела и налита соком, как вымя, а виноградины были холодные и омыты свежей росой. Заря была близко, солнце спешило из-за моря. Почему же мулла, муэдзин не кричал с минарета?

Сторожа и приказчик шептались, что после пожара что-то неладное происходит с Наджафом. И правда, – он перестал забавляться с заводскими мальчишками, не разбирал перед ними как прежде и не собирал свой «Смит и Бессон», перестал улыбаться инженерской розовой няньке, перестал ходить в синематограф, где на полотне в непрестанном ливне мерцаний двигались люди, любили и умирали. Он долгие часы просиживал на скамье у ворот, глядя на выгоревший пустырь и почерневшие валы нефтяного амбара. Огонь пожара еще тлел в его памяти. Наджаф напевал старую, скрипучую, как судьба, песнь.

Вечерами (сторожа видели) к Наджафу приходил высокий человек в папахе. Они запирались в комнатушке Наджафа и пили чай из грушевидного татарского чайника и выходили на линию к самой ночи, когда ворота уже были заперты. О чем говорили они в комнате? О чем говорили на линии? Мало кто из сторожей мог ответить на этот вопрос. Только все чаще стали доходить до приказчика жалобы на проломанные трубы, развинченные муфты, сорванные пломбы и разбитые замки у вентилей. И в казарме сторожей стали поговаривать, что Наджаф потерял свою зоркость и нюх, как стареющий пес. А старший по смене даже дерзнул намекнуть: не продался ли Наджаф?

Либкнехт знал, в чьих интересах, и на пользу кому, и ради какой цели совершаются все зверства и ужасы войны. Он говорил:

«Это совершается для того, чтобы ост-эльбские юнкеры и спекулянты набили свои карманы, захватив и эксплуатируя новые земли. Для того, чтобы провокаторы металлургической промышленности, военные поставщики кровавых полей, покрытых трупами, складывали золотую жатву в своих грязных амбарах. Для того, чтобы шиберы вели ростовщическую игру военными займами, чтобы продовольственные спекулянты жирели за счет голодающих».

Зная это, разве мог Либкнехт быть сторожем чужого добра и молить германского бога, чтобы тот покарал Англию? Ведь это Карл, влача тачку навоза, сказал офицеру: мне отвратительно все, что идет ей (этой войне) на пользу.

А Наджаф не знал, где течет река Эльба и какие прекрасные розы цветут в долине ее, и кто такие ост-эльбские юнкеры, и что означают слова «провокаторы металлургии» и «поставщики кровавых полей».

Ко всему разворотили трубы у берега моря и сбили замки склада у пристани. Охранять склад, правда, не обязан линейщик, да струсил за свою шкуру городовой на посту и доложил околоточному: так, мол, и так, ваше благородие, купили воры татарина, он и глаз на них не открывает. А околоточный – приставу Шпаку: много, ваше высокоблагородие, развелось последнее время воров на линиях, крадут хозяйство (и даже ввернул слово «экспроприаторы»), и Наджаф с завода «Монблан», линейщик, совсем продался им.

И пристав Шпак приказал вызвать Наджафа.

– У пристаней, – сказал Шпак, – мазутники разворотили все муфты и ведрами таскают, как из колодца. Ты – линейщик, охранитель и получаешь тридцать пять рублей в месяц да еще наградные. А ты даешь ворам таскать нефть. Значит, ты сам вор.

«Вор! – заколотилось в висках Наджафа, – вор!»

Но он не знал, что ответить и молча смотрел в лицо Шпака. Оно было желто-землистое, холодное, злое. И вдруг Наджаф. вспомнил другое лицо, – лицо Вано и то, что говорил тот о саде и доме, садовнике и каменотесе. Он вспомнил инженера за железными воротами завода, рука-об-руку с приставом, и бегущее по земле пламя, и крик мазутников у стены, у железных ворот.

– Ты сам вор! – сказал он и удивился своей смелости. – Это хозяин украл у них нефть, ты украл, – сказал он чужими, но уже согретыми своим дыханьем словами, и почувствовал, как щеки его стали горячими. – Ты стрелял, ты забрал Вано. Ты сам вор!

В ответ поднялась рука Шпака и кинула ему в лицо тяжелый кулак. Наджаф уклонился, но Шпак бросил кулак еще раз. Наджаф вытянул руки и ткнул пристава в грудь, зацепив портупею. Шпак толкнулся к столу, раздавил рукою стакан, окровавил ладонь. Он закричал и потянулся к револьверу. И в ту же секунду с треском ворвались в комнату городовые.

Неуклюже разняв руки, они метнулись к Наджафу, но он был уже на подоконнике. Пристав не успел вытащить револьвер из кобуры, как Наджаф спрыгнул и завернул за угол. Точно взорванный, ожил участок. Придерживая рукой маузеры в деревянных коробках-прикладах, бежали городовые. Приказано было доставить в участок бандита Наджафа, линейщика с завода «Монблан», живым или мертвым.

Французские пуалю, английские томми рассказывали, что во время кровавых боев в шестнадцатом году многие солдаты цветных войск, не знавшие ни одного европейского слова, не знавшие, как по-французски «хлеб» или «вода», произносили топотом одно странное слово:

– Либкнехт.

Для них оно значило: «мы не хотим воевать, мы не хотим убивать, наши руки – мертвые, наши ноги – мертвые, верните нас к нашим хижинам». И еще рассказывали томми и пуалю, что многие цветные повыбросили на разрытую огнем землю свои амулеты и талисманы, свои жалкие идолы из высохшего дерева, глины и камня.

А Наджаф бежал вдоль линии труб, тех самых, которые призван был охранять. Ведь он, как говорил пристав Шпак, был охранитель, линейщик. Известняковые стены давили его. Солнце садилось, и он видел впереди, под ногами, свою лихорадочную длинную тень, путавшуюся в черных линиях труб. Некуда было уйти от труб и от своей черной тени. Ему хотелось разбить стены заводов, рассекшие землю. Он был щепкой в этом иссохшем русле улички.

Но вдруг он увидел: отверстие в стене, – видимо, для новых труб. Он вполз в него, как в нору, и побежал, пересекая двор, к резервуарам, в самый угол, к высокой мешалке. И заметил внезапно, точно припомнив что-то давно позабытое, что это тот самый завод «Монблан», куда он впервые прибыл с песчаного берега родного селения. Он находился возле той самой счастливой мешалки, положившей начало его быстрой карьеры.

Он оглянулся, – полицейская фуражка поднялась над забором, и еще – какие-то люди неуклюже бежали к нему от ворот. Легкими шагами он поднялся по ступеням на первую площадку мешалки, границу железа и камня. Точно башня подпирала его легкие ноги. Он видел: два полицейских переваливались через забор. И в кучке людей, бегущих к нему от ворот, Наджаф различил полицейских. Толстый впереди (Наджаф узнал его: тот, кто доложил околоточному) махал руками, как черными крыльями, и Наджаф понял, что означают его жесты: слезай, слезай. И одновременно закричал толстый: – Слезай, татарин, слезай!

Наджаф тяжко поднял револьвер и закачал им над головой, как палицей. В ответ шваркнула пуля о железо мешалки, точно песком обсыпав Наджафа. Прицелившись, Наджаф насадил толстяка на мушку, как на крючок удочки. И толстяк развел руками, в недоумении, будто глотнул воздух по-рыбьи, упал. И кто-то волок его тело за резервуар. Но вместо него возникали другие, с револьверами в руках.

Людей становилось все больше, и Наджаф, спиною к мешалке, давимый, поднялся еще на ступень.

Внизу, далеко у ворот он различил: человек с завязанной рукой, точно в белой перчатке, ходит среди полицейских. Наджаф узнал его: пристав Шпак! А рядом с ним – инженера, рука об руку, как в день пожара. И жаркая злоба захватила Наджафа. Он выстрелил в Шпака, потом в инженера, и инженер, качаясь, упал.

И Шпак махнул рукой, будто отчаявшись. И через секунду залп разорвал воздух, рванулся к мешалке, и снова точно кто-то песком обсыпал Наджафа.

«Недавно, – писал Карл, – я взялся: за «Одиссею». Искусство, с каким она написана, бесподобно. Какая отчетливость линий, какие блестящие краски, какая неподражаемая естественность и, при всем том, какое благородство стиля! Оно везде – в великом и малом. Посмотри начало двадцатой песни (Одиссей – ночью, а затем – пробуждающийся поутру дом), – какая рельефная сжатость рисунка! Ведь это вполне завершенная жанровая картина, где все к тому же претворено в действие.

«Десятки лет я хотел бы учиться, не поднимая головы, и, вместе с тем, быть свободным и действовать неутомимо.

(Тюрьма: 492-й день заключения, 674-й после ареста, осталось 968.)»

Алый жилет Наджафа, подарок Баджи, на счастье, как сказала она, являл собой превосходную мишень: алое пятно на фоне серого камня и листового железа мешалки. И осаждавшие, прижав щеки к культяпкам маузеров, деловито решетили мешалку и стягивали созвездие вокруг тела Наджафа.

А Наджаф, спуская курок, поднимался на две-три ступени, неверные, крутые ступени, как в шторм на корабле. И чем выше он уходил, тем ярче становился его алый жилет, освобожденный от сырой тени соседних старых резервуаров, точно это был флаг, вздымаемый на мачту невидимой сильной рукой.

На самых верхних ступенях мешалки лучи тонущего за горой солнца брызнули Наджафу в глаза своим последним теплом. Он хотел крикнуть стрелявшим, но кто-то невидимый с силой толкнул его в грудь и отбросил к поручням лесенки. И грудь стала теплой и мягкой.

Медленно перевернувшись, точно в воде, тело Наджафа осело на поручень, сбросило руки, теперь уже лишние, и поползло вниз, описывая головой полукруг. И потом – закон тяжести перетянул тело за поручень, не торопясь, по-кошачьи, и бросил к холодной и черной земле.

Падая, Наджаф долго не мог сообразить, почему бед конца брызжет солнце и рассыпаются стены, и распадаются точно игральные карты, бесшумно, железные листы резервуаров, и свертываются спиралью черные трубы, и кто-то безжалостно бьет тяжким молотом в спину. И все стало сном – и солнце, и стены, ставшие прахом, и резервуары, и черные трубы.

Пристав Шпак выстроил цепь городовых, и никто чужой не пробрался к Наджафу. Только вокруг самого тела сгрудилась кучка людей – будто охотники вокруг мертвого зверя. Это убийцы обступили убитого. Они аккуратно складывали свои маузеры в деревянные кобуры, ящички – точно инструменты, свершившие свое дело, – переминались с ноги на ногу, закуривали, смотрели на человека, лежавшего лицом к земле в жирной лужице нефти, замешанной еще неостывшею кровью.

Если пересечь завод имени Либкнехта, бывший «Монблан», пройти мимо стройных труб крэккинга в самый дальний угол завода, можно увидеть здесь старую мешалку и красную надпись, проступившую сквозь серые камни:

«Здесь был убит полицией линейщик Наджаф».

И – дата.

Карл Либкнехт, имя которого носит завод, родился в Лейпциге, в этом лучшем городе книгопечатания, а Наджаф – родился на песчаном берегу Апшерона. Когда Карл еще сосал грудь своей матери, его отца бросили на два года в крепость, – за государственную измену, как было сказано в акте, за протест против захвата Германией Эльзаса и Лотарингии. Малюткой Карл видел упрятавшие отца мшистые стены крепости Губертсбург.

«Сегодня, – писал Либкнехт через сорок семь лет в своей предсмертной статье, – раздается лишь подземный гул вулкана, но завтра вулкан разразится огнем и похоронит убийц под потоками своей пламенной лавы».

Когда разбирали архив полицейского участка, товарищ Вано, комиссар, нашел копию служебной записки пристава Шпака бакинскому полицмейстеру. Там было сказано, что бандит Наджаф (из анархистов, экспроприаторов) совершил покушение па жизнь пристава, был задержан чинами полиции и при попытке к бегству убит. Внизу была короткая и грязная, точно плевок, подпись: Шпак. Имя Наджаф – не редкое на Апшероне, и комиссар Вано среди архивной пыли не припомнил Наджафа, линейщика.

«Высоко, – писал Карл, – поднимаются волны событий, и нам не впервые случалось падать с высоты в самую глубь. Но корабль наш неуклонно и гордо держит свой курс на конечную цель, на победу».

Карл был на гребне гигантской волны, а Наджаф в ее темной пучине.

И еще писал Карл в своей предсмертной статье:

«Тогда воскреснут трупы убитых борцов и потребуют отчета от проклятых убийц».

Промысел имени Карла Либкнехта и мешалка имени Наджафа, линейщика, говорят живым об убитых. Это воскресли трупы убитых бойцов и требуют отчета от проклятых убийц.

Стена

«Я совсем стар, – думал желто-седой человек, проходя мимо кирхи. – Мои глаза не увидят нового здания. Я совеем стар».

Пятьдесят лет назад он был студент-математик.

Кибальчич говорил Желябову: «Если бы не царское правительство, я бы, конечно, изобретал машины и орудия для обработки земли; а теперь приходится бомбами заниматься». Революционеры шесть раз пытались убить царя.

Студент-математик избегал беспокойных людей.

Старик помнил день первого марта. Падал влажный снежок. Шли по улицам дамы, пряча руки в маленьких муфтах. На Екатерининском канале красным веером взорвалась банка от монпансье. Был убит царь. Черные казаки пролетели над снегом, хлеща воздух шашками. Дамы вырвали руки из муфт, раскрыв рты, как рыбы, бросились в стороны. На теле Гриневицкого, взорвавшего царя и себя, тюремный врач насчитал пятьдесят три раны.

А студент-математик сидел в теплой комнате, в мягком кожаном кресле и читал «Вариационное исчисление» Эйлера. Человек с эполетами, струившими свою мишуру на зеленый мундир, с любовью смотрел из золоченой рамы на внука. Мокрый снег шел за окном, падал на побуревшие пятна в снегу у канала. Комната была теплая, шоколад на столе горячий и сладкий. В книге не было ни развороченных кусков мяса, ни летящих казаков, ни беспокойных упрямцев. Мир кривых, казалось студенту, ясен и гармоничен.

«На том месте, – вспомнил старик, – где убили царя, я видел – построили церковь. Она стоит уже четверть века. Теперь я вижу – ломают кирху. А пройдет, может быть, четверть, ну, скажем, три четверти века, и на новом месте вырастет новая церковь.»

«В мире есть закон противоречия между суетой человека и сохранением фактов. Так было тысячу лет.»

– Через три дня, – сказал пионерам вожатый, – начнут перестройку правого корпуса кирхи, что на углу, – вы знаете. За эти дни надо разобрать внутренние кирпичные стенки и сложить кирпичи в штабеля – для будущей стройки клуба связистов. Связисты – так называются работники почты, телеграфа, телефона и радио. Они связывают наш Союз в один крепкий узел.

– В Таджикской республике, – сказал пионерам вожатый, – письмоносцы, груженные почтой Москвы, скользят но узеньким тропам вдоль торных рек. Радисты будят вас по утрам. Радисты выводят наши корабли из беды, бросая крик SOS! – спасите! Но сегодня у связистов нет лишних рук: они бросают крик о помощи нам – пионерам. Мы должны им помочь разобрать стены кирхи.

Впереди шел вожатый. Он был на голову выше ребят. (Желто-седой человек, проходя мимо, вспомнил сказку о крысолове из Гаммельна, своей чудесной игрой завлекшем детей на гибель.) Вожатый вел пионеров ломать стены кирхи.

Пионеры рассыпались по узким, вделанным в стены лесенкам, точно матросы по вантам. Ребра старой кирхи были упругие, мясо – старчески жилистое. Каждый кирпич кусался, царапался, прежде чем удавалось оторвать его от груди кирхи. Загорелый мальчик ломал плечи креста, вросшего в стену. Но старый крест не хотел умирать: он изловчился, метнул кирпич в Юрку, – так звали мальчика, – ужалил ногу через кожу ботинка. Сердце мальчика сбилось в комок. Мир потерял свои очертания в чечевице слезы. Но еще голубей стало небо в раздвинутых* окнах, красней флаг над черным амвоном.

Huns sullen Bethaus sein» —

«Дома да будут церквами» – бушевала черпая надпись.

– Ерунда, – сказал Юрка. – не больно.

Он удивился голосу, метавшемуся у крыши, как подбитая птица.

– Ты говоришь что-то, Юрка? – склонились над ним галстуки, силясь понять движения губ.

Вожатый велел снять ботинок, чулок. Багровая рана раскрылась на подъеме ноги. На лбу вожатого (кого старик считал крысоловом) забота черным угольком провела борозду. Ботинок повис на шнурке в руке пионера-соседа.

– Холодной воды! – распорядился вожатый.

– До дому близко, допрыгаю, – сказал раненый, улыбаясь и растирая слезу на щеке.

– Мы донесем тебя. Юрка, – пропел хор пионеров.

Из туманности возникла земля, и камни на ней, и травы, и звери. Наш пращур с болью оторвал передние лапы от земли и стал человеком.

Ну, и теперь многорукий архитектор ломал хребет заплесневевшего здания и для нового складывал кирпичи в штабеля.

Стена разделяла две смежные комнаты коммунальной квартиры.

По одну сторону стена была страницей чудесной ботаники: необычные растения цвели здесь наперекор привычным законам. И среди своенравной жизни цветов на обоях вырезанный из журнала упрямо шагал между двумя полисменами американский пионер Гарри Айзмен. Стена была обращена к восходящему солнцу.

У стелы на кровати лежал загорелый мальчик. Одна его нога была обута в снежный валенок марли. Больной читал книгу. Китайский мальчик, – повествовали страницы, – по имени Уанг был друг красных пик, революционных крестьян в широкополых соломенных шляпах. Бонза (значит – монах) хотел выдать красные пики минтуаню (по-русски – помещикам). Но Уанг был изворотлив, точно сурок. Он спас отряд красных пик в широкополых соломенных шляпах.

Уанг, красные пики, минтуань, бонза, – сколько незнакомых слов в мире!

Эвелина Беккер, девочка в стоптанных туфлях, дралась с «шупо» в Гамбурге, когда шупо поливали ее братьев из пожарной кишки. Шупо были в черных лакированных касках. Шупо – значит шуцман-полицист (по-русски – городовой, полицейский).

Уанг, Эвелина, красные лики, – сколько новых слов в мире. Минтуань, бонза, шупо, – сколько черных слов в лире! Слова бежали навстречу больному, трубя идущим событиям, точно герольды.

А по другую сторону стена была серая, с маслянистыми пятнами времени. Здесь жил старик-математик, бывший владелец квартиры. Он был весь желто-седой. Хозяин, – так звали его по старой памяти.

Мебель ушла за ним со всей квартиры, стуча копытами и пыля, как стадо за пастухом, в страхе сгрудилась в его комнате. Кресла были узловаты в суставах и опухли от старости, буфет глядел исподлобья. У стены стояла кровать. Даже трудно представить себе: упади вдруг стена – кровати Хозяина и Юрки окажутся рядом.

Но стена была стойкая, каменная.

Обычно Хозяин лежал к ней спиной. Дед в зеленом мундире глядел на него свысока. На гвоздике, на золотой цепочке, висели часы. Хозяин прислушивался, перебирая в памяти жизнь: золотые часы тикали у него за спиной.

Вы, конечно, видели: железнодорожный мост над шоссе – геометрически ясное скольжение рельс над пыльным червем шоссе. Телега плывет, как челн, в иссыхающем русле. Возница с тоской видит цепь вагонов, бегущую по голубым небесам. Девочка в окне вагона машет рукой.

Вот так – пути Юрки и Хозяина не соприкасались.

Но выходной день, полный солнца и шалости, на короткий миг спутал графики жизни Юрки и старика-математика. Выходной день с утра плескался на кухне, я синей миске, кожурой чулок и бледными майками, трезвонил без конца по телефону, взывал басом соседа-бухгалтера: «граждане, кто же останется дома?» А к обеду он выманил всех жильцов к асфальтовым остановкам трамвая, к автобусам, к ржавым финским озерам и набил квартиру, как чемодан, тишиною и скукой.

Выходной день столкнул лицом к лицу Юрку и старика.

(Точно пассажир в поезде над шоссе рванул тормоз, а возница, видя замедляющийся ход поезда, подтянул вожжи лошади.)

Из холодной глубины, где насторожился буфет и щитом сверкал на стене серебряный поднос, Хозяин и Юрка притащили к окну утлый шахматный столик. Юрка положил ладони на квадратную сетку и заботливо потолкал столик (не качнется ли?). Затем, прихрамывая, побежал за шахматами. Лапчатая сандалия шлепала по паркету.

Той ногой, которая болела, не хотелось ступать. Юрка шлепал поэтому почти как «в одноножку».

Хозяин сел ближе к стенке, где не дуло, а Юрка взобрался на стул с ногами. Юрка взял в одну руку черную, а в другую – белую пешку и протянул руки под стол. И тут же подумал: «Какой я честный, – дед все равно не заметил бы, если бы обе были черные».

Под столом Юрка долго громыхал пешками, старательно пряча белую, пока сам не потерял ее, и выложил перед дедом два кулака, шершавые, с царапинами. Старик пальцем указал на левую руку.

– Эту? – пугающе спросил Юрка, хотя ясно видел, что старик указал на левую, и медленно перевернул кулак на спину, как черепаху. Хозяину вышли черные.

«Кто первый расставит, тот и выиграет», – задумал Юрка и обеими руками быстро разогнал фигурки по местам в две шеренги. Старик опоздал, а ладья черной катушкой скатилась на пол. Юрка полез под столик – пожалел деда – и сам поставил ладью на крайнее поле.

Шахматный столик стоял у окна. Ветер по-кошачьи играл занавеской.

Старик-математик долго думал над ходом, и Юрка тянул шею к окну. Улица сверху (пятый этаж) была узкая, а люди, пересекавшие трамвайные рельсы, крохотные, как в стране лилипутов. Через железную ограду переползали яркозеленые кудри. Иногда казалось, что лететь до улицы надо целые сутки, а иногда – одну только секунду.

Хозяин играл внимательно и деловито. Не торопясь, но всему полю расставляя тугие силки. Юрка едва успевал вырываться из одного силка, как хозяин уже ставил новый. Все время старик пе сводил глаз с доски. О чем думал старик-математик, склонившись над доской?

«Есть идеальные формы борьбы (мир чистой идеи). Они воплощаются в жизнь. Жизнь – только несовершенный с них слепок. Вот шахматные ладьи обтекают вечные катеты, слоны скользят по гипотенузам, кони резвятся внутри трапеций. Погибнут кони, подогнут тяжелые ноги слоны, потонут ладьи… Останутся вечные формы, дающие жизнь… Как жалка жизнь в сравнении с ними, как тускла повседневность – отображение этого мира…»

Юрка делал ход и тянулся к окну.

Шагали по улице, залитой солнцем, пионеры с красными флагами, галстуками, в синих коротких штанишках. Улица, устланная свежими торцами, в свете яркого солнца была золотой. Малый впереди, проходя мимо бастионов торцов и присыхающей глади цемента со шрамами досок, тарахтал на барабане звонко и неутомимо.

С пятого этажа лиц пионеров было не различить. Пионеры шли сплошной, чуть шевелящейся лентой, дышавшей особенным ритмом. Отражения летели наверх, к пятому этажу, и на самую маленькую долю расходился звук барабана с шагом ребят. Лента врубалась в коричневую раму окна и становилась короче, короче.

Хозяин снял слона и сказал «шах». Юрка увел короля, и Хозяин снова стал ставить силки.

Было жалко, что сокращалась лента и затихал барабан. Остался короткий кусочек, но и его срезала неумолимая рама. Юрка тянулся к улице, силясь удержать уходящую ленту.

Там внизу была жизнь, и шли по солнечной улице пионеры с красными галстуками, гремя барабаном.

«Завтра, завтра, – думал Юрка, – позволят выйти», – и попробовал шевелить подбитой ногой.

Потом вернулись жильцы, принесшие свежесть финских озер, и мать, обласкавшая мальчика с подбитой ногой. Темнота упала на город. Юрты электросварщиков возникли на углах, на скрещениях трамвайных путей. Сверло верещало гигантским жуком, готовя утренний путь. Из подвальных окон пекарни шел запах свежего хлеба. Моряк сидел рядом с девушкой на цоколе садовой ограды. Пришла ночь. Стена разделяла две смежные комнаты коммунальной квартиры.

Спал Хозяин. Спал Юрка.

Их сны, как обручи, пущенные в разные стороны, катились по разным путям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю