Текст книги "Часы"
Автор книги: Лев Вайсенберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Проклятая война
Был летний день, когда отец и я в неурочное время взобрались на бэсс, шедший к Траффальгар-скверу. Впервые в жизни я видел такое скопище людей. Нам не пробраться было на самую площадь, к колонне Нельсона, где шел митинг. Мы остались на тротуаре, под полосатым зонтом магазина. Впрочем, и сюда добирались волны митинга. Ораторы кидали в толпу свои яростные слова, жесты, сердца. Они призывали бороться за мир, во что бы то ни стало.
А спустя несколько дней – война объявлена.
Были сумерки, когда к нам пришел незнакомый мне человек. Волосы у него были седые, а щеки розовые, молодые. Отец и гость долго сидели в столовой, озаренные газом, беседовали. Гость был сосредоточен, пожалуй, даже угрюм, но говорил он звонким, решительным голосом. Я сидел на дальнем краю стола, положив локти на скатерть, уперев подбородок в ладони. Мне шел четырнадцатый год. Я старался не расплескать ни одного слова беседы.
А беседа была широка и спокойна, как Темза у Гринвича, хоть и лились в псе кипучие потоки спора и извилистые ручьи доказательств и убеждения. Они высыхали в моем детском сознании мгновенно и неотвратимо, точно теряясь в песках, и оставалась большая река, путь которой я видел и понимал. «Проклятая война» – не раз слышал я в словах гостя. Он говорил, что Виль Крукс (неизвестный мне человек) и вся его шайка в парламенте – изменники.
Потом отец и гость ушли в другую комнату и заперлись там и долго оттуда не выходили. Матери не было дома. Я остался в столовой один, за книжкой, готовя уроки.
Но столетняя война, которую шесть веков назад затеял король Эдуард III с Францией, в этот вечер не занимала меня. Победы англичан (я помню: при Кресси, Мопертуи, Азинкуре), поработившие Францию, в этот вечер не казались мне столь прекрасными, а воины столь отягченными доблестью, как это изображалось в учебнике. Я тосковал на этих страницах и забегал вперед.
Вырвавшись из рук школьной Клио, я с гулливеровской дерзостью шагал через заборы столетий. Жесткие лица властителей Англии и Шотландии, королей и королев, летели навстречу. Я всматривался в их гусиные шеи, спеленутые кружевами, в латы, рюши, кресты на груди. Казни протестантов при Марии Кровавой, казни католиков при тщеславном трусе Иакове I, казнь Марии Стюарт, казнь своевластного Карла. Кровь казненных лилась по страницам учебника от одного портрета к другому. В те дни я еще не знал злых слов Вольтера, что историю Англии надлежало бы писать палачу.
Был поздний вечер, когда дверь из комнаты отца растворилась. Оттуда шел смех. Теперь гость уже не был угрюм. Он трепал меня по щеке своей шершавой рукой. Подхватив на стуле шпагат, он показал мне забавнейший фокус, не разгаданный мной до этих дней.
Гость ушел в полумрак лестницы. Дверь за ним хлопнула. Я подошел к отцу и тронул его за пиджак.
– Кто это? – спросил я, подняв голову.
– Это хороший человек, – сказал отец: – это наш друг, Том Мани.
В год, когда шли кровавые бои на берегах Мааса, а на плакате веселый солдат неустанно задевал прохожих:
«Молодой человек, почему ты до сих пор в штатском?» – мать слегла. Это реки Уссури и Темза сломили ее. Врач советовал отвезти мать на юг, в Девоншир.
«Там сады, – улыбаясь и покачивая головой, пояснял старичок-доктор, нам, русским, – английские сады.:.
И я поехал с больной матерью на юг, где фруктовые сады Девоншира. Воинские поезда прошли мимо нас, груженные пушечным мясом, иногда мелькал да окном неуловимо короткий экспресс. Мохнатый Девоншир, как добрый пес, бежал нам навстречу. И нас обнял сад.
Выздоравливая, мать часто сидела на солнце, в саду. Она отпускала меня на часок, и я убегал к воротам сада. Школьный двор в уличке Лорри и приятель мой Эким, сигаровед, остались далеко, а девонширские мальчишки, дети садовладельцев, были неумолимы к пришельцам, – я брел одинокий вдоль каменных и железных садовых оград.
