Текст книги "Одлян, или Воздух свободы"
Автор книги: Леонид Габышев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)
ЛЕОНИД ГАБЫШЕВ
ОДЛЯН,
или ВОЗДУХ СВОБОДЫ
РОМАН
Леонид Габышев родился 19 июля 1952 года в городе Омске. Закончил Волгоградский строительный техникум. Работал грузчиком, столяром, плотником, стекольщиком, кочегаром, слесарем-сантехником, мастером в ЖКО, корреспондентом газеты. «Одлян, или Воздух свободы» – первое прозаическое произведение автора – в журнальном варианте публиковался в «Новом мире».
Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших – дым, и слово – искра в движении нашего сердца.
Книга Премудрости Соломона,
Глава 2, стих 2
Будущий романист (тот, кто детство провел среди малолеток) опишет нам множество затей малолеток.
Гулаг, III—17
Однажды осенью 1983 года, когда уже пятый год мне не поступало не только предложений, но и ответов от наших издательств и журналов, когда и иностранные издатели метались по книжной ярмарке в Москве, как во время бомбежки, напуганные корейским лайнером, когда мои реалии походили на синдромы мании преследования и это было единственным спасением: одно подменять другим и отвергать таким образом,– меня разбудил утренний звонок в дверь.
На пороге стоял коренастый молодой человек странного и грозного вида, с огромным портфелем. Я живу у трех вокзалов, этого окошка Москвы в Россию, к которому приникло растерянное и пространное лицо нашей провинции. Какие только лица не заглядывали ко мне! Бомжи из Запорожья, бичи из Керчи, цыгане из Казани. Это был человек с вокзала.
– Андрей Георгиевич? – спросил он не сомневаясь, будто предъявив красную книжечку, и проник в квартиру. Я видел только его шрам.
Дальнейшее поведение отличило его от сотрудника: он быстренько снял обувь и в носках стал еще меньше, а портфель его еще больше. Он провел меня на кухню, осторожно поместил портфель под стол – что там было бьющегося! – и предложил мне сесть.
– Вас не прослушивают? – спросил он жестом, глянув на потолок и обведя пространство рукою.
– С чего вы взяли? – единственно как я мог на это ответить.
– Я по радио слышал о вас.
Радио – это радио. Я спросил:
– Ну и что вы слышали?
– Что есть такие писатели: Белов, Владимов и Битов…
Владимову было еще хуже моего, Белову много лучше. Нас могли объединить лишь «голоса».
– Владимова нет, Белов отказал, я его…– и вот я у вас.– И он опять осторожно посмотрел на портфель, будто тот мог сбежать.
Леденящее профессиональное подозрение пронзило меня.
– Э-то роман?..– спросил я, заикаясь.
– Тс-с! Все-таки вас могут прослушивать. Напечатайте, и я половину вам отдаю.
Любой уважающий себя член Союза воспользовался бы этим поводом, чтобы вытолкать посетителя за дверь. Я, видимо, не уважал себя как член Союза.
– С чего вы взяли, что я могу вас напечатать? Я себя не могу напечатать! – вспылил я.
– Полмиллиона ваши.
– Чего-чего??
– Но ведь миллион-то за него там заплатят! – сказал он уверенно.
«Нет! Не может быть…– соображал я.– Это не агент, не провокатор – он такой. Неужто такие бывают?»
– Я уже был на книжной ярмарке, предлагал…
Я представил себе господ, боявшихся, что их уже не выпустят домой из Шереметьева, тет-а-тет с моим посетителем, и мне стало весело. Как это его не замели?
– Ну вот видите, они не могут, а что я могу? Кстати, а почему бы вам не попробовать напечататься у нас?
Он посмотрел на меня с презрением. Я был достоин его.
– Читал я вашего Солженицына…– процедил он.
Нет, это был такой человек. Сомнения мои рассеялись.
Он достал из портфеля шесть папок. Портфель испустил дух: в нем, кроме романа, могла поместиться лишь зубная щетка.
Боже! Такого толстого романа я еще не видел.
– Больше восьмисот страниц, – сказал он с удовлетворением. – Девятисот нет, – добавил он твердо.
Каждая папка была зачем-то обернута в несколько слоев вощеной бумаги. В этой папке помещался дорогой, почти что кожаный скоросшиватель, внутри которого, наконец, были подшиты – каждая страниц на полтораста – рукописи. Таких многослойных сочинений я тоже не встречал.
– А в пергамент-то зачем заворачиваете? – естественно, поинтересовался я.
