Текст книги "Повесть о суровом друге"
Автор книги: Леонид Жариков
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Городовой наступал на нищего:
– Чему скотину учишь, балда?
Пятясь от полицейского, старик споткнулся и упал, повалив и шарманку. Медяки, звеня, покатились по пыльной земле. Городовой пнул слепого ногой.
– Проваливай! Живо!
В это время мимо проходил отец Абдулки Цыгана, дядя Хусейн. Он работал на доменных печах каталем, возил тяжелые тачки с рудой. Дядя Хусейн, уставший, едва плелся и нес под мышкой охапку дров.
– За что ты человека обидел? – вступился за нищего дядя Хусейн. Думаешь, как тебе селедку прицепили, так можно над людьми издеваться?
– А тебе чего надо, татарин – кошку жарил? – огрызнулся городовой, отряхивая шаровары. – Тоже понимает: «че-ло-век».
– Вот ты-то и не человек, – сказал дядя Хусейн. – Держиморда ты, хрюкало императорское!
Городовой выпучил глаза:
– Чего, чего? Государя императора чернословишь?
Городовой схватил дядю Хусейна за грудки:
– А ну стой!
– Стою. Чего мне бежать? Я правду говорю.
Загребай сунул в рот свисток и, надувшись от натуги, принялся свистеть.
Из-за угла, придерживая на ходу шашку, выбежал городовой, за ним другой, третий. Они схватили дядю Хусейна. Один ударил его по лицу, другой разорвал на нем рубашку.
Дядя Хусейн был коренастый и сильный – в каждом кулаке по пуду. Озлившись, он начал расшвыривать городовых. Но прибежал на помощь еще один, и они поволокли дядю Хусейна в чей-то двор.
Люди бросились к щелкам забора, но Загребай отгонял:
– Разойдись!
Со двора доносились глухие удары, возня и голоса полицейских:
– Под печенки ему, Герасим, под печенки!
Стало жутко. Люди на улице взволнованно зашумели:
– Надо заступиться, ведь убивают человека!
– Поговорите еще... В Сибирь сошлю.
В эту минуту из-за угла, блистая черным лаком, выехала пролетка. В ней сидела барыня в шляпе, а рядом – пристав, одетый в белый мундир с золотыми пуговицами.
Как видно, пристав дал знак, кучер натянул вожжи, и кони остановились, перебирая ногами.
Загребай козырнул приставу:
– Ваш благородь, здесь один мастеровой кричал: «Долой царя!» – и ударил меня по морде.
– Врет он! – зашумели в толпе люди.
– Ваш благородь, истинный бог, правда. – И городовой перекрестился.
Пристав лениво махнул рукой и приказал:
– Арестовать!
– Господин пристав, рабочий не виноват! – кричали люди.
– Я лучше знаю, кто виноват, а кто нет, – ответил пристав, и пролетка покатила.
Городовые выволокли со двора дядю Хусейна. Я взглянул на него и отшатнулся: он был весь в крови, ноги безжизненно волочились по земле...
– Господи, куда же царь смотрит? – сказал высокий худой человек в очках.
– Турку в ухо твой царь смотрит, – ответил старичок и зло сплюнул.
– Так вам и надо, бунтовщикам, – ворчал Загребай. – Только знаете бастовать, а работать вас нету. На войну всех, тогда узнали бы...
– Тебя там и не хватает...
– Молчать!..
На место сборища прискакали двое верховых полицейских. Они завертелись на конях среди толпы, неистово размахивая плетками:
– Разойдись, а то всех в тюрьму!
Люди хмуро стали расходиться. Я тоже отошел.
Один Васька стоял посреди улицы, заложив руки в карманы, и не двигался с места. Лицо у него побледнело от какой-то непонятной решимости.
Сначала полицейские не замечали его, тесня толпу к забору. Потом один из них повернул коня и увидел Ваську.
– Чего стоишь? Кому сказано? Разойдись!
– А я не разойдусь! – упрямо заявил Васька и твердо сжал губы.
Полицейский замахнулся плеткой:
– Уходи!
– Не уйду, здесь наша улица!
– Стебани его, Ермил! – крикнул второй полицейский, натянув повод коня.
– А я все равно не уйду!
Полицейский направил лошадь прямо на Ваську, но она, откинув морду, свернула, задев его грудью.
– Уходи, а то убью! – И он с маху стеганул Ваську плетью по спине, потом второй раз и третий.
Но Васька только глубже засунул руки в карманы и не ушел.
– Ну его к свиньям, Ермил, поехали!
Полицейские ускакали. Васька постоял еще немного, потом не спеша пошел вдоль улицы. В глазах у него стояли слезы. Я шел сзади. Васька остановился, поглядел в ту сторону, куда ускакали полицейские, и проговорил со злостью:
– Ваше благородие – свинья в огороде.
– Вась, пойдем к Алеше Пупку, скажем про отца.
Васька не ответил, но согласился и первым пошел к дому Алеши. Какое-то время мы шли молча. Мне было жалко Ваську.
– Больно, Вась?
– Ни капельки...
– А почему плачешь?
– Кто тебе сказал? И не думаю плакать.
– Я вижу...
– Обидно, – сказал Васька, – за что они дядю Хусейна топтали, ведь он за слепого заступился!..
– Это все Загребай... И правда, хрюкало...
Алешу Пупка мы застали дома. Лицо у него было грустное: только что похоронил попугая. Птицу ему принесли вместе с разбитой шарманкой. Слепого отца тоже люди привели, уложили в постель, и кто-то сказал, что он, наверно, больше не поднимется.
Мы посидели на лавочке, Васька взял Алешу за руку и попросил:
– Покажи тетрадку...
– Какую? – не понял Алеша.
– Ту, что с песнями... Помнишь, ты пел про солдата?
Алеша повел нас в тайный уголок за сараем и под большим секретом показал растрепанную клеенчатую тетрадь, куда были переписаны разные песни: про Ваньку-ключника, про атамана Чуркина, а больше всего про рабочих. Я читал и удивлялся: во многих песнях говорилось про нашу жизнь про дядю Хусейна, про моего отца и даже про нас с Васькой. Но одна песня так мне понравилась, что я запомнил ее слово в слово:
От павших твердынь Порт-Артура,
С кровавых маньчжурских полой,
Калека-солдат истомленный
К семье возвращался своей.
Спешит он жену молодую
И малого сына обнять,
Увидеть любимого брата,
Утешить родимую мать,
Пришел он... В убогом жилище
Ему не узнать ничего:
Другая семья там ютится,
Чужие встречают его.
И стиснуло сердце тревогой:
«Вернулся я, видно, не в срок...
Скажите же мне, ради бога,
Где мать, где жена, где сынок?»
Васька сидел задумчивый и молчал. Теперь я понимал, почему он попросил Алешу показать тетрадку. Ведь это про его отца рассказывала песня, про то, как он пришел с войны без ног. И не мог я оторваться от песни, читал, что было дальше:
«Жена твоя... сядь, отдохни-ка,
Небось твои раны болят».
«Скажите мне правду скорее,
Всю правду!» – «Мужайся, солдат!
Толпа изнуренных рабочих
Решила идти ко дворцу:
Защиты искать с челобитной
К царю, как к родному отцу.
Надев свое лучшее платье,
С толпою пошла и она,
И насмерть зарублена шашкой
Твоя молодая жена».
«Но где же остался мой мальчик?»
«Сынок твой?!. Мужайся, солдат!
Твой сын в Александровском парко
Был пулею с дерева снят».
«Где мать?» – «Помолиться Казанской
Старушка к обедне пошла,
Избита казацкой нагайкой,
До ночи едва дожила».
– Читай, читай. – В голосе Васьки слышалась тоска. Разбирая с трудом Алешины каракули, я продолжал читать по складам:
«Не все еще взято судьбою:
Остался единственный брат,
Моряк и красавец собою...
Где брат мой?» – «Мужайся, солдат!»
«Ужели и брата не стало?
Погиб, знать, в Цусимском бою?»
«О нет, не сложил у Цусимы
Он жизнь молодую свою.
Убит он у Черного моря,
Где их броненосец стоит,
За то, что вступился за правду,
Своим офицером убит».
Вот какая печальная была эта песня. И заканчивалась она хорошими словами:
Ни слова солдат не промолвил,
Лишь к небу он поднял глаза,
Была в них великая клятва
И будущей мести гроза!
И все-таки жалко было Алешу Пупка, и Ваську, и себя самого...
6
Мы возвратились домой, когда на улице уже стемнело.
В землянке тускло светил каганец. Наши отцы, механик Сиротка и Мося о чем-то горячо спорили.
Мы с Васькой легли на скрипящий сундук. На душе было тяжело. Хотелось плакать от обиды за дядю Хусейна. За что его городовые топтали ногами? За что убили Алешиного попугая?
– И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет, услышал я голос Анисима Ивановича. – Почему же нет правды, куда она девалась?
– Кошка съела правду.
– То-то и оно... Вот, скажем, ты, Мося, всю жизнь работаешь, тыщу сапогов сшил, а ходишь босой. Почему?
– Потому, что я еврей.
– Неверно! – Анисим Иванович хлопнул ладонью по столу так, что заколебалось пламя над краем блюдца. – А почему у Бродского на пальцах бриллианты, ведь он тоже еврей? Я русский, а живу как нищий. В чем тут дело?
– Во власти дело, в царе, – сказал мой отец.
Анисим Иванович взял со стола железную ложку и показал Мосе:
– Вот ложка. Кто ее сделал? Мы с тобой, рабочие. А завод англичанину Юзу кто построил? Опять же мы, рабочие. Кто дворцы царские создал? Кто корону царю отлил из золота и разукрасил бриллиантами? Мы, трудящий народ!.. Кто же, выходит, настоящий хозяин России? Царь? Нет, рабочий народ! Почему же он в лохмотьях ходит?
– Об этом и в песне поется, – сказал отец.
Кто одевает всех господ,
А сам и наг и бос живет?
Все мы же, брат рабочий!
– Возьми Егора: идет в сапогах, а след босиком, – продолжал Анисим Иванович. – А колбасник Цыбуля сапожную фабрику имеет. Почему же один беден, а другой богат? А потому, что всегда так было: богатый обкрадывал бедного.
– Царь-батюшка повелел, – вступил в разговор механик Сиротка.
– Царь первый помещик, – добавил отец. – Восемь миллионов десятин земли имеет. У царицы Александры Федоровны одних бриллиантов на десять миллионов рублей. Сколько можно на эти деньги накормить голодных?
– То-то и оно, – отозвался Анисим Иванович. – Вот, к примеру, ведем мы войну. Кому нужно это кровопролитие?
– Богатеям, – ответил отец, – а теперь самое время нажиться на войне.
Анисим Иванович поддержал:
– Именно так. Я там был. Солдаты разуты и безоружны. Один стреляет, а трое ждут, когда этот горемыка примет свой смертный час, чтобы его винтовку взять. Немцы засыпают нас снарядами, а нам прислали на фронт три вагона икон и крестиков. И русский герой солдат идет с этим крестиком против германских пушек. Вот тебе и царь всея Руси!
– Шпионы кругом, – вставил Мося, – генералы – шпионы, министры шпионы. Сама царица – немка, что вы хотите?
– До чего довели Россию! – вздохнул Анисим Иванович. – Земля богата, народ великий. Весь мир этот народ может повести за собой, а вместо того мрет с голоду.
Анисим Иванович помолчал, точно ему трудно было говорить, потом заключил с горечью:
– Так и со мной: ноги были – жил помаленьку, а оторвало, – он развел руками, – что теперь делать? Куда идти? К царю? Так это он и отнял у меня ноги.
Васька уже давно с тревогой прислушивался к речи своего отца, а тут вскочил с сундука и со сжатыми кулаками подбежал к Анисиму Ивановичу:
– Батя, где живет царь? Где его хата?
Васька волновался. Голубые глаза его сверкали. Не дождавшись ответа, он бросился к моему отцу:
– Дядя Егор, где царева хата?
– До бога высоко, до царя далеко, – ответил за отца механик Сиротка.
Анисим Иванович обнял Ваську и погладил его белую нестриженую голову.
– Слушай, сынка, слушай и помни. Я, может, скоро помру, а ты помни: отца твоего царь-собака загубил.
Васька отошел, улегся на сундук и долго лежал с открытыми глазами. Я тоже думал о царе. В голове моей была путаница: тетя Матрена говорит, что царь о нас сердцем болеет, а дядя Хусейн назвал городового императорским хрюкалом. Я всю жизнь мечтал быть царем, а он, оказывается, оторвал у Анисима Ивановича ноги...
За столом становилось все шумнее. Сквозь синий туман махорочного дыма виднелось окно, завешенное старым одеялом.
– Чем так жить дальше, лучше смерть... – горячился Мося.
– Ничего, – возразил отец, – пословица говорит: народ вздохнет поднимется буря.
Разговоры доносились ко мне все глуше, по стенам двигались тени, я закрыл глаза...
Передо мной в миллионах огней сверкала церковь. Тихо играла музыка. На высокой золоченой табуретке сидел царь, а возле него лавочник Мурат. Указывая на меня пальцем, Мурат говорил: «Ваше благородие, господин царь, у этого мальчика нужно оторвать ноги».
Царь молчал. Тогда со скамейки поднялся Анисим Иванович и сказал: «Отдайте Леньке мои ноги».
Я смотрел на Анисима Ивановича и удивлялся: откуда взялись у него ноги?
А Мурат не унимался: «Ваше благородие, господин царь, Ленька у меня в магазине конфеты воровал».
Я хотел сказать, что это было один раз и что я больше не буду, но царь тявкнул и зарычал на Мурата, скаля зубы.
Потом царь уже стал не царь. На троне сидел наш Полкан и яростно лаял.
«Полкан, Полкан!» – позвал я.
Он прыгнул наземь, стал передними лапами мне на грудь и лизнул в лицо. Потом хлопнул по плечу лапой и сказал: «Пошли, сынок».
...Я проснулся. Надо мной стоял отец. Сонный, я сполз с сундука. Анисим Иванович выехал за нами на тележке.
В сенях отец сказал ему:
– Много я тебе не открою, скажу только, что человек этот из наших шахтерских краев, а точнее, из Луганска. Ты ставни и дверь почини, чтобы ни одной щелочки не было. Знай, дело мы начинаем великое. Слова явки помнишь?
– Помню.
– Ну прощевай... Давай руку, сынок.
Мы вышли на улицу. Со стороны Семеновки дул ветерок, доносивший запахи ночной степи. Слева, освещенный заревом, грохотал завод. Где-то среди землянок печально играла гармошка и хриплый голос пел:
У шахтера душа в теле,
А рубашку воши съели,
Пьем мы водку, пьем мы ром,
Завтра по миру пойдем.
В другом конце поселка кто-то надрывно тянул:
А молодого коногона
Несут с разбитой головой...
Мы с отцом спали во дворе под акацией. Глядя на звезды, я снова стал думать о царе. Что, если он заберет на войну моего отца и оторвет ему ноги? Я так испугался, что сунул руку под одеяло и пощупал ноги отца. Он заворочался.
– Пап, а пап, – встревоженно позвал я.
Отец не отозвался. Я потрогал его за плечо.
– Чего тебе? – не открывая глаз, спросил он и повернулся ко мне спиной.
– Слышь, пап... Тебя не возьмут на войну?
– Нет, сынок, спи, – ответил отец и глубоко вздохнул, засыпая.
Я помолчал, но успокоиться не мог:
– Папа, а у тебя царь не оторвет ноги?
– Нет, спи, – глухо пробормотал отец.
Но мне не спалось. Тревога не покидала меня. Прислушиваясь к ночной тишине, я думал и никак не мог понять: почему царя не посадят в мешок и не утопят в ставке, если он отрывает у людей ноги?
В ночной тишине где-то далеко прозвучал паровозный гудок. Неспокойно зашевелился дремавший на ветке воробей.
– Пап, а чего царя не убьют? – спросил я снова.
– Убьют, убьют... спи, – уже еле выговорил отец, и я заснул, успокоенный.
Глава вторая.
БОГ
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами.
Грозите свирепо тюрьмой, кандалами,
Мы вольны душою, хоть телом попраны.
Позор, позор, позор вам, тираны!
1
Поплыли над землей осенние тучи, мокрые, растрепанные. Они так низко нависли над поселком, что цеплялись грязными космами за деревья. Темно и тесно стало жить. Дни и ночи хлестал холодный дождь с ветром.
Как ни помогал мой отец Анисиму Ивановичу, семья их бедствовала. Часто у них не было в доме даже ведра угля, чтобы растопить плиту. Пришлось Васе определиться на работу.
Сначала его не принимали. Мастер и слышать не хотел, чтобы взять на завод такого маленького. Тогда люди посоветовали тете Матрене пойти в церковь к отцу Иоанну. Он продавал года – кому сколько надо. Год стоил три рубля. За девять целковых Ваське выдали святую бумажку, по которой ему вместо одиннадцати сразу стало четырнадцать лет. Тогда его записали в рабочие и даже выдали круглый жестяной номерок с дырочкой и выдавленным числом «733».
Вечером мы собрались возле Васькиной землянки, чтобы в последний раз побыть со своим вожаком. Пришел гречонок Уча, худенький мальчик-калека с черными глазами и горбатым носом, Абдулка Цыган, чей отец, дядя Хусейн, теперь ни за что сидел в тюрьме, и рыжий Илюха, которого все мы недолюбливали. Отец Илюхи работал банщиком. Вся их семья славилась жадностью – камня со двора не выпросишь. Илюха вечно ходил сопливый. Лицо и руки были густо усыпаны веснушками: как будто маляр, балуясь, тряхнул ему в лицо кистью с краской. Ресницы у Илюхи были белые, как у свиньи. Уважали его только за то, что он умел шевелить ушами.
На улице, погруженной во тьму, было тоскливо и пусто. В черном небе мерцали звезды.
Закутавшись в старые ватные пиджаки, мы тесно сгрудились на лавочке, согревая один другого. Рыжий Илюха, глядя на звезды, рассказывал нам, что небо – это терем божий, а звезды – окна в этом терему. Для каждого человека, когда он родится, бог открывает в небе окошко. На подоконник садится ангел со свечой в руке. Когда человек умирает, ангел тушит свечу, закрывает окошко и уходит.
«Интересно, где там мое окошко?» – подумал я, глядя на звезды, а они сверкали, как живые, и то пропадали во тьме, то опять вспыхивали...
– А богово окошко где? – спросил Уча, косясь на Илюху черными, как два жука, хитрыми глазами.
Илюха презрительно хмыкнул:
– Не знаешь? Эх ты, а еще православный! Самое большое окно богово.
– А какое? – спросил Абдулка Цыган, большегубый, коренастый татарчонок.
– Гм, какое... Отгадай!
Абдулка молчал. Мы тоже не знали. Тогда Илюха объяснил:
– Луна, вот какое!
Уча ядовито заметил:
– Значит, днем бог ничего не видит?
– Почему это? – настороженно спросил Илюха.
– Потому что днем луны не бывает.
Илюха громко засмеялся:
– Чудак-рыбак. Зачем луне светить днем, если и так видно? Другое дело – ночью, когда темно и надо светить.
– А сейчас бог видит что-нибудь? – спросил вдруг Васька, сидевший до того в молчаливой задумчивости.
– Сейчас?
– Да.
– А то как же? – поспешно ответил Илюха. – Бог всегда все видит.
– А ведь луны нету, как он видит?
Васька удивил всех. И правда, как же бог видит в темноте, если луны нет?
– Тю, дурной, – возмутился Илюха, – ангелы на небе зачем? Они смотрят и обо всем богу рассказывают. У человека всегда слева ангел, а справа черт с копытами. Ангел от смерти спасает, а черт на грех наводит. Даже когда мы спим, ангелы караулят около подушки. Один раз интересный случай был. Просыпаюсь утром, открыл глаза, гляжу, а он сидит сбоку.
– Кто?
– Тебе ж говорят – ангел. Сидит на табуретке и дремлет. Я ка-ак вскочу, а он захлопал крыльями и улетел.
– Куда? – спросил я, пораженный словами Илюхи.
– «Куда, куда»! Закудыкал. В трубу улетел.
– Там же сажа!
– Ну и что? Он в ставке искупается и опять чистый летит на небо.
– Врешь ты, Илюха, – с досадой проговорил Васька.
Илюха оправдывался:
– В божьем писании так сказано, а я здесь ни при чем. Да ты сам Леньке говорил про рай и про чертей, забыл, да? Забыл?
– Забыл я или не забыл, то мое дело, – хмуро отозвался Васька, – а врать, что живого ангела видел, незачем.
– Могу показать перо от крыла ангела, если не веришь.
– Опять врешь.
– Чтоб я провалился! Когда ангел вылетал в трубу, он зацепился за гвоздик, и перо выпало. Хоть сейчас идем, посмотришь, за иконами у нас лежит.
– То небось петушиное.
– Петушиное, как бы не так!
Ребята примолкли. Видя, что больше никто не возражает, Илюха, глядя в небо, блещущее звездами, продолжал:
– А во-он дорога в рай, видите, где звезды густой полосой тянутся. По этой дороге праведники после смерти идут в рай. Там у ворот стоит святой Петр с золотыми ключами и стерегет. У него на дурницу в рай не проберешься.
– Документы требует? – простодушно спросил Абдулка.
Васька усмехнулся:
– Пачпорт!
– Не пачпорт, а крест на шее, – поправил Илюха. – Если грешник крест будет заржавленный, а у праведника – новенький, сияет, как солнце. Если святой Петр увидит, что грешник хочет незаметно в рай пробраться, то сейчас его за шиворот – и под зад коленкой.
– А кто в раю живет? – не унимался Абдулка.
– В раю живут Адам и Ева.
– Еще кто?
– Я же говорил: праведники. Те, которые безгрешно жили на земле. Моя бабка там живет.
– Откуда ты знаешь?
– Во сне видел.
– Тю, во сне... – насмешливо протянул Уча. – Бабку видеть во сне к дождю.
– И вовсе не к дождю... А потом, я где видел бабку? В раю, будто она сидит под райским деревом и золотые яблоки ест. В раю хорошо. А возле ада, прямо у калитки, сидит на цепи страшная-престрашная собака о семи головах, Санхурха называется.
Хотя я чувствовал, что Илюха врет, все же было интересно слушать его рассказы.
Поздно в этот вечер разошлись мы по домам.
Ваське нужно было ложиться, чтобы утром не проспать на работу. Расставаясь, мы взяли друг друга за руки. Наверно, ему тоже было тяжело; он вздохнул и сказал ободряюще:
– Ничего, Лень. Зато денежек заработаю. Батька даст нам гривенник, и накупим мы целую шапку пряников и «раковых шеек», а хочешь – голубей купим.
– Голубей лучше, – сказал я, стараясь подавить слезы.
– Ладно, купим голубей: красноперых, чернохвостых, «монаха» одного купим...
Безрадостным был наступивший день. Потерянный, слонялся я по улице, не зная, куда себя девать. Поиграл возле калитки с Полканом: закидывал палку и заставлял принести обратно. Потом смотрел в щелку забора, как Илюхина мать стирала во дворе белье. Надоело и это. С тоской побрел я на речку, сел на камень у засохших камышей и, глядя на небо, стал считать облака. Вот проплыло первое, похожее на грязную рубаху с разбросанными рукавами, за ним второе, похожее на скачущего коня...
Интересно, на каком облаке сидит сейчас бог? Еще покойная бабушка рассказывала: есть у бога золотая книга, где записано, кто когда родился и сколько ему положено жить на земле. Про меня тоже записано. Хотя бы одним глазком поглядеть, сколько мне назначено жить! Я подчистил бы стеклышком свою жизнь и прибавил годика два, Сеньке-колбаснику стер бы лет десять. А его отца совсем вычеркнул бы из божьей книги. Пусть явится после смерти на тот свет, а бог проверит по книге и спросит: «Откуда тебя черти принесли? Ты в золотой книге не записан. Проваливай в ад!» – и по шее его, по шее. А в аду черти схватят колбасника за шиворот – и на сковородку: поджарься, голубчик, потанцуй на горячей сковородочке... потом в кипящей смоле посидишь да раскаленную плиту языком полижешь...
В размышлениях я не заметил, долго ли сидел у речки. Надоели облака и степь. Поднялся я и пошел домой.
А там нежданно-негаданно выпало счастье.
– Сынок, – сказала мать, едва я переступил порог, – сходи-ка на завод, снеси отцу обед. Я что-то занедужила, да и стирки много.
С трудом сдержался я, чтобы не заплясать. Пойти на завод – значит побывать у Васьки, увидеть, где он работает, поговорить с ним. А еще, слышал я, там куют снаряды для войны. Все это я увижу своими глазами.
Захватив судок с обедом, я пошел из дому не спеша, чтобы мать видела, что я осторожно несу обед. Но едва я вышел за калитку, гикнул от радости и помчался, расплескивая суп. Мать кричала мне вслед:
– Душу-то застегни, скаженный!
Я ничего и слышать не хотел.
2
На заводе я бывал не раз. Но одно дело – пробраться туда с задворок и поминутно озираться, не идет ли Юз, и другое дело – идти свободно, с полным правом: несу отцу обед!
Первый раз я по-настоящему увидел завод. Черный дым и копоть закрывали солнце. Всюду грохотало, лязгало, свистело, визжало. Вертелись огромные колеса, что-то ухало над самой головой. Казалось, какой-то страшный великан, скрежеща зубами, жевал что ни попадя: железо, камни, людей, не зря что-то хрустело, трещало, и пламя сквозь черный дым выбивалось будто из ноздрей.
Все на заводе было покрыто ржавчиной: земля, железо, трубы, даже воробьи. Пахло известью, мазутом, гарью – задохнуться можно.
У высоких домен мускулистые катали возили железные двухколесные тачки с коксом и рудой. Глядя на их голые, красные от руды, натруженные спины, я вспоминал Абдулкиного отца – дядю Хусейна. Он работал здесь, а теперь ни за что сидел в тюрьме.
За доменными печами начинался мартеновский цех. Я долго смотрел, как сталевары носили на плечах пудовые чушки чугуна. Корчась от пламени, они швыряли чугун в пасти печей, откуда с яростью выбивался огонь, будто хотел догнать рабочих и сжечь их. Кожа на лицах лопалась от жара, одежда дымилась. Но сталевары были смелыми людьми – куда Кузьме Крючкову и даже царю! – они лезли в самое пламя, и, если на ком-нибудь загоралась рубаха, он окунался в бочку с водой и, объятый паром, опять спешил к печам.
Из завалочных окон через край выливалась на площадку горячая жидкая сталь. Она расползалась ручьями, но рабочие спокойно перешагивали через них.
Возле прокатного цеха встретились мне тряские дроги, покрытые рогожей. Из-под края рогожи торчали две ноги, обутые в чуни. «Наверно, задавило кого-нибудь», – подумал я и поспешил уйти подальше.
Прошелся я мимо горячего заводского ставка, где, по рассказам ребят, хорошо купаться даже зимой. Кто знает, может, и взаправду хорошо, а только берега в том ставке были черны от мазута.
Суп в моем судке давно остыл, а я все бродил по заводу. У литейного цеха меня увидел городовой и взялся за свисток. Я прицепился позади паровозного крана и доехал до кузнечно-костыльного цеха, где работал отец.
Здесь тоже стоял грохот; синий дым висел под высокими сводами здания. Голоплечие кузнецы выхватывали из огня клещами раскаленное железо и лупили по нему тяжелыми кувалдами. Только и слышно:
Динь-дон-бум,
Динь-дон-бум...
Жара стояла невыносимая. Из-под молотов в разные стороны летели искры. Недаром у отца одежда была прожженная, мать вечно заплатки пришивала.
Я с трудом узнал отца среди кузнецов. Он грохал молотом по вишнево-огненному железу, и под его ударами кусок железа превращался в топор.
«А корону царю кто выковал?» – вспомнились мне слова Анисима Ивановича. «Может быть, здесь, в кузнечном цехе, и сделали царю корону, подумал я, – может, отец и выковал ее?»
Я смотрел на кузнецов и думал: «Вырасту, никем не буду, а только кузнецом и еще сталеваром, чтобы ковать железо, варить сталь и окунаться в кадушку с водой. Я нырял бы на самое дно и сидел в бочке, пуская пузыри. Люди бы удивлялись: откуда пузыри в кадушке? А я сидел бы на дне и смеялся...»
Хрипло, натруженно завыл гудок. Начался обед. Рабочие примостились кто где: на ржавых болванках, а то и просто на полу, привалившись спиной к наковальне. Одни тянули из бутылок чай, другие черпали из чугунков жидкую похлебку.
Пока отец обедал, я бродил по цеху, ощупывал только что выкованные теплые гайки; потрогал кузнечный мех, и он зашипел, как живой.
Потом один из рабочих подошел к моему отцу и, глядя издали на меня, стал о чем-то шептаться с ним. Я насторожился: «Обо мне говорят». Когда рабочий отошел, отец связал недоеденный обед и поманил меня:
– Сынок, пойдем, я тебя помою. Пойдем в баньку, а то ты грязный.
Так я и знал! Всегда что-нибудь придумает отец. Я смерть как не любил мыться.
– Я не грязный, не хочу.
– Как же не грязный, смотри! – Отец мазнул меня черным пальцем по носу.
– Это ты меня сейчас вымазал, не буду мыться!
– Пойдем, пойдем, – говорил отец, подталкивая меня в спину.
Рабочие смеялись.
– Устинов, ты куда? – строго спросил проходивший мимо толстый человек.
– Мальчика помыть, господин мастер, а то бегает целый день как поросенок.
– А-а, ну, ну, помой.
Мы с отцом обогнули кузнечный цех и пошли к заводской кочегарке. Там по мокрым каменным ступеням мы спустились в подвал, где было темно и сыро, прошли на ощупь несколько шагов и столкнулись с каким-то рабочим. Он поднял над головой горящий каганец, присматриваясь к нам.
– Можно помыться? – весело спросил отец.
– Можно, вода ждет, – ответил рабочий, похожий на китайца.
– Добре, – сказал отец, – а ты, Ваня, покарауль здесь.
– Будь спокоен...
Отец взял у рабочего каганец, и мы стали пробираться по каменному коридору. Отец открыл деревянную, разбухшую от сырости тяжелую дверь, и мы очутились в темном каземате. В углу стоял цементный ящик, а в него из железной трубки капала вода.
– Ну, здравствуй, товарищ Богдан, – услышал я во тьме чей-то басовитый голос и в свете каганца увидел незнакомое чернобородое лицо.
«Черт, ей-богу, черт!» – подумал я и спрятался за отца. А он и не собирался пугаться и даже весело потряс руку незнакомцу, здороваясь с ним.
– Заждались тебя, товарищ Митяй. Очень рады, что ты появился.
– Патруль выставлен?
– Есть... Раздевайся, сынок, не бойся, это хороший дядя. Вот тебе мыло, скидывай рубашку. – Отец повернул в стене какую-то ручку, и в ящик из железной трубки с шумом ударила струя воды. – Мойся, сынок, а я поговорю с дядей.
И откуда принесло этого чернобородого? Делает вид, будто знакомый, а сам даже не знает, как зовут отца. «Богдан»... Еще Иваном назови...
Я разделся и нехотя, как в пропасть, полез в воду. Лучше бы мне не приходить на завод. Когда я теперь доберусь к Ваське?
Отец присел на край ванны и стал разговаривать с незнакомым человеком.
– ЦК партии прислал меня к вам, чтобы восстановить разгромленный комитет. За мной слежка от самого Луганска. Если арестуют, придется тебе, товарищ Богдан, взять на себя партийное руководство. Я сейчас дам явки...
– Мойся, мойся, сынок, – сказал отец и загородил спиной незнакомца.
Я ничего не понял из их разговора и начал плескаться. Вода была теплая. Мыло я забросил и начал нырять, заткнув пальцами уши и нос.
Отец и незнакомец стали прощаться. Чернобородый поглядел на меня и усмехнулся:
– А нырять ты не умеешь.
– А ты? – спросил я.
– Еще как!..
Отец погладил меня по мокрой голове и сказал:
– Сорванец растет.
– Ладно, в другой раз встретимся, научу тебя нырять, – сказал чернобородый, – далеко будешь нырять...
– Как далеко?
– Здесь нырнешь, а в Петрограде вынырнешь! – И они оба рассмеялись.
Отец проводил незнакомца до двери и вернулся:
– Вылезай.
– Подожди, я еще не накупался.
– Вылезай, а то мне на работу пора.
Отец вытащил меня из ванны. Я дрожал от холода. Он кое-как вытер меня рубахой, натянул на мокрое тело штаны.
Прежней дорогой мы выбрались наверх. Там уже никого не было: ни китайца, ни чернобородого.
Мы вернулись в цех. Отец поспешно доел обед, а я захватил пустой судок и заторопился к Ваське. На прощание я взял теплую гайку и опустил ее за пазуху.
Ваську я нашел на коксовых печах. Там нечем было дышать. Все вокруг заволокло ядовито-желтым дымом. Даже я, сидя в отдалении, поминутно вытирал слезящиеся глаза.
Коксовые печи-батареи вытянулись в длинный ряд. Сверху по рельсам ходила вагонетка и ссыпала в круглые люки размолотый каменный уголь. Когда печь наполнялась доверху, ее накрывали чугунной крышкой, плотно обмазывали глиной, и уголь спекался внутри. Когда кокс был готов, раздавался звонок, сбоку открывалась узкая, точно крышка гроба, заслонка, и на площадку из огненной печи сама собой, как живая, медленно выползала стена раскаленного кокса. Ее называли «коксовым пирогом». Васька должен был остужать этот «пирог» водой из пожарной кишки.
Становилось жутко, когда он, надвинув на самые глаза вывернутую наизнанку ватную шапку, подходил к жаркому коксу и поливал его брызжущей струей.
В рваном отцовском пиджаке с длинными рукавами Васька казался совсем маленьким. Он копошился перед пылающей стеной, и горячий пар окутывал его так, что он, наверно, и сам не видел, куда лить воду.
Постепенно коксовая стена осыпалась, от нее отваливались огненные куски и падали к ногам Васьки. Казалось, вот-вот вся эта стена рухнет на него и сожжет заживо.