Я видел: старики, садовые рабочие из окрестных мест, с лопатами и кирками к плечу – точно их сыновья, которых завлек веселый фальшивый солдат на плакату – стуча гвоздями ботинок, шли по мостовой: или яркие зонты над белыми женскими платьями двигались вдоль стен домов; или битюги, дробя камни копытами, везли садовую кладь.
В конце улицы стоял дом владельца садов округи. Это был большой дом, похожий на замок. Герб цеплялся в тяжелое железо ворот когтями драконов. Я наблюдал, как к полудню лакей в красном, с белыми ластами рук и ног и с аксельбантами через плечо, величаво отводил створки ворот, и по кривой выезжала карета, запряженная парой.
Иногда карета была шоколадно-коричневая, и на дверце, в кругу, бушевали драконы. И кони тогда были шоколадно-коричневые. А иногда карета была черная. И кони тогда были черные. Они сверкали на солнце, как морские львы необсохшею кожей, ноги у них были тонки и стройны. Черные головы были взнузданы серебром мундштуков, непроницаемы клапаны шор.
Это были английские кони.
А кони Англии – лучшие в мире. Помните, древние бритты не разлучались с конями, они учили их понимать слово, учили их нестись вскачь по каменистой земле и даже сквозь лес. В паши дни скаковые кони Ньюмаркета стоят у мраморных ясель, покрытые в холод сукном и нежным полотном – в жаркие дни.
И хотя время, твердят, делитель утраты, сердце добрых конюхов скрипит все о том, как много добрых коней полегло на берегах Мааса, на чуждых полях Фландрии, в кровавой битве коней у Камбрэ.
Весной плодовые сады зацветают, и запах деревьев проникает во все щели домов Девоншира. Садовники гнутся в садах, копая потную землю. Грушевые деревья осыпаны белым цветом, точно хлопьями снега. Битюги везут садовую кладь. И в розовом цвету стоят яблони.
А осенью яблони тяжелеют, как на сносях женщины, и плоды тянут ветви к земле. Вот, сок земли, ушедший в желтые и красные яблони, бродит в сидре, делать который мастера девонширцы. Он оставляет поздний свет и веселье в окнах дома с гербами и заставляет землекопов, садовников, конюхов размахивать и стучать оловянными кружками в кабаке «Сады Девоншира».
Мы прожили в уличке Лорри, в Лондоне, в Англии, шесть лет. Весна 1917 года принесла вести о бурях в России. И вещи квартиры, еще не успев обжиться с нами, были распроданы. Я раздарил свое детство – футбольный заплатанный мяч, альбомы, гербарий…
Пароход шел по Темзе, темной, взбухшей от ливня. Я стоял на палубе у борта. Пассажиры спрятались в улья кают. Руки мои вылезали из рукавов. Я смотрел на реку. Черные угольщики плыли по Темзе в безлиственном лесу мачт, кранов, труб. Океанские пароходы стояли у пристаней. Ист-Энд неутомимым пятном шел влево, серый, запутанный. Я смотрел на уходящие берега, Лондон, Англию.
Там, в домах, сгрудившихся вокруг кирпичной церковки, в душной школе и во дворе ее, где английские мальчуганы играли в лапту, там, на искривленных уличках, куда забредал худой сендвичмен в котелке и где стоял у зеленого сапога Эким, я научился тому языку, на котором написано «Путешествие Гулливера» и «Утопия» Мора, и «Происхождение видов» Дарвина, и «Песнь о рубашке» Томаса Гуда. Вот уже скоро сто лет, как поет рту песнь швея, согнувшись над полотном.
Там, у сверкающих витрин Пикадилли, где я гулял с отцом по праздничным дням, я научился тому языку, на котором написаны «Десять дней, потрясшие мир» и на котором предатель Виль Крукс, лидер докеров, когда была объявлена война, первый затянул в парламенте гимн «God save the King».
Ламаншский туман скрыл от меня землю.
И я думал: Англия позади, она умерла.
Но Это было младенчество моей Англии.