– А если в воду бросать? – живо откликнулся он.
С усталостью метра я разрешил ему оставить рукопись на просмотр, только чтоб не торопил.
– Хорошо, я зайду послезавтра,– согласился он.
Много повидал я графоманов и начинающих – этот восхитил меня.
– Послушайте, вы сколько сидели?
– Пять лет.
– А сколько писали?
– Ровно год.
– И хотите, чтобы я прочитал за один день?
– Так вы же не оторветесь.
Ни тени сомнения.
– А кто еще читал?
– А никто.
– Так откуда же вы знаете?
– Кстати,– сказал он,– у меня еще есть рекорд, не зарегистрированный в «Книге рекордов Гиннеса». Это может послужить хорошей рекламой книге.
Я уже ничему не удивлялся.
– Я могу присесть пять тысяч раз подряд. Сейчас сразу, может, и не смогу. Но если надо, потренируюсь и быстро войду в форму. Не верите? Ну две тысячи гарантирую прямо сейчас. Хотите?
– Ладно, верю, ступайте,– сказал я тоном умирающего льва.
Но он заставил меня тут же раскрыть рукопись! И я не оторвался. Как легко зато отступили от меня мои собственные беды! И никто потом не отрывался из тех, кто читал… Хотя их и не много было.
Вот уже пять лет эпизоды этой книги стоят перед моими глазами с тою же отчетливостью. Будто они случились на моих глазах, будто я сам видел, будто сам пережил.
Это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта.
Бытует мнение, что бывают люди, которые знают, о чем рассказать, но не умеют. Бытует и мнение, что теперь много развелось умеющих писать – только им не о чем. Оба мнения недостаточно точны, потому что относятся так или иначе к несуществующим текстам. Потому что – не знать или уметь, а мочь надо. Леонид Габышев – может. Потенция – самая сильная его сторона. У него эта штука есть. Он может рассказать нам о том, о чем, пожалуй, никто не может рассказать, тем более мастер слова. Жизнь, о которой он пишет, сильнее любого текста. Ее и пережить-то невозможно, не то что о ней повествовать. Представьте себе достоверное описание ощущений человека в топке или газовой камере, тем более художественно написанное. Наша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было. Габышев не может уступить факту и отступить от факта именно потому, что факт этот был. Был – вот высшее доказательство для существования в тексте. Голос автора слит с голосом героя именно по этой причине. А не потому, что автор по неопытности не способен соблюсти дистанцию. Дистанция как раз есть, иначе не охватил бы он жизнь героя в столь цельной картине. Памятлив автор и в композиции: переклички его в эпизодах и линиях, так сказать, «рифмы» прозы, свидетельствуют о некоем врожденном мастерстве, которого чаще всего не достигают умеющие писать. Эти «рифмы» обещают нам будущего романиста.
У Габышева есть два дара – рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.
Его повествование – о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все – зона, от рождения. Дед – крестьянин, отец – начальник милиции, внук – зек. Центр и сердце повести – колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян – имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.
Это смелая книга – и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время «в никуда», в будущее – «до востребования»), ее надо было – преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.
Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?
Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет – лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?
Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок и к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься». Герой верит Голосу и не верит себе, что и впрямь слышит его: «Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, Господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал… Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».
Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые, и не тридцатые, это конец 60-х – начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я ни хочу опережать повесть пересказом – прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.
Прошло каких-то пять лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.
Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.
А. Битов.
Посвящается малолеткам
ЧАСТЬ №1
КРЕЩЕНИЕ
1
В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: «Выпускай!»
Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее – она лязгнула, как пасть волка,– выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.
– Живее, живее! – прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков – бывалый,– видя веселое настроение конвоя, сострил:
– По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.
Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.
– Пошёль,– буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.
Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.
Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке – широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано – «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант – начальник конвоя и старшина – корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.
– Буду называть фамилии,– сказал капитан,– выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.
И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.
Среди заключенных был один малолетка – Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее – у параши.
Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. Но на корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.
Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. И Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог,– но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой,– там тлела лампочка.
Коля за этап порядком устал и сел на корточки – лицом к параше. Он жадно затягивался и выпускал дым. Дым обволакивал парашу и медленно поднимался к потолку.
Дежурный закричал:
– Прекратите курить! Раскурились.
Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов его в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли – с непривычки. Он никогда так долго в таком положении не находился. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.
Сидя на параше, Коля возвышался над заключенными и был доволен, что нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек – признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:
– Оставь.
Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю, и, подавая ему окурок, еще тише, чем Коля, сказал:
– Сядь рядом.
Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.
– Первый раз попал?—спросил добродушно мужчина, продолжая разглядывать Колю.
– Первый – протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.
– Малолетка?
– Да.
– Ты знаешь,– продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза,– не садись никогда на парашу.– Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова.– Нехорошее это дело – сидеть на параше.
Он еще хотел что-то сказать, но забренчал ключами дежурный и широко распахнул двери. Зеки встали с корточек и перетаптывались, разминая затекшие ноги. Так сидеть было многим непривычно. В дверях стоял корпусной. Его шустрые глаза побегали по заключенным, будто кого-то выискивая, и он громко сказал:
– Четверо выходите.
Это начинался шмон.
Коля оказался в первой четверке. Вдоль стены с двумя зарешеченными окнами стояло четыре стола, у каждого – по надзирателю. Коля подошел к сухощавому пожилому сержанту, и тот приказал:
– Раздевайсь.
Коля снял бушлат, положил на стол, затем стал снимать пиджак, рубашку, брюки. Тем временем сержант осмотрел карманы бушлата, прощупал его и взял брюки. Коля стоял в одних трусах.
Когда одежда была осмотрена, сержант крикнул:
– А трусы чего не снял?
Коля снял трусы и подал ему. Тот прощупал резинку, смял их и бросил на вещи.
– Ну, орел, открой рот.
Коля открыл. Будто зубной врач, сержант осмотрел его. Затем ощупал голову, нет ли чего в волосах, и, наклонив Колину голову так, чтобы свет лампочки освещал ухо, заглянул в него. Потом в другое. Оглядев тело Коли, сказал:
– Повернись кругом.
Коля повиновался.
– Присядь.
Коля исполнил.
– Одевайся.
Петров оделся, и его первого закрыли в соседний пустой боксик, но тут же следом вошел второй заключенный, через некоторое время третий и четвертый.
Так проходил шмон. Из одного боксика выводили, в коридоре обыскивали и заводили в другой.
Наконец шмон закончился. И зеки опять сидели, стояли в точно таком же, как и первый, боксике, помаленьку дымя и болтая. Это все, что они могли делать. В парашу никто не оправлялся – все терпели. Но вот отворилась дверь. Тот же старшина, с шишкой на скуле, рявкнул:
– Выходи!
Зеки выходили и строились на улице, поджидая остальных. Мороз крепчал. Ветра почти не чувствовалось. Вдалеке, за забором, были рассыпаны огни ночного города, приятно манящие к себе. На них смотрели многие. А Коля так и впился в них. Тюремный двор был тоже освещен еще ярче, но то были тюремные огни, и душа от них не приходила в восторг, а, наоборот, была угнетена, будто они хотели высветить в ней то, что никому не предназначалось.
У Коли закипело в груди, стало труднее дышать, будто тюремный воздух был тяжелее. Вот подул ветерок, он охватил лицо, но не тронул спертую душу. Коля не ощутил его, он все еще был поглощен далекими огнями за забором. Так туда захотелось! Оттуда дует ветер. И там легче дышится. Ведь за забором – воздух свободы.
Оцепенение Коли прервалось окриком старшины:
– Разобраться по двое!
Их снова пересчитали и повели в баню. Она имела вид приземистого сарая с двускатной крышей. Они вошли в низкие двери. Здесь был небольшой тамбур, из которого вели две двери – одна налево, другая направо. Старшина открыл левую дверь, и зеки последовали за ним. Когда все зашли, старшина скомандовал:
– Раздевайтесь побыстрей. Вещи в прожарку.
И вышел.
В стене открылось окно не окно – целая амбразура, и из него по пояс высунулся заключенный – работник хозяйственной обслуги, одетый в хлопчатобумажную черную куртку, и сказал:
– Вещи сюда.
Зеки клали вещи на высокий квадратный стол с толстыми ножками, стоящий перед окном, голые проходили через холодный тамбур и входили в другую дверь. Здесь зеков наголо стригли три дюжих румяных молодца из хозобслуги – старыми ручными машинками, которые клочьями выдирали волосы. Командовал баней вольнонаемный, тощий, сутулый старикашка с сиплым голосом. На нем был длинный черный халат, застегнутый на все пуговицы, из-под халата выглядывала красная клетчатая рубашка, этим и отличавшая его от хозобслуги, которой вольные вещи, кроме теплого белья, не полагались. И еще у него в отличие от хозобслуги были волосы – мягкие, редкие, седые, зачесанные назад.
Сиплый раздал ножницы, чтобы стригли ногти на руках и ногах, а потом, взяв в руки машинку, просипел:
– Лобки, лобки стригите.—И протянул машинку оказавшемуся рядом зеку.
Лобки так лобки (Коля никогда не слышал этого слова), и все по очереди начали их стричь. После этих процедур зеки брали из посылочного ящика кусочек хозяйственного мыла, который утопал в кулаке, и заходили в моечное отделение.
Взяв цинковый изогнутый тазик и набрав в него воды, Коля сел на деревянную скамейку и стал брызгать на себя воду – мыться ему не хотелось. Он посмотрел на других зеков: они с усердием терли себя истерзанными, с козий хвост, мочалками, фыркали и отдувались, снова набирали горячей воды, крякали от удовольствия, терли друг дружке спины. Совсем как в вольной бане. Коля, пересилив себя, намылил бритую голову, поскреб для виду, смыл мыло, набрал погорячее свежей воды и стал снова брызгать на себя. Сидеть, не обливаясь горячей водой, было холодно. Эту противную мочалку, которой обувь вытирать не каждый станет, брать в руки не хотелось. Но более всего ему не хотелось мыться в тюремной бане. Он окатил себя водой и набрал еще. Тут отворилась дверь, но не та, в которую они заходили, и старшина, несмотря на то, что еще не все помылись, гаркнул:
– Заканчивай мыться! Одеваться!
Коля окатил себя водой и первый вошел в то помещение, где они сдали вещи в прожарку. Он понял – баня построена по кругу. На грязном полу в беспорядке валялись вещи. Он еле отыскал свои. Из окошка их, горячие, после прожарки выбросили на пол. Их и сейчас невозможно было надеть – особенно жгли руки металлические пуговицы. Зеки едва разобрались с вещами – их повели на склад получать постельные принадлежности.
Наступало утро. Но на улице было все так же темно. Снег искрился от яркого освещения. Было заметно движение хозобслуги. Готовили завтрак.
Этапников завели в длинное одноэтажное здание. Здесь находилось несколько камер для заключенных и тюремный склад. Стали выдавать матрац, наматрасник, подушку, наволочку, одеяло и кружку с ложкой. Подошла очередь и Коли. Кладовщица, взглянув на него, улыбнулась:
– Ты к нам не в первый раз?
– В первый.
– Что-то лицо мне знакомо. Ну сознайся, что не в первый.
– Нет, в первый.
Забрав вольную одежду, кладовщица выдала ему тюремную. Малолеток в отличие от взрослых переодевали; и им вместо наматрасника давали простыни. Коля отошел в сторону и стал одеваться. Серый застиранный хлопчатобумажный костюм был велик. Рукава он подвернул, а брюки поддернул повыше. Разбитые ботинки, какие дают в профессионально-технических училищах и рабочим на предприятиях, были ему размера на три больше. Каблуки почти что сносились. Шнурков не было. Фуфайка тоже была велика, а шапка еле держалась на затылке.
Зеков повели в трехэтажный корпус разводить по камерам. На улице брезжил рассвет.
Петрова одного закрыли на первом этаже в пустую камеру. Она была сводчатая. Вытянутая в длину. В ней стояли три железные кровати с забетонированными ножками. У левой стены – стол, рядом с ним бачок для воды, а на нем вместо кружки алюминиевая миска. У противоположной от двери стены, под окном, проходили две трубы отопления.
Коля положил матрац на кровать, на ту, что стояла ближе к дверям, а значит, и к параше, и сел сам. «Интересно,– подумал он,– в КПЗ говорили, что в камерах много людей, есть радио, шашки, шахматы, свежие газеты. А здесь одиночка».
Через зарешеченное окно ничего не было видно, потому что с улицы были прибиты жалюзи. Он расправил матрац, вата в котором была сбита комками, и лег лицом к двери. «Сколько же я буду сидеть один?»
Он пролежал до обеда, разглядывая сводчатый потолок, стены, дверь… Иногда вставал, оправлялся в парашу, пил холодную воду и ложился снова. Скукота. Вдруг открылась кормушка, и ему подали обед – гороховый суп и овсяную кашу.
Мысли его путались. От тюрьмы перескакивали к КПЗ, к дому, к училищу. И все же Коля твердо верил: срок ему не дадут, ну на худой конец – дадут условно. Да и Бог с ним. Лишь бы свобода. Остальное – ерунда.
После ужина Коле сказали собраться с вещами и повели на второй этаж. Дежурный, достав из-за голенища яловых сапог фанерку, формой как разделочная доска для хозяйки, только поменьше, поставил карандашом пополнение в двадцать восьмую камеру и открыл ее.
Коля решил быть пошустрее и потому смело переступил порог. Пацаны сидели и лежали на кроватях. Но едва захлопнулась дверь, как все повскакали с мест, гогоча от радости.
– О-о-о!!! Камбала!!! Где же тебя поймали?!! – прокричал белобрысый мордастый парень, с восторгом оглядывая Петрова.
Вопрос повис в камере, все молчали, устремив пять жадных взоров на новичка. У него не было левого глаза, и он наполовину был прикрыт. Под невидящим глазом зияла ямка, в которую запросто бы поместилось воробьиное яйцо. Ямка напоминала воронку от авиабомбы только во много раз меньше. Из воронки в четыре разные стороны расходились темные грубые рубцы.
Коля не оробел и, улыбнувшись, ответил:
– Тура обмелела, вот меня и поймали.
Пацаны загоготали еще громче и подошли ближе, внимательно разглядывая новичка. Он был невысокого роста и выглядел совсем сопляком. Коля рассматривал их. Малолеток было пять. Сильно здоровых среди них не было, но он был всех меньше. Он стушевался. Нехорошее предчувствие закралось в душу. «Если полезут драться – отвечу, будь что будет»,– решил он.
– Ребята, куда матрас положить?
– Да вот,– указал белобрысый на пустую кровать.– Ложи сюда.
Другой, похожий на цыгана, парень обвел прищуренным взглядом сокамерников и, заикаясь, сказал:
– Да ты раздевайся. Не стесняйся. Это теперь твой дом.
Коля сбросил с себя бушлат и шапку на кровать, хотя в камере была вешалка, но кровать ближе. Парни закурили, и Коля попросил у них. Прикурив, сильно затянулся.
– Ну, откуда будешь? – спросил белобрысый.
– Из Заводоуковского района,– ответил Петров и, чуть помолчав, спросил: – Земляки есть?
– У нас нет. Там,– и парень показал рукой в стену,– в какой-то камере есть.
Ребята расселись на кроватях. Сел и Коля.
– По какой статье? – спросил, заикаясь, цыган.
– По сто сорок четвертой.
– Кого обчистил?
Коля задумался.
– Я вообще-то никого не чистил. Шьют мне две кражи.
– Э-э-э,– протянул белобрысый.– Он в несознанку. Вяжи об этом.
Ребята курили и расспрашивали Петрова, сколько человек пришло по этапу, много ли малолеток, первый ли раз в тюрьме. Он отвечал, а сам рассматривал камеру. Она была небольшая. Всего три двухъярусных кровати. Он занял шестое, последнее свободное место. Возле вешалки с фуфайками, на табурете, стоял бачок с водой. В углу у самой двери притулилась параша. У окна между кроватями стоял стол. На столе лежала немытая посуда. Стол и пол были настолько грязные, что между ними не было никакой разницы.
Ребята встали с кроватей, и цыган сказал:
– Тэк-с… Значит, в тюрьме ты в первый раз. А всем новичкам делают прописку. Слыхал?
– Да, слыхал. – Но в чем заключается прописка, Коля не знал.
– Ну что ж, надо морковку вить. Сколько морковок будем ставить?
Ребята называли разные цифры. Остановились на тридцати: двадцать холодных и десять горячих.
– А банок с него и десяти хватит, – предложил один.
– Десяти хватит, – поддержали остальные.
Морковку из полотенца свили быстро. Ее вили с двух сторон, а один держал за середину. То, что они сделали, и правда походило на морковку, по всей длине как бы треснутую. Цыган взял ее и ударил по своей ноге с оттяжкой.
– Н-нештяк.
– Добре, – поддакнул другой.
Посреди камеры поставили табурет, и белобрысый, обращаясь к худому и потому казавшемуся высоким парню, сказал:
– Смех, на волчок.
Смех вразвалочку подошел к двери и затылком закрыл глазок, чтобы надзиратель не видел, что здесь будет происходить.
– Кто первый?—спросил белобрысый и, протянув парню с пухлым лицом морковку, добавил: – Давай короче.
Пухломордый взял морковку, встряхнул ее и, усмехнувшись, приказал Коле:
– Ложись.
Коля перевалился через табуретку. Руки и ноги касались пола. Парень взмахнул морковкой и что было силы ударил Колю по ягодицам.
– Раз, – начал отсчет один из малолеток.
– Слабо,– корил белобрысый,
– Ты что, – вставил цыган, – забыл, как ставили тебе?
Парень сжал губы, и во второй раз у него вышло лучше.
– Два.
– Во-о!
– Три.
– Это тоже добре, – комментировал цыган.
– Четыре.
Задницу у Коли жгло. Удары хоть и были сильные, но терпимые. Он понял, что морковка хлещет покрепче ремня. Кончил бить один, начал второй. Ягодицы уже горели. Четырнадцать холодных поставили, осталось шесть.
Теперь очередь была Смеха. Его заменили на глазке. Удары у Смеха были слабые, но боль все равно доставляли. Он отработал свое и опять стал на глазок. Осталось десять горячих. Конец морковки чуть не до половины намочили.
– Дер-р-ржись, – сказал цыган Коле.
Мокрая морковка просвистела в воздухе и, описав дугу, обожгла Коле обе ягодицы. Цыган бил сильнее. И бить не торопился. Свое удовольствие растягивал. Ударив три раза, он намочил конец морковки еще, повытягивал ее, помахал в воздухе и, крякнув, с выдохом ударил. Только у Коли стихла боль, как цыган взмахнул в последний раз, попав, как и хотел, самым концом морковки. Такой удар был больнее.
Но вот морковка в руках у белобрысого.
– На-ка смочи, – подал он ее пухломордому.
Теперь морковка была мокрая почти вся.
Белобрысый свернул ее потуже, повытягивал так же, как цыган. Парни, видя, что он скоро ударит, загоготали, предвкушая удовольствие. Все знали по себе, как он бьет.
– Ты ему,—сказал цыган,—ударь разок не поперек, а провдоль. Чтоб хром лопнул.
– Он тогда в штаны накладет, – заметил другой.
Коля понял, что били вначале слабые, а теперь надо выдержать самое главное. И не крикнуть. А то надзиратель услышит. Петрову было неловко лежать, перевалившись через табурет. Из его рта пока не вылетел ни один стон. Вот потому его хлестали сильнее, стараясь удачным ударом вырвать из него вскрик. Чтобы унизить. Упрекнуть. Коля понимал это и держался.
Белобрысый поднял обе руки до уровня плеч, в правой держа морковку. Расслабился, вздохнул, переложил конец морковки в левую руку и, сказав: «Господи, благослови», с оттяжкой что было мочи ударил. Задница у Коли и так горела, а сейчас, после удара, будто кто на нее кипятка плеснул. Следующий удар не заставил себя ждать. Только утихла боль, белобрысый сплеча, без всякой оттяжки хлестанул вдругорядь. Удар был сильнее первого. Коля после него изогнул спину, но не застонал. Ребята каждый удар сопровождали кто выдохом, будто били сами, кто прибауткой. Их бесило, что пацан не стонал. Им хотелось этого. Они ждали стона. Тогда белобрысый стал бы бить тише. Но Коля терпел. Последний удар был самый сильный. Казалось, в него вложена вся сила. Но стона нет. Белобрысый отдал морковку, чтобы к ее концу привязали кружку, и сказал:
– Молодец, Камбала. Не ожидал. Не то что ты, Смех!
Смех с ненавистью взглянул на Петрова. Он перед Камбалой унижен. Перед этим одноглазым…
Пока привязывали к концу морковки кружку, Коля передохнул. Осталось вытерпеть последние десять банок. Алюминиевая кружка к ошпаренной заднице будет прилипать больнее.
Поставили Коле и банки. Он выдержал. Ни стона. Задница горела, будто с нее сняли кожу. Его еще ни разу так долго никто не бил. Белобрысый и двое ребят остались довольны Петровым. Так терпеть должны все. Но двое, цыган и Смех, были разъярены и возненавидели его.
Коля закурил.
–Н-ну с-садись, – сказал цыган. – Что стоишь?
Парни засмеялись. Все понимали, что сесть ему сейчас невозможно.
– Покури, передохни,—беззлобно сказал белобрысый.—Садиться еще придется. Кырочки, тромбоны и игры остались. – Он помолчал, глядя на Колю, потом добродушно, будто не было никакой прописки, сказал: – Теперь можно знакомиться. – И протянул широкую жесткую ладонь. – Миша.