355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Соловьев » Рассказы » Текст книги (страница 6)
Рассказы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:10

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Леонид Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

6

Фронт придвигался все ближе к Зволинску. Городок затопили войска. Они прибывали днем и ночью, задерживались в городке на день-два и уходили почтовым трактом дальше. Этот медлительный поток был неиссякаем. По вечерам на улицах играло множество разноголосых гармошек; под ручку с военными гуляли девицы, ошеломленные быстрой сменой кавалеров.

Каждый по-своему объяснял движение войск. Некоторые, в том числе и комик Логинов, злорадно говорили: «Погнали товарищей...» Но большинство было на стороне красных: «Теперь наши нажмут!»

Положение в труппе, а главное – доверие комиссара обязывали Мамонтова, и он искрение, всей душой желал победы своим новым хозяевам. Он был честный служака.

Он дорого платил за доверие. Особенно мучила новая пьеса. Иногда овладевали Мамонтовым приступы злобного отчаяния, он был готов навсегда отказаться от дружбы и доверия комиссара, лишь бы покончить со своими страданиями. Его останавливал страх перед пустотой, в которую он снова погрузился бы после этого: он устал за долгие годы быть лишним на земле и боялся поверить, что возвращение к жизни – кратковременно и случайно. Потрясенный этой мыслью, он снова хватал карандаш, бумагу.

Он страдал в одиночку. Кому он мог рассказать? Суфлер выслушал бы его раболепно, антрепренер – равнодушно, Логинов – злобно; комиссар же вообще не имел склонности к жалостным исповедям. Комиссар был человеком действия – в жизни признавал он только дела, а все остальные – мысли, книги, слова – ценились им лишь настолько, насколько они помогали делам. Он без сожаления выбросил бы свою заветную тетрадь, если бы видел в ней лишь мечту, а не руководство к действию. Целиком преданный своему революционному делу, он стремился приставить к нему всех – от мала до велика; для него не существовало в мире лишних людей, кроме, разумеется, буржуев. В его отношении к Мамонтову не было ни жалости, ни покровительства. Он хотел получить революционную пьесу и был твердо убежден, что Мамонтов напишет ее; бесполезно было бы обращаться к нему с горестными излияниями и жалобами на бессилие; он не понял бы этих жалоб и, возможно, не поверил бы им.

Мамонтов все это чувствовал. Смятение его души выражалось в молчаливости, прерываемой иногда торопливым, сердитым бормотанием, в походке – то излишне медлительной, как у лунатика, то почти переходящей в бег, в неподвижном, бессмысленном взгляде, в каком-нибудь странном отрывистом восклицании.

– ...Того, папаша? – ласково осведомился Логинов, постучав пальцем по своему лбу. – Начинается? Пора, пора... С чем вас и поздравляю.

Мамонтов посмотрел отсутствующим взглядом:

– Я уже пообедал.

– Да, да... Ниагарский водопад шумит очень сильно. Я понимаю.

Он сердобольно покачал головой, усмехнулся, стягивая бритое лицо в складки.

– Отстаньте! – завизжал Мамонтов, выпучив глаза. – Отстаньте, – говорят вам! Я буду жаловаться!

И долго потом не мог успокоиться, даже обрезал палец, затачивая карандаш. Вдохновенная мысль вдруг осенила его; разыскав в перечне действующих лиц палача-офицера, он мстительно добавил к его характеристике: «рыжий, худой, высокий», чтобы роль попала обязательно Логинову. После этого он не поленился наново переписать весь акт, стараясь сделать фигуру палача еще омерзительнее. К вечеру он закончил свою работу и пошел утомленный, но торжествующий одеваться к спектаклю. Сегодня играл он гусара; мундир был широк и висел мешком на его сутулых плечах. Послышался знакомый звон шпор – пришел комиссар, небритый, похудевший; в эти дни у него было много хлопот.

– Как дела, товарищ Мамонтов?.. Пишешь? Из боевой жизни, как я говорил? И про коммунизм упомянуто? Давай скорее – самое время сейчас...

Он хотел добавить еще что-то, но раздумал и промолчал. В зале гудели, рассаживаясь, красноармейцы. На сцене стучали молотками, устанавливали декорацию.