«Конторщик знающий английский язык»
Мне семнадцать лет. Вот уже год я в России. И слова улички Лорри и садов Девоншира все глубже прячутся в мою память. А было время – они ворвались в мою речь неодолимой ватагой, сцепились с русскими и пядь да пядью одолевали их. Так жесткие англы, пришедшие на остров Британию, смешали язык бриттов. И побежденные слова, как моллюски, каменея, шли на дно памяти…
Отсутствие работы заставляет меня слоняться по городу.
С утра я брожу по базару, где неумолчно стучат деревянные молотки жестяников-кустарей; они точно осуществляют сказочную китайскую казнь – стуком. Согнувшись в три погибели, сидят у стен портачи, друг против друга, сверкая иглами, точно оружием. За их тощими спинами громоздятся лавки с коврами, тканями, персидскою снедью. Нищие палками колотят о камни, выкатив глада, как ослепленные птицы. Здесь гниет феодально-кустарная Азия, восхищающая людей в крагах и стетсонах и с цейеовскими биноклями в футлярах через плечо.
Сбросив с плеч веревочное ярмо, сидят на земле персы, переносчики тяжестей. Простодушные, они грезят, как бы скопить немного туманов и уехать за море – к рисовым полям Исфагана, к хлопковым нолям, к степным рекам, текущим в соленое озеро Урмия. Ведь скоро весна, на поля выпустят холодную воду, покрытую пеной, пригоршнями будут бросать в воду рис, и взойдут высокие стебли, иной раз с девичий рост, темнозеленые листья которых широки и по краям шероховаты..
Я иду к морю, на приморский бульвар.
Апшеронская зима, без снега, без льда, она похожа на осень севера. Зеленые скамейки бульвара блестят сыростью, норд морщит лужицы и сушит асфальт. Заколоченная купальня стоит среди моря, голая, одинокая. Мертвы пароходы у пристаней, и редок дым заводского района.
Черномазый мальчишка бежит босиком, шлепая по лужам. «Газет, газет!» – кричит черномазый, размахивая газетами. Я останавливаю его.
На первой странице генерал Томсон витийствует:
«Русский народ! В момент торжества мы не забываем услуг, оказанных Россией делу союзников в первые годы войны. Как можем мы вернуться домой, не восстановив прежде порядок в России? Но у нас нет намерения оставить за собой ни единой пяди земли русской. В этом мы торжественно клянемся перед русским народом».
Черномазый бежит назад и криком своим отрывает меня от газеты. Я вижу море, брызги, летящие через бруствер набережной, снова пароходы у пристаней. Я различаю серые комки на палубах – брезент на орудиях, выжженный солнцем Персии, Индии, Месопотамии, и флаг корсара на «Президенте Крюгере», флаг Великобритании.
Золотые горы сулит нам газетка. С развязностью коммивояжера разворачивает генерал прейскурант своей фирмы. Это – месиво из географии, экономики, жульничества. Оказывается, оккупанты – наши друзья. Нам обещают: итальянские ботинки, голландский какао, модные французские шляпы, аргентинское мясо, английскую мануфактуру, – все, чем бедны сейчас Россия и город Баку.
Разумеется, для этого мы должны вести себя хорошо. И, конечно же, «всякий стачечник или большевик, или лицо, подстрекающее к стачке или волнению», подлежит немедленному суровому наказанию, вплоть до расстрела.
Время обеда уже позади, но желудок мой пуст. Он дает о себе знать, его не убаюкать колыбельной песнью генеральских посулов. Я прощупываю карман – опять носовой платок, снова перочинный нож. И все. Это потому, что боны с каждым днем падают, а новых достать негде. Чурек на базаре с каждым днем темнеет и дорожает, перс-харчевник больше не улыбается, завидев меня, не вылавливает для меня ароматное варево из пузатого медного чана. И квартирная хозяйка злобно хлопает дверью.
Верно, у меня есть надежда – Сергей. Но он бывает в городе только раз в неделю, в четверг, послезавтра, и, значит, надо запастись терпением, надо ждать. Я снова увязаю в липкой тине газетки, читаю вразброд, перечитываю. На последней странице – среди мебели, кормилиц, пропащих собак – я натыкаюсь на объявление:
«Нужен конторщик, знающий английский язык».
Адрес и фамилия – Твид.
«Английский язык?»