Комиссар снял с гвоздя бутафорскую саблю, попробовал обнажить ее, но это были только ножны с припаянным эфесом.

– Вредная вещь какая! – убежденно сказал он. – Вот застукают этак где-нибудь, схватишься оборониться, а клинка у ней нет. Ну и готов.

Подобный случай представлялся ему очень вероятным; он поучительно добавил;

– В боевой обстановке никак нельзя такую штуку держать рядом с настоящим клинком. Также и наган деревянный. Можно спутаться и погибнуть... У вас что сегодня идет – из гусарской жизни пьеса? А почему штаны у тебя не по форме? Я гусар видел – у них красные были штаны.

– Нет в реквизите, – ответил Мамонтов.

– Надевай мои – поменяемся. Только в них по полу елозить нельзя. Как у вас там нынче – на коленки становиться не надо? А человека книгу писать я нашел, – добавил он, стаскивая штаны, узкие ему в икрах. – Помощника прислали мне, студента. Вот повезло, скажи на милость!

В дверь просунулся кожаный картуз антрепренера. «Вы приготовились? Начинаем! Третий звонок!» Мамонтов, волоча за собой пусто гремящие ножны, пошел на сцену, а комиссар в заплатанных штанах Мамонтова сел на свое обычное место в первом ряду.

В середине спектакля Мамонтов с подмостков увидел человека, торопливо пробиравшегося через полутемный зал. Человек что-то шепнул комиссару, затем оба они вышли, стараясь не стучать сапогами. Место в первом ряду так и осталось пустым – комиссар не вернулся досматривать пьесу.

Он вообще не вернулся. На следующий день Мамонтов понес ему красные штаны, завернутые в старую афишу, и узнал, что комиссара нет в городе – уехал ночью на фронт. Комнату занял его помощник студент, больше похожий на молодого купчика – румяный, круглый, с курчавой светлой бородкой; так и хотелось нарядить его в шелковую, расшитую цветами рубаху. На печке грелся все тот же чайник, и тот же веник стоял в углу.

Студент подробно расспросил Мамонтова о театральных делах, но штанов не взял.

– Зачем они мне? Отдадите, когда вернется. Он ваши увез? Некогда было ему, не вспомнил. А мне вот оставил тетрадь, – читай, говорит. Ничего не понимаю – везде условные сокращения, почерк дикий иероглифы какие-то... Полюбуйтесь.

– Да, он мне показывал. Сам он очень хорошо разбирался – все держал в голове и мог объяснить любую страницу.

– Вот и подождем его объяснений.

Студент, захлопывая ящик стола, смял уголки листов. Что-то неприятно кольнуло Мамонтова; он осуждающе кашлянул, насупился.

– Эту тетрадь нужно беречь. Ефим Авдеевич за нее спросит. Если пропадет, помилуй бог, ну тогда уж и не знаю...

Студент посмотрел с удивлением, но тетрадь уложил аккуратно. Мамонтов попрощался, забрал свой сверток.

Дома он спрятал штаны под матрац, чтобы передать при встрече комиссару. Но встретиться им нс пришлось. В одной из разведок комиссар попал в плен к белым. Перебежчики рассказывали, как он умирал. На допросе били его прикладами; он упал весь в крови. Его потащили к яме; он вырвался, крикнул: «За коммунизм! Долой белых гадов!» Офицер скомандовал: «Лезь в яму!» – «Выкуси! – ответил комиссар, скрипнув зубами. – Выкуси, гад! Не пойду в яму! Несите!» Его подняли на руки, бросили в яму и там застрелили... Мамонтов узнал об этом на митинге, что собрался в театре; говорил студент.

После митинга Мамонтов догнал студента на площади.

– Куда же девать мне штаны? Замочка нет у меня к сундуку – ремнем затягиваю... Еще украдут.

Студент молчал, глядя в землю. День, с одинокими снежинками наискось, незаметно переходил в сумерки; первая гармошка подала где-то в отдалении свой голос. Студент наконец сказал:

– Никто не украдет, больно уж приметные. Оставьте себе. У вас будут на память штаны, у меня – тетрадка, а больше, кажется, ничего и не было у него.

Очень грустную ночь провел Мамонтов. Мигала коптилка, в печке с треском оседали дрова; они горели неровными вспышками, точно стараясь догореть поскорее. За бревенчатыми стенами в пустынной темноте все гудел и гудел ветер; глухая музыка его с утомительным однообразием сопровождала одинокое кружение земли в холодном пространстве.

Горбясь и волоча ноги, Мамонтов подошел к своей койке, достал пачку серых шершавых листов. Это была пьеса, давно уж готовая и теперь ненужная – некому ее прочитать. Мамонтов решил сжечь пьесу, открыл дверцу печки, но как раз лопнула под напором ветра проволока, скреплявшая створки окна, и холодная струя слизнула мигающий огонек коптилки. Мамонтов подбежал к окну и, суетливо закрывая его, увидел на площади нескончаемое движение – всё в одну сторону – войска шли на фронт.

Закричал проснувшийся Логинов:

– Это еще что?! Чорт знает! Закройте, сумасшедший старик. Лето вам красное, что ли!..

Преодолевая упругое сопротивление ветра, Мамонтов закрыл окно, ощупью собрал свои листки на полу, спрятал их и улегся, не снимая ботинок. Он лежал с открытыми глазами и слышал, казалось ему, через стены и через ветер сдержанный гул проходивших войск. Он думал о погибшем комиссаре; вернее – он думал о живом комиссаре, потому что воспоминание упрямо возвращало его к живой улыбке походке и голосу – негромкому, с хрипотцой Это была тяжелая ночь.

К утру Мамонтов что-то решил, забрался желтый от бессонницы, в свой закуток и просидел там два дня, переделывая пьесу. Под гоняемый безотчетной, властной необходимостью выразить и закрепить свое воспоминание, он сделал героем пьесы погибшего комиссара. Так и значилось в списке действующих лиц: «Ефим Авдеевич Авилов, комиссар». Мамонтов пригнулся к столу, строча и перечеркивая. Его прохватывала короткими вспышками дрожь; он волновался, хотя перед ним не было ни переполненного зала, ни огней рампы – только серый шершавый лист бумаги.

Третий акт. Бурная ночь. Степь. Палач офицер допрашивает комиссара и тут же расстреливает его. Комиссар произносит предсмертный монолог, заканчивающийся знаменитыми словами: «За коммунизм! Долой белых гадов». А стрельба надвигается все ближе и ближе; врываются красные, говорят умирающему комиссару: «Мы победили!» Занавес. Мамонтов поставил последнюю точку. Успокоение – как будто легла на все большая прохладная тень. Он закрыл глаза, привалился к бревенчатой стене, вытянул ноги.

...Антрепренер, человек занятой, не стал даже читать пьесу – и так сойдет.

– Очень хорошо, очень кстати! – антрепренер щелкнул пальцами. – Понимаете ли, вчера вагон с обмундированием пришел. Я интересовался – не дают... Но если мы пьесу революционную покажем – тогда извините-с... Я им тогда все кишки вымотаю, но получу!..

За час до начала спектакля теперешний комиссар студент прислал на сцену двадцать красноармейцев; они должны были кричать, стрелять и бегать, изображая войско. Красноармейцы столпились в узком проходе за кулисами, переговаривались вполголоса и курили, пуская дым в рукава. И вдруг, оробев, они побросали свои цыгарки, вытянулись смирно: перед ними появился Мамонтов – в красных штанах, с деревянным наганом у пояса, в полураспахнутой кавалерийской шинели до пят. Густой грим скрывал его бледность. Заметив красноармейцев, он еще подтянулся и прошел мимо четким военным шагом, звеня шпорами, не горбя спины.

Гул в зрительном зале медленно затихал. Перед выходом на сцену Мамонтов задержался; колени его дрожали; он ухватился за косяк двери, пошатнул декорацию. Все в нем было напряжено, голос не умещался в груди, требовал выхода. «Что-то со мной творится?..» – подумал он; в этой мысли было смятение, испуг, радостное торжество. Сбоку, на цыпочках, подбежал антрепренер:

– Идите! Идите!..

Мамонтов набрал полную грудь воздуха и шагнул из темноты на освещенную сцену. Зыбкие доски дрогнули под ним. Из темного зала повеяло на него дыханием толпы.

– Да, надо действовать! Враг опасен! Надо спасать республику!

Слова прозвучали широко и певуче; сам наслаждаясь разливом и силой своего голоса, он повторил:

– Надо спасать республику!

Пауза. Он прислушался и чутким ухом уловил в зрительном зале сдержанный слабый ропот. Он был опытный актер и знал, что этот ропот обещает ему победу.

Он сразу же завладел всей сценой. Сегодня он хотел играть один. Люди и вещи покорно отодвинулись назад, в тень, и вспыхивали только изредка отраженным светом. Он опустил случайно глаза и увидел в будке остробородое радостно-изумленное лицо суфлера.

– Талант! – прошептал суфлер. – Великий вы артист, Владимир Васильевич! – Мамонтов сверху великодушно улыбнулся ему, как полубог ничтожеству.

Опустился занавес – под грохот, вой и топот всего зала. Мамонтов с мгновенной острой болью пожалел, что комиссар Ефим Авдеевич не придет на сцену поздравить его.

Зато прибежал антрепренер, весь лоснящийся, как будто густо смазанный маслом.

– Прочь! – сказал Мамонтов, величественно поднимая ладонь. – Не сбивайте мне настроения. Я не разговариваю в антрактах!

Во втором действии он играл сдержаннее, приберегая силы для последнего, предсмертного монолога.

Этот монолог начинался словами: «Прощайте, товарищи!» Глухое рыдание оборвало голос Мамонтова. Зал ответил ему единым вздохом. Мамонтов скорбно опустил голову и долго стоял, не шевелясь, со связанными руками, в разодранной рубахе. Вдруг он выпрямился, шагнул вперед; глаза его неукротимо блеснули; багровея и надуваясь, он порвал веревку на руках.

Суфлер торопливо привернул свою лампочку. За сценой ударили в лист железа – началась буря.

Она бушевала вокруг, свистя и грохоча, страшнее чем в «Лире», но Мамонтов все покрывал своим низким и хриплым голосом. Он кричал, извиваясь и колотя себя кулаками в грудь; пот крупными каплями собирался на жирном гриме. Выстрел. Мамонтов упал; ворвались, топоча, красноармейцы. Мамонтов, умирающий, приподнялся на. локте и вытянул руки навстречу им.

В зале творилось неописуемое, кричали «ура!», грохот все нарастал, поднимая крышу. К Мамонтову подошел взволнованный серьезный студент – новый комиссар;

– Спасибо, товарищ Мамонтов! Наверное, раньше вы играли на столичных сценах.

– Никогда, – гордо ответил Мамонтов. – Я презираю столичные сцены, там нет искусства, нет души. Одни фигли-мигли.

Налетел антрепренер, загнал студента в угол и долго держал в плену, подсовывая какую-то бумажку. Понемногу все затихло, театр опустел. Антрепренер деловито сказал, вытирая потный лоб:

– Десять гимнастерок выдрал. Завтра пойду просить брюки. Насчет сапог ничего не слышали, – есть у них?..

7

Пьеса «Смерть комиссара» шла почти ежедневно. Мамонтов стал местной знаменитостью. Мальчишки на улице кричали: «Товарищ комиссар!» – и забегая вперед, вытягивались перед ним по-военному; глаза, их светились восхищением и преданностью.

Он принял славу спокойно, с достоинством, он снова поверил в мощь своего таланта, в благородную высоту своего искусства. Он не имел в жизни другой цели, кроме служения искусству, и когда, после спектаклей, новый комиссар благодарил его за помощь революции, – он отмалчивался: это совпадение казалось ему случайным. Он пришил все пуговицы к своему пальто, завел черную шляпу, толстую палку. Неторопливо ходил он по улицам и с важной, старомодной учтивостью отвечал на приветствия поклонников. Да, у него появились поклонники – в затрепанных шинелях, прожженных искрами походных костров. Некоторые из них приходили даже в гости к Мамонтову. Пришел однажды веселый маленький татарин в ярко-оранжевом полушубке в стеганых ватных штанах и, смешно коверкая слова – «твоя курящий человек-та, моя некурящий, бери, нисява деньга не надо, бульно хорошо селовек-та!» – положил на стол перед Мамонтовым свой махорочный паек, исчез и никогда больше не появлялся. Пришел ткач из Иваново-Вознесенска – суровый, морщинистый, на голове – посеребренный бобрик. Ткач решил переписать пьесу и послать на родину для агитации. В нем было что-то от покойного комиссара Ефима Авдеевича, – в глазах ли, в походке ли – Мамонтов так и не понял. Еще многие приходили – всех не перечесть.