Радость зажигает меня. «Метрополис», изъеденный оспой, встает в моей памяти, кирпичная церковь, зеленый сапог. Ну, конечно, я знаю английский язык. Ну, а конторщик? Мокрый ветер влетает за воротник, злою струйкой ползет по спине. Нет, я не конторщик…
Но вдруг мной обуревает решительность.
«Глупости, – решаю я, – все очень просто».
И вот, я спиной к морю. Ботинки мои стучат по камням, адрес шевелится в моей голове и фамилия: Твид. Улица Миссий в Пекине в кольце каменных стен с бойницами для митральез, сеттльмент Шанхая, белый квартал Калькутты, посольские виллы в Гулахеке у Тегерана, кукушечьи выводки в чужих гнездах, я вижу вас, памятью приближаясь к дому, где живет мистер Твид. Вижу стальной плющ проволок, вьющийся вокруг ваших парков, домов, часовых у железных ворот, мешки из-под канадской муки, начиненные грузным песком, черепашью розвальцу броневиков, желтые шлемы.
Вот он дом, где живет мистер Твид, где живут оккупанты, вот их дома. Часовой неподвижно стоит у подъезда, в желтом шлеме, как гриб, ли-энфильд к ноге. Я подхожу к двери. Жесткий ли-энфильд преграждает мне путь. Куда ты? – вопрошает винтовка.
– К мистеру Твиду, по объявлению, – говорю я. Мой ист-эндский акцент избавляет меня от дальнейших вопросов.
– Второй этаж, вправо, – выплевывает гриб мне вдогонку.
Дверь отворяет горничная.
– Да, мистер Твид дома. Пройдите сюда, обождите.
Вот мистер Твид. В сером костюме, сухощавый, лет сорока трех. В углу рта тонкая трубка. Шерлок Холмс лениво встает с дивана, где скрипка и шприц, идет навстречу клиенту. С такой силой мистер Твид напоминает Шерлока Холмса.
– Я пришел по объявлению, – говорю я.
Твид останавливает на мне взгляд оценщика. Кажется, будто он кладет меня на ладонь, как портсигар, как часы, принесенные в сумрак ломбарда тяжелой минутой, взвешивает. Мы обмениваемся несколькими малозначительными словами. Он свободно говорит по-русски, но быстро переходит на английский.
– Были в Англии? – спрашивает он меня.
– Да, – отвечаю я.
– Хорошая страна, не правда ли? – спрашивает он.
– Я там был давно, – говорю я.
И еще в таком духе. Он видит, что я хорошо знаю язык.
– Хорошо, – говорит он, меняя тощ – жалованье. Сколько вы получали на последней работе?
– Я никогда не служил, – прямо отвечаю я.
Он смотрит на меня, чуть улыбаясь.
– Да, вы еще молодой человек, – соглашается он. – Скажите, сколько вы хотите получать жалованья?
Я называю первую пришедшую мне в голову цифру.
– Хорошо, – говорит Твид, не вынимая идо рта трубки, – вы служите у меня с сегодняшнего дня. Вот ваша комната, рядом. Я покажу вам вашу работу. А сейчас, пожалуйста, переведите мне эту бумагу на английский язык.
Мы проходим в маленькую комнату рядом с кабинетом мистера Твида. Почти всю ее занимает громоздкий стол. Зеленое поле усеяно чернильными пятнами. В углу копировальный пресс, мускулистый, широкий, мисочка с водой и желтой кистью, шкаф с бумагами, счеты. Это – контора, контора. Одна дверь ведет в кабинет мистера Твида, где мягкий ковер, шкафы красного дерева, глубокие кресла.
Твид подает мне отпечатанный на машинке русский текст. Некоторые абзацы отчеркнуты карандашом. Их-то и надо переводить на английский. Я ухожу в свою комнатку, в контору, как ее называет Твид. Здесь я работаю. Я – конторщик, знающий английский язык.
Бумага адресуется в Лондон, нефтяному тресту Ройал Дэтч Шелл. Почти все письма идут по этому адресу. И еще в Тифлис; к некоему мистеру Стоксу.
На другой день я перевожу отчет нефтяной комиссии. Подсчитываю сотни тысяч пудов нефти и керосина, вывезенных в январе и в феврале. Мало-по-малу я начинаю разбираться в делах мистера Твида.
Так проходит неделя, вторая. По-видимому, мистер Твид джентльмен – с окружающими он вежлив, выдержан. Лишь иногда он позволяет себе пропустить сквозь зубы остроту. Он и со мной вежлив, выдержан. Однажды он даже осведомился, хватает ли мне жалованья.
Но – я знаю – пропасть лежит между нами.
Четверг для меня радостный день. В четверг вечером из Балаханов приезжает Сергей. Он останавливается в городе у своего брага. Здесь мы пьем чаи с коричневым тростниковым сахаром. Здесь мы беседуем.
(На промыслах неспокойно.)
Здесь у чайника я передаю Сергею обо всем, что произошло за неделю. Он складывает мои сообщения, бережно, точно в копилку. Я ухожу домой поздно вечером.
Четверг для меня радостный день.
Воспоминания
Ручка ввергнута в ящик, чернильница с треском захлопнута. Я иду домой.
На углу, у восточной лавчонки, столпился народ. Гудит пламя примуса, докрасна калит металлическую коробку, где трещат, прыгают каштаны, точно окуни, живьем брошенные на сковороду. Покачиваются на веревочках фруктовые колбасы, выставлен напоказ тук халвы, нежатся студенистые рахатлукумы. Но ротозеев сюда привлек на этот раз не волшебный мир яств. «Инглиш! Инглиш!» – кричат мальчишки. Я протискиваюсь в толпу.
Английский солдат, высокий стройный парень, лет двадцати трех, осажден ротозеями. Из-под кэпи выбиваются рыжеватые волосы. Веснушчатое лицо, голубые глаза.
– Water melon, – говорит парень, улыбаясь. Но его не понимают. – Water melon, – повторяет он. И с тем же успехом. Тогда он говорит по-складам: – Wa-ter me-lon.
Мысль зевак начинает упорно работать. Лица их становятся сосредоточенными. Чего же хочет, наконец, этот смешной инглиш?
– Уотер! – вдруг осеняет одного из них мысль. – Вода! Пить хочет!
Услужливые руки протягивают жестяную кружку с водой. Капли сверкают у ободка.
– No, – смеется рыжеватый, отклоняя кружку, – нет вода, but во́да melon.
Языковед разбит наголову. Все смущены. Я чувствую, что пора вмешаться.
– Он хочет арбуз, – разъясняю я сконфуженному лингвисту. – Water melon – значат арбуз, а не вода… How do you do, Tommy?[1]1
Как дела, Томми? (Томми – означает по-английски солдатик, браток.)
[Закрыть] – обращаюсь я к искателю арбузов.
– О, do you speak English?[2]2
О, вы говорите по-английски?
[Закрыть] – радостно восклицает он и протягивает мне руку.
– Yes, I do,[3]3
Да, говорю.
[Закрыть] – отвечаю я.
И мы завязываем разговор.
Моего нового знакомого зовут Лесли Рид. Он рядовой Уорсгерширского полка. Из Шеффильда, графства Иорк. Он – слесарь. Да, ему очень нравится наша страна. Хотя слово Азербайджан парню из Шеффильда выговорить не так-то легко. Он был на западном фронте, и в Персии, и в Месопотамии.
Зеваки живьем поедают нас недоуменными глазами. Вдруг из-за угла появляется офицер. Лесли Рид быстро оправляет куртку и отдает честь. Наш разговор рассыпается.
Проходит неделя. Я стою у подъезда и смотрю, как топают по дороге усталые томми. Кто-то трогает меня за плечо. Лесли! Он крепко жмет мне руку. Мы рады друг Другу.
Лесли тянет меня в солдатский кантин. Это – маркитантская лавочка и столовка, нечто вроде солдатского клуба. Мы усаживаемся на длинной скамейке, за некрашеным деревянным столом. Здесь мы пьем с Лесли безалкогольное пиво, погрыэываем сухари, курим. Стены обвешаны яркими флагами несуществующих стран.
Слова приводят нас в Англию, в Шеффильд, на металлический завод, где работает Лесли Рид, молодой слесарь. Повесть Лесли проста. Отец – фермер. Четырнадцати лет Лесли стал работать подручным в кузнице. Юношей поступил на металлический завод. Мобилизован. И все.
Да, вот еще – до этого он работал полтора года в Сауге-Энде, в Лондоне.
О, в Лондоне! Значит, у нас есть город, о котором мы можем потолковать! Конечно, мы оба помним: Оксфорд-стрит, прямую, прямую, тянущуюся к Хайд-парку. Мы помним парк, озеро, где играют возле воды дети. И складные железные стулья, и скамейки по бережку, и галок.
– Да, да, – оживляется Лесли, – черные галки, у самой воды. И вдали мост.
Конечно, мы оба знаем все десять мостов через Темзу. А ну, как они идут по порядку от Тауэра? Лондон-бридж, Блэкфрайарс, Ветерлоо… Ну, вот, у нас десять мостов… Да, нет, Лесли, у нас только девять мостов. Один мост утерян нами. Куда ж он мог запропаститься? Мы снова перечисляем мосты.
– Какой позор! – восклицаю я. – Баттерси! Мы забыли мост, соединяющий Кингс-род с Баттерси-род. Помните, такой высокий мост, похожий на подзорную трубу? Помните? Его очень хорошо изобразил Уистлер.
– Уистлер? – переспрашивает Лесли.
– Ну да, Уистлер, художник. Вы не знаете Уистлера?
– Нет, не знаю, – говорит Лесли.
– Не может быть, Лесли. Уистлер – прекрасный художник. Вы знаете, он жил, кажется, в этих краях, у Баттерси. Возвращаясь поздно домой, он видел мост, окутанный ночью, и таким изобразил его на картине. Не может быть, чтобы вы не знали Уистлера.
Лесли роется в памяти.
– Нет, не знаю, – смущенно говорит он.
Оказывается, Лесли Рид не знает художника Уистлера.
Улыбка англичанина
Вот соседи мистера Твида: полковник Чисхольм (он уехал в Тифлис), майор Андерсон, капитаны Аллен и Хаус, лейтенант Гемс, еще офицеры и – в других этажах и в домах рядом – солдаты.
Майор Андерсон и капитан Хаус – офицеры индийской регулярной армии. Оба грузные, красные, перетянутые ремнями, точно упряжкой. Майор Андерсон всегда начинает по-книжному: «когда мы стояли в этой проклятой дыре…» Затем следует название какой-нибудь портом позабытой местности, вроде Желтой долины или Обезьяньей реки.
Они почти каждый вечер приходят к Твиду, сидят в кабинете за столиком, покрытом накрахмаленной скатертью, где бутылки, бокалы, шоколад в серебре, сигареты, ананасы-консервы. Густой хохот Андерсона валит из кабинета, как дым.
Время второго завтрака. Обычно в эту пору лестница оживает. Но сейчас, положительно, там кто-то бушует. Я выхожу на лестницу. Все понятно: майор Андерсон спускается по ступенькам, неуклюже, как бочка, громыхая проклятиями.
Коричневые ботинки, портупея, пояс, кобура револьвера, пуговицы на френче старательно начищены денщиком. Корона на погонах сверкает. На груди – ленточки цветов радуги поют о воинских доблестях. Трубка пышет огнем. Казалось бы, все хорошо. Однако, майор Андерсон в это утро не в духе. Он зол на весь мир – на этих проклятых татар, на этих проклятых русских, на эту проклятую страну, на этих – чорт их всех подери!..
– Брукс! – кричит майор Андерсон. – Завтрак!
Брукс с грохотом врывается в комнату майора, отдает честь и – налево кругом – на своих кривых ножках.
Чтобы попасть на кухню, надо спуститься по лестнице в самый низ. Я стою на верхней площадке и слышу, как стучат по ступеням тяжелые артиллерийские ботинки сержанта Брукса.
Сержант Брукс – злой маленький человечек, похожий на таксу. Он ведает хозяйством. По его записке солдат может получить продукты из кантина и сменить износившееся обмундирование. В работе Брукс подозрителен и мелочен, как старьевщик. Мне рассказывал Лесли, что Брукс имеет лавку в Норфолке, бакалейную лавку. Поэтому-то его назначили по хозяйственной части. Говорят,
Брукс докладывает майору не только о том, что предусмотрено уставом. Солдаты не любят его.
Вслед за сержантом Бруксом, ступенька за ступенькой, спускаюсь и я. Запах кухни бросается мне навстречу.
О, да тут все знакомые люди! Лесли Рид, два артиллериста из канцелярии, Брукс. С кружками в руках они стоят у стены и пьют невыносимо крепкий, по-английски переваренный чай. Они наблюдают за Парнеллом.
Парнелл – повар, ирландец. Он темноволосый, грузный, сосредоточенный человек. Он старый солдат. Ему лет тридцать восемь. Он редко смеется. Вот и сейчас Парнелл работает у плиты угрюмый, неторопливый, внимательный. Он не смотрит на нас. Смуглое лицо его жирно, потно. Засученные рукава обнажают широкие волосатые руки.
Парнелл режет белый пушистый хлеб на квадратные ломти и выкладывает их на чугунном диске сковороды упорно и сосредоточенно, точно решая задачу – квадратуру круга. Вперемешку с желтеющим хлебом жарится свиное сало. Оно шипит, ежится, обдает волосатые руки Парнелла горячими брызгами. Время от времени повар отрывается от сковороды, грохочет кастрюльками, подбрасывает в печь дрова.
Я знаю, Брукс не любит Парнелла. Они часто ссорятся. Брукс норовит обвесить и обмерить повара Парнелла. Он презирает ирландцев.
– Парнелл! – срывается Брукс. – Что вы копаетесь? Майор просит быстрей.
Парнелл не отвечает. Он поправляет гренок на отдаленном краю сковороды. Вдруг он отдергивает руку, – он обжегся. Рука у локтя коснулась накаленного чугуна. Больно. Ожог легкий, но выступила все же розовая дуга на смуглой мякоти ниже локтя. Парнелл дует на руку.
Сержант Брукс зло улыбается, смеется. Я вижу его черные зубы. Я знаю, что означает эта улыбка: так тебе и надо, ирландец! Артиллеристы, глядя на Брукса, подобострастно копируют его улыбку. Они копируют презрение англичанина, сержанта Брукса, к повару ирландцу, Парнеллу.
Не отрываясь от дела, повар взглядом перехватывает улыбку Брукса. Он смазывает салом обожженное место, обвязывает его грязной тряпочкой. Он ворошит на плите сковородки, кастрюльки. Он подымает крышку большой медной кастрюли. Пар вылетает оттуда, как птица. Парнелл произносит спокойно и медленно:
– Трех вещей надо бояться, говорят ирландцы: копыт лошади, рогов быка, улыбки англичанина.
Как ошпаренный, сержант вылетает из кухни. Точно это его обдало паром из огромной кастрюли, точно это его укусил борт сковородки. Артиллеристы громко смеются вслед убежавшему Бруксу.
Лесли Рид подходит к Парнеллу. Он хлопает его по плечу, по грязной нотной рубашке, дружески, почти нежно.
– Ничего, Парнелл, – говорит Лесли, – заживет. Ты славный малый.
Ну вот, теперь Парнелл отрывается от своих кастрюлек и сковородок. Правда, медленно и недоверчиво. Он исподлобья смотрит на Лесли. А Лесли? Голубые глаза ею опять улыбаются!
Я свидетель всей происшедшей сцены. Я думаю: «Копыта лошади? – может быть. Рога быка? – тоже. Но кто сказал, что надо бояться улыбки англичанина?»
Вот пшеница цветет по всей Англии, а на севере, где почва бедней и суровей, – ячмень и овес. Зелена и сочна трава пастбищ на западе острова, тучен крупный и мелкий енот. В Кенте и Сэррэе хмель тянет руки к солнцу, виясь по тонким жердям. Раскидисты плодовые сады Сомерсета и Девоншира.
Англичане-садоводы бахвалятся:
– Пусть французы смеются над нами, говоря, что единственно спелые яблоки в Англии – это печеные. Смотрите, вот Гольфстрим моет теплой водой нашу землю. И поля и луга наши зелены и свежи все лето, а в Германии, Франции они томятся от засухи. И англичане живут дольше немцев и дольше французов.
И еще говорят англичане:
– У нас есть долины и горы, у нас есть холмы и плоскогорья. В кольца вьется руно наших овец. У нас есть пашни и пастбища, у нас есть болота и топи. Кони наши, английские кони, – лучшие в мире. У нас есть сады, и ручьи, и чащи, поросшие колючим вереском.