...Ударили сухие морозы и держались целую неделю без снега. Небо очистилось; по ночам из его звездной глубины изливался на землю синий, резкий, прозрачный холод; земля сжалась, лужи промерзли до самого дна, взъерошенная грязь на дорогах окаменела. Потом опять нависли низкие тучи, потеплело, и густо пошел снег. Гуляя, Мамонтов забрел однажды в городской сад; там было светло, тихо, чисто, и елки опирались на сугробы своими белыми лапами. Мамонтов подошел к обрыву; за рекой начиналось белое, ровное, плоское поле... И далеко, очень далеко, где тусклая белизна поля терялась в тумане, он заметил медленное движение расплывчатых пятен и не сразу понял, что это идут по большому тракту войска. Война продолжалась и даже близилась: странно было думать об этом в тихом и светлом снежном саду,

Он медленно вышел из сада, погруженный в раздумье; не заметил тревожного оживления на улицах – обывателей, закрывающих ставни, военных, что серьезно и деловито спешили куда-то. застегиваясь на ходу, конников, галопом пролетевших мимо него – первый, второй – к штабу.

Антрепренер встретил его сообщением;

– Слышали? Наступают.

– Кто?

– Конечно, не мы с вами. Белые...

Все притихли, Мамонтов сказал, снимая пальто:

– Ерунда. Паника. Уж сколько раз...

И не договорил. Воздух над ним мягко дрогнул и как бы осел от далекого глухого удара.

– Ага! – сказал антрепренер. – Вот вам и ерунда!.,

Второй удар, третий, четвертый – подряд. Суфлер, шаркая туфлями, кинулся к лампе, потушил ее; стало совсем темно, и опять воздух, дрогнув, осел.

– Началось!.. Господи Иисусе, – тихо сказал суфлер.

К ночи бой приблизился. Над крышей свирепо завыли снаряды. Этот звук нарастал мгновенно и зловеще, прижимая к земле скрюченных от страха людей, и заканчивался звенящим разрывом где-то вблизи вокзала. Доносилась пулеметная стрельба, залпы. Антрепренер приказал завалить окна и двери скамейками, лампу не зажигать, печку не топить. Актеры, оцепенев, сидели в темноте, в холоде. Голоса почему-то стали у всех одинаковыми – тихими и сиплыми; не поймешь даже, кто говорит.

Завыл снаряд. Взрыв.

– Двадцать два...

– Как они целятся в темноте?

– Двадцать три...

– Замолчите вы наконец! Считайте про себя!..

Молчание, вздохи, поскрипывания... Снаряд лопнул совсем рядом. Земля раскололась, посыпались, мелко звеня, стекла, дом загудел, отозвались басовые струны в рояле.

– О, господи!

– Двадцать четыре...

В сторону считавшего полетело что-то тяжелое, покатилось, громыхая, по доскам.

– Молчите, вы, идиот!

Снова взрыв, еще ближе. Потом тишина, и каждый услышал свое дыхание, биение своего сердца...

В эту ночь красные войска оставили город. Утром улицы были насквозь пустыми – ни души. Мамонтов стоял у дверей театра, опершись на палку. Ушли все зрители, все поклонники; его покинули. Он растерялся, обиделся – как же так? Опять не у дел? И вдруг затаил дыхание, в груди почувствовал тесноту, в ногах – слабость: ведь белые могут очень крепко прижать его за революционную пьесу.

Угнетенный и придавленный этой мыслью, он поспешно вернулся в полумрак театра, уселся, нахохлившись, на свою кровать, поднял воротник.

– Что-то знобит, – пожаловался он суфлеру.

Логинов выразительно кашлянул.

«Донесет, – подумал Мамонтов. – Обязательно донесет».

Антрепренер тихо сказал у окна:

– Идут.

Все бросились к окну. Через мутное, запыленное стекло с прилипшей к нему паутиной и высохшими мухами день казался тусклым, неласковым. Усталые солдаты нестройно шли по площади, спотыкаясь, наступая на пятки друг другу.

– Как же теперь, папаша? – сладким и тошным голосом спросил Логинов.

Мамонтов промолчал, как будто не слышал.

– Трепещете, папаша?..

Но тут вступился антрепренер.

– Вы это о чем? Вы это бросьте, любезный. Да, да, бросьте! Что?! Прошу не забывать, что теперь здесь полный хозяин я. Контракты будем подписывать – поняли? Деритесь сколько угодно, но чтобы наружу у меня сор не выносить. Этого я не допущу. Пресеку. Актер – человек подневольный, что прикажут, то и делает – должны понимать... Вы не беспокойтесь, – добавил он Мамонтову. – Это все глупости, болтовня одна.

Логинов ворча отошел, усмиренный. Антрепренер выволок из-под койки тяжелую плетеную корзину и, загородив ее спиной от посторонних глаз, долго возился, открывая секретный замок.

Он достал из корзины брюки в полоску, визитку, жилет и, наконец, котелок. Все это слежалось, помялось, пожелтело, сыпался, как мелкая изморозь, нафталин, распространяя вокруг въедливый стариковский запах.

– Великое дело костюм, – сказал антрепренер, чистя рукавом котелок. – У некоторых раньше на этом вся карьера держалась. – Он подбросил котелок и поймал прямо на голову. – Завтра пойду устанавливать дипломатические отношения, может быть, разживусь чем-нибудь. У этих, наверное, полегче с продуктами.

На следующее утро он бесстрашно и деловито пошел в своем котелке разыскивать новую власть. Вернулся в сопровождении солдата, тащившего на спине тяжелый мешок.

– Сюда, сюда, братец! – бодро покрикивал антрепренер. – Давай, высыпай!

Солдат приподнял мешок за углы, и на пол. тупо стуча, посыпались жестяные банки.

– Консервы, – кратко пояснил антрепренер. – Шестьдесят банок. Мясные.

Он гордился своим успехом, был весел и оживлен.

– Народ, конечно, крутой, – рассказывал он, проводив солдата. – Шуток не любит. Четверо уж висят на столбах для устрашения... (Логинов посмотрел на Мамонтова и густо кашлянул.) Противная картина, должен сказать: языки торчат, действует на нервы. Теперь необходимо соорудить постановочку: «Боже, царя храни», там «За единую, неделимую», еще что-нибудь. Садитесь писать, Владимир Васильевич.

– Что писать? – не понял Мамонтов.

– Как что? Пьесу! И чтобы гимн в конце. Бумага у вас есть?

Опять забрался Мамонтов в закуток, отгороженный декорациями. Сюда никто не заглядывал; холодная пыль проникала в самую душу, оседая серым налетом вялой и безысходной тоски, – даже зубы заныли. Вернулось знакомое отупение, когда мысли не горят, а медленно тлеют в дыму, бессильные дать хотя бы проблеск света,

Пришел антрепренер.

– Все еще сидите! – Он взглянул на бумагу, покрытую завитушками, подписями. – И ничего не сделали до сих пор? Ну разве же можно! Там народ крутой.

– Не знаю о чем писать. Интриги нет,

– Интриги! – рассердился антрепренер. – Удивляюсь я на вас, господа, – никакого практического соображения! Выдумал тоже – интриги нет, Шекспир нашелся, интригу ему. Давайте сюда пьесу ту, «Смерть комиссара»!..

Он наполнил тесный закуток быстрыми суетливыми движениями, приплясывающей походкой, суховатым треском голоса.

– Пишите! – командовал он, пробегая глазами перечень действующих лиц. – Тут у вас комиссар. Пишите – полковник Ефим Авдеевич Авилов... Гм... Нет, не годится! Пишите – полковник Аркадий Валентинович... Ну Елецкий, что ли... (Он почмокал губами, языком, пробуя фамилию на вкус.) Дальше – офицер-палач. Пишите – комиссар-палач. Здесь еврейскую фамилию – Рабинович. Нет – лучше Шмеерзон. Кто у нас играет – Логинов? Сказать ему, чтобы на акцент налегал... Давайте первую реплику. Как?.. «Надо действовать. Враг опасен. Надо спасать республику!» Все остается, только вместо республики напишите святая Русь. – «Надо спасать святую Русь». Добавьте еще – «с нами бог!»

Он вывернул наизнанку весь первый акт, прочел его вслух и остался доволен. «Вот как надо работать! – поучительно сказал он. – Поехали дальше!» Мамонтов покорно строчил, пальцы его онемели на карандаше.

Когда антрепренер наконец отпустил Мамонтова, заледеневшее окно было окрашено зимней неяркой зарей. На сцене храпели, свистели, сопели; печка остыла, и шел от нее запах холодной гари. Мамонтов лег спать, весь разбитый, как будто с похмелья, и сны были у него неприятные, страшные: он все бежал и бежал куда-то вверх по лестнице, спасаясь от преследователей, и, оборвавшись, падал вдруг в черную, бездонную яму; в этом гибельном полете сердце его замирало, готовое лопнуть.

...Антрепренер напомадил волосы, зачесал их на плоскую лысину; из кармана его визитки торчал уголок бледносиреневого платка, на пальцах сияли огромные фальшивые камни, галстук был завязан бабочкой.

Послышалась песня; ее отхватывали с присвистом, лихо. В театр на монархический спектакль гнали солдат. Антрепренер опрометью кинулся к двери, навстречу им.

Солдаты расселись, оставив первый ряд свободным для господ офицеров.

На сцене все уже было готово – декорации поставлены, актеры загримированы.

– Холодно... дует... Скорее бы, – вздыхал суфлер. Он давно забрался в свою будочку и кротко посматривал оттуда, как мышь из норы.

Наконец пришли офицеры. Антрепренер, изогнувшись, шаркая ногами, провел их на почетные места.

Актеры приготовились к выходу. В последний раз Мамонтов посмотрел в зеркало. Белые пушистые усы выглядели вполне благородно в сочетании с офицерским кителем и матово-серебряным блеском погон. «Как-нибудь... – подумал он, страшась пустоты в своей душе. – Как-нибудь».

Занавес раздвинулся. Мамонтов вышел, Зал встретил его молчанием. Такая тишина был непривычна Мамонтову. В середине первой ж фразы сдавленный голос его осекся, перехваченный сипотой. В переднем ряду кто-то громко сказал: «Развалина!»

Он играл плохо, совсем плохо. Он привык своей роли к полураспахнутой шинели, к свободным широким жестам; в узком офицерском кителе было тесно и телу, и голосу его, и душе. Усы мешали ему, залезая поминутно в рот, язык заплетался; он и кричал и бил себя кулаками в грудь, но забыться не мог – все время, точно в зеркале, видел свои кривлянья и горько думал: «Балаган! Ярмарочный балаган!»

Как знакомо было ему это вялое позорное бессилие! Оно вернулось, – неужели теперь навсегда? Он замер на сцене. – «Господа офицеры, я сам пойду в разведку!» – шептал суфлер. Мамонтов молчал, думая о своем. Суфлер в страшном волнении высунулся из будки. «Владимир Васильевич! Владимир Васильевич!» Мамонтов опомнился и равнодушно сказал эту фразу. Колыхаясь, двинулся с обеих сторон занавес, отгородил зрительный зал, и Мамонтову полегчало.

Прибежал запыхавшийся антрепренер.

– Темперамента, побольше темперамента! Блесните уж, голубчик, поднатужьтесь!..

Мамонтов не ответил ему, только вздохнул.

В третьем акте бесстыдно паясничал Логинов, изображавший комиссара Шмеерзона. В зале посмеивались над его ужимками. Мамонтов крикливо повторял вслед за суфлером свои реплики. Приближался последний, знаменитые монолог. Мамонтов, тоскуя, думал, что монолог чересчур длинен – две с половиной страницы, надо завтра же сократить... И вдруг с необычайной ослепительной ясностью вспомнился ему комиссар Ефим Авдеевич, лицо, походка, голос, предсмертные слова, столько раз повторенные с этой сцены под напряженное хриплое дыхание толпы. Воспоминание опалило Мамонтова, лицо его загорелось от стыда. «Подлость какая», – с отчаянием подумал он.

Уже давно подошло время его монолога, пауза угрожающе затянулась, а он все молчал. Губы его шевелились без голоса. Все непонятное, темное, что его томило и мучило, сразу раскрылось, освещенное вспышкой совести. Он понял – служить, хотя бы на подмостках, тому делу, которому комиссар служил, – в этом и была вся жизнь; ничто больше не согревало старческого, опустошенного сердца. «Ефим Авдеевич! – прошептал он благоговейно, как в детстве молитву. – Ефим Авдеевич!..»

В рядах требовательно кашлянули, наскучило ждать. Мамонтов с ненавистью посмотрел в темный зал. Глухим, трудным голосом он произнес вслед за суфлером первую фразу монолога: «Я погибаю за святое дело освобождения России от красных варваров!..»

Нет, это было невозможно, выше его сил! Он опять замолчал, смятый непреодолимым отвращением.

Кашель в рядах повторился – требовательный, напоминающий. Мамонтов шагнул вперед, охваченный злобным порывом. Все в нем восстало против чужой и ненавистной воли. «Ждете! – Думал он, глядя в зал. – Не дождетесь!»

В просвете между кулисами показался потный, встревоженный антрепренер. Руки и голова его дергались, как у паяца на ниточках; он шептал, страшно тараща глаза и вытягивая губы. В его слитном свистящем шопоте Мамонтов разобрал только три слова: «Темперамента!.. Блесните, голубчик!..»

Решение пришло мгновенно: «Я блесну! – подумал Мамонтов. – Я сейчас блесну!..» Сердце его билось редкими, тяжелыми ударами, как будто из последних сил; он побледнел, руки похолодели, в ушах тонко и напряженно заныла струна. Мамонтов захмелел. Вдохновение с необычайной силой понесло его к рампе; сопротивляться он не мог. Он дал суфлеру знак замолчать. Весь монолог комиссара Ефима Авдеевича из революционной пьесы он знал наизусть и приготовился сказать слово в слово, последний раз. Страха он совсем не испытывал, даже не думал о тем, что будет после.

Ударили за сценой в лист железа, Мамонтов гордо вскинул голову, наслаждаясь предчувствием подвига. Руки его по ходу действия были связаны. Он напряг мускулы, разрывая веревку – и не порвал. Ее плохо надрезали перед спектаклем. Он попробовал еще раз, стиснул зубы и весь изогнулся, в глазах у него потемнело от усилия. Веревка ободрала кожу на руках, сдавила кости и опять не порвалась.

...Он услышал смех в зале, выпрямился. И когда он выпрямился – в его душе было только смятение и страх перед тем, что он хотел совершить; ни огня, ни решимости... Он все потратил на последнее, бесплодное усилие порвать веревку.

Он в растерянности оглянулся. Антрепренер, грозясь кулаком, сердито кричал ему из-за кулис:

– Молчит, как осел! Начинайте, чтоб вам пусто!..

Суфлер подал реплику, Мамонтов деревянным голосом повторил ее. Так и пришлось ему со связанными руками заканчивать монолог, А за кулисами все время плевался и шипел разъяренный антрепренер.

Еще не закрылся как следует занавес, а он уже выскочил с проклятиями и воплями на сцену.

– Мне плохо, я заболел, – сказал Мамонтов.

– К чорту! – гаркнул антрепренер. – Утопил! На самое дно! А вы, – кинулся он на Логинова, – что вы смотрели! Партнер не тянет, а он сидит как болван, как чурбан!..

Одним прыжком он пролетел сквозь занавес в зал. На сцену донеслось из переднего ряда его стрекотание:

– Заболел... Кто мог подумать?.. Да, да, совершенная развалина, восемьдесят лет...

Мамонтов протянул связанные руки суфлеру, и тот разрезал веревку ножом. Мамонтов улегся на свою койку, с головой накрылся одеялом. вокруг ходили, шаркали ногами, дружно ругали его, – он молчал. Он действительно заболел его бросало то в жар, то в холод. Мучила жажда, но он терпел, не осмеливаясь даже пошевелиться.

Когда все улеглись, затихли, он встал и в одних носках ощупью направился в угол, к ведру с водой.

– Любезный! – позвал его скрипучий голос Логинова. – Вы слышите, любезный? Извольте завтра же убрать от печки свой одр. Куда угодно, хоть к чорту! Попользовались, хватит!

Мамонтов ответил:

– Я могу убрать, если хотите, сейчас.

– Вы очень вежливы, очень... Но вы опоздали, папаша, понимаете, вы опоздали!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